– Тут у тебя болит.
Светоч – тоже номенклатурщик, но пожилой. Перед седьмым ноября исчез из дому. Приехал через неделю в такси, голый, без денег. Где был – не помнит, имя свое путает.
– Дайте закурить, – Светоч лучится. Курить ему категорически запрещено.
– А ты где?
– Как где? В доме.
– В каком доме?
– В хорошем.
– А мы кто?
– Вы – мои друзья. – С каждым ответом Светоч лучится все ярче. Курить ему не дают, и он роется в урне с окурками.
Разговор с ним – варварское подражание подслушанной беседе с Каты́ковым. Для показа студентам такого искали по всей стране. Кавказский еврей, инженер Катыков упал на стройке с плотины. Ему пятьдесят семь лет, в Москве у него два взрослых сына.
Врач спросил:
– Сколько вам лет?
– Сорок семь.
– А не пятьдесят семь?
– Нет, сорок семь.
– В каком году вы родились?
– В сорок седьмом.
– А какой год сейчас?
– Тоже сорок седьмой.
– Вы женаты?
– Да.
– Дети у вас есть?
– Да.
– Сколько?
– Четыре дочери.
– Они замужем?
– Да.
– За кем?
– За мной.
– А как жена к этому относится?
– Я не знаю.
– Где вы сейчас находитесь?
– Мингечаургэсстрой!
– Вы тут работаете?
– Да.
– А мы кто?
– Вы рабочие.
– Почему же на нас белые халаты?
– На мне тоже белый халат.
Катыков не может найти уборную и делает прямо в пижаму. Его доводят до курилки, и он трясет из штанов в раковину, над которой бухгалтер – по общему мнению, ка́щенский – часами моет яблоки мылом. Бухгалтер божится, что работал сержантом в военкомате. Он часто теряет вставные челюсти и пытается бить сестер.
Бывший десантник Куликов рассказывает про демобилизацию. В Вильнюсе на вокзале разведрота впервые за войну увидела милиционера в форме. Милиционера заты́кали пальцами в спину, в грудь, в бока. – Ребята, за что? – Да ты нам четыре года не попадался!
27 декабря 1969 года Александр Кириллович Цацков, алкоголик, насмотрелся по телевизору на американские зверства во Вьетнаме и вывел:
– А хули? Они же солдаты. Я в Восточной Пруссии танком целую колонну беженцев проутюжил.
Все умолкают. Я срываюсь:
– Сволочь!
– Они же фашисты…
– Сам ты фашист. Иди отсюда!
Меня успокаивают. Цацков уходит. Дима объясняет:
– Жисть, Андрюша, это сплошная унылая пьянка. Заметь, пьяники говорят не жизнь, а жисть. В этом слове жестокость. С точки зрения высшей философии деньги надо пропить, а не оставлять детям – от денег им одно зло будет. Домой я ношу получку – и ни-ни.
Дима – король прессформы. К нему ездят с Урала, с Дальнего Востока. Все наши пластмассовые стаканы, миски, банки отштампованы не без его участия. Стекло в клинике запрещено.
– Четыре сотни с премии положил на книжку у “Метрополя”. С сотней – в главк, подписывать. Взятка – двигатель прогресса. Поехали в шашлычную у “Повторного”, само собой, запаслись адеквантно. Он покушал и с бутылкой в туалет. Потом я. Выпил, думаю: куда он, сукин сын, бутылку спрятал? Поднимаю крышку бачка – его уже там. Тогда при царе Хрущеве эпидемия дружинников была. Перебазировались в шашлычную на Пушкинской. Добавили. Потом поехали на Арбат. Людей встретили, такси на весь день. Таксист – тоже человек. Он в туалете водку в жопу клизмой вливал, чтобы изо рта не пахло. Алкхимик – Раппопортом не возьмешь! Так вот я к этому самому “Метрополю” четыре раза гонял. Снимаю по сотне, а они удивляются. Допивали во дворе на строительстве каком-то ночью. Вот он и подписал. Я – гипнози́тор, мужиков, как рентген, вижу. Баб – нет, врать не буду. На фешенеба́льном курорте одна такая культурная: – Дима, купи то, Дима, купи это, а до дела дошло – скрутила динамо.
– Богатый про муку́ да про землю, а бедный все про еблю. – Вологодский конвой бросил курить и совсем озлел. Днем и ночью лежит – не спит.
Меня доканывают кошмары. Я просыпаюсь в четыре-пять. Дальше спать тем же образом я не согласен. Окна в доме напротив еще черные. Днем из них могут смотреть, как мы за кирпичной стеной, в пальто и пижамах, считаем круги психодрома. Круг – пятьдесят шагов. Дима старается за день пройти кругов сто.
Я направляюсь в курилку. В спину с дивана смотрит дежурная сестра. Вскоре приходит Дима. Ему не дает спать свист в ушах.
– Не спишь, Андрюша? Это ничего, в темноте размышлять легче… Есть ум высшей философии, который знает, что Бога нет, а есть космос. Космос он живой. Было бы уродство, если бы жили на одной земле и такие вши, как мы. Поэтому надо в рай не метить, все пропивать и помирать спокойно. Все продезинфицировано: десять лет в земле жить будешь. Помри сам – дай жить массам, пусть мучаются. А пьяники – они разные. Скажем, алкоголик пьет по философской причине. Пьяница – ни то ни сё. Пропойца последнюю рубашку пропивает. Блядуны тоже разные. Ты – блядун за собственный счет. Я тебе не надоел? С точки зрения высшей философии, лучше всего встать в пять утра, улизнуть из дому, чтобы никто не заметил, дождаться первого метро и доехать до “Юго-Западной”. Как в песне “Выхожу один я на дорогу”. Углубиться в лес, предаться размышлениям, дойти до Внукова. Посмотреть с высшей точки зрения на взлетающие самолеты, выпить – и опять в лес, подальше от цивилизации…
P. S. В Пятом, сосудистом, от свиста в ушах Диму не вылечили и перевели в хирургию. Там обнаружили злокачественную опухоль.
