Альбрехт Дюрер — страница 39 из 78

Соседку, что не удовлетворилась кружкой, а пьет прямо из кувшина, такое событие взволновать не может. Сколько уж детей родилось на ее веку! Ремень, которым она подпоясана, — целый рассказ о ее жизни: к нему подвешена огромная связка ключей, увесистый кошель, хозяйственный нож. А рядом с ней две женщины иного склада. У той, что играет с курчавым ребенком, лицо светится ласковой нежностью. Та, что рядом с нею, улыбается. Им обеим близка радость свершившегося. Но сильнее всего она выражена в облике девушки, которая тихо и осторожно, наклонив голову, потупив глаза, на цыпочках проходит по комнате. Она небольшого роста, у нее туго заплетенные косы, гладко причесанные волосы над высоким лбом — чистый и прелестный образ. Рождение ребенка окружено прозаическими подробностями и вместе с тем озарено высокой поэзией. Возникновение новой жизни — вот подлинное чудо, достойное прославления, снова говорит художник.

Дюрер подготовил для этого цикла семнадцать рисунков и большую часть награвировал. Однако работа осталась незавершенной. Дюрер вернулся к ней лишь много лет спустя...

К образу Марии Дюрер обращается в эти годы и в гравюрах на меди. Вот «Мария на скамье из дерна». Здесь она кажется старше, чем на более ранних резцовых гравюрах. Голову ее окутывает платок. Она ласково охватила руками пухлую ручку сына. Чувство подсказало художнику-то, что изображено здесь, настолько важно, что он не будет ничем отвлекать зрителя. На листе нет подробностей, которых так много в гравюрах на дереве. Ничего, кроме кормящей матери и ребенка да чуть намеченного забора. Это одна из самых выразительных и самых лаконичных работ Дюрера, полная неизъяснимой нежности...

Он верил истово и упрямо, не позволяя себе усомниться, что, овладев тайной перспективы, познает и секрет человеческой красоты — тайну совершенных пропорций тела. Вырвет эту тайну у окружающего при помощи циркуля, линейки или угольника, выразит в числах, закрепит в чертежах. Все новые и новые листы покрывал Дюрер схематическими изображениями мужских и женских тел, построенных согласно расчетам. Некоторые из них так и остались чертежами. Они поражают сходством с произведениями кубистов: Дюрер строит человеческие фигуры из геометрических тел. Но Дюрер не всегда останавливался на чертежах-схемах. Многие из них он облекает в плоть, постепенно превращает в рисунок женщины или мужчины. Проколы в бумаге от ножек