1970
процедурная сестра
Скорее высокая, почти представительная. Держится в стороне. Ко мне привыкла. Часто мы разговариваем.
– Если б я знала, что “Восхождение” про партизан, я бы обязательно пошла. Хорошая картина?
– Всем нравится. Там партизана показали Христосиком. Мне не понравилось.
– Конечно. Какой Христосик? Как звери, в лесу жили. Два года ни помыться, ни переодеться. Ляжешь спать и не знаешь, встанешь или нет. Пойдешь и не знаешь, придешь или нет…
Она останавливается. Я изо всех сил стараюсь сделать так, чтобы она продолжала. Как всегда, тихо:
– Сколько народу поубивали… Всё свои своих. Немцы-то нас долго не трогали. Мы их, считайте, что и не видели… В лесу знаете как? Незнакомый человек – значит, враг. А для ками́нцев – каждый в лесу – партизан. И партизаны тоже: – Не дашь еду – убьем. – А у того, может, последнее – и детишки мал-мала́ меньше…
– Вроде гражданской войны.
– Да… Я, знаете, как к ним попала? Я в медучилище была, когда немцы пришли. Мне так нехорошо стало, что, понимаете, все наше было и вдруг нет. Не знала, что делать. Подумала, что учительница литературы у нас была – она должна знать и, наверно, у нее связь с лесом. Я к ней пришла, говорю: хочу в лес. Только сначала хочу посмотреть, какие там люди. Она меня знала, поверила. Сказала, куда прийти. Я им там на стол подам и посмотрю. Я вошла, а она говорит: это свой человек. А они в полушубках за столом…
– Кто были командиры? Подпольщиков оставляли?
– Что вы… Тогда так бежали…
– Из Москвы присылали?
– Может, под самый конец…
– Значит, местные?
– И местные. У меня командир был капитан, окруженец. Окруженцев много было. И бежавших из плена.
– Я слышал, в Белоруссии и в ваших краях евреев не выдавали, прятали.
– Как же! Был у нас доктор. Такой красивый, тихий. Он не мог эвакуироваться. Он был… в интимной связи… с женщиной. А она рожала. Моя приятельница его прятала. Я ему автомат передала. Кто-то донес. Пришли искать. Он во дворе в стог сена залез, стали сено штыками протыкать – он испугался, что ли – дал по кругу из автомата. Его так издалека и расстреляли. Ками́нцы.
– А самого Каминского вы видели?
– Как вас.
– Какой он был?
– Невысокого роста. Худощавый. Hос орлиный. Волосы светлые, гладко зачесаны.
– Вежливый или кричал?
– Культурный. Но прикрикнуть – мог.
– В немецкой форме?
– Нет, ни нашей, ни немецкой никогда не носил. Кожаное пальто.
– Откуда он?
– До войны был директор водочного завода в Локте. Локоть – городок такой под Брянском. Красивый-красивый, зеленый весь.
– Значит, партийный был?
– Член партии.
– А что с ним стало?
– Немцы убили. При отступлении. Сначала сделали бургомистром, потом бригадным генералом – так и называлось: бригада Каминского.
– Вы не помните, какие нарукавные повязки были у полицаев? Нужно было для киносъемок, а никто не знал.
– Каминцы в немецкой форме ходили. И нашивки: РОНА. А были еще РОА.
– Нет, деревенские полицаи, в гражданском?
– Не помню, не обращала внимания.
– Понимаете, должна быть повязка на пиджак. Пиджак мог быть какого угодно цвета. Значит, надо, чтобы она выделялась. Яркая.
– Желтоватая…
– И никто не знает, что на ней было нарисовано или написано?
– Не помню…
– А если написано, то по-русски или по-немецки? Простым шрифтом или готическим?
– Готическим! Вспомнила: ПОЛИЦАЙ. Что повязки – людей забыли. Я вот думаю: Зоя Космодемьянская. А моя подруга пошла на задание, и её в прорубь спустили. Чем она хуже Зои? А Тося Дубровская секретаршей у Каминского работала, только и слышала: немецкая овчарка. Немецкие овчарки тоже разные были. Мы через Тосю всё наперед знали. Она и листовки печатала – я от нее корзинами носила. Вот так дверь Каминского, так ее стол. Мимо ходят все время, а она печатает. Это страшней, чем на фронте – там все свои, а тут все чужие. Так когда наши пришли – ей не поверили. Она с ума сошла. Ну, скажите, разве она хуже Зои? А ее в заключение…
– Знаете, какая медаль самая редкая? Партизан Отечественной войны. Сколько партизан было и сколько осталось?
– Да, это точно… Меня как медсестру – еще война шла – послали в Бурят-Монголию на сифилис, на эпидемию. Удостоверение у меня есть, а саму медаль я не получила.
– Как же! Получи́те! Напишите в военкомат – может, еще не поздно.
– Нет, никуда я писать не стану. И зачем мне она?
– Сыну вашему будет приятно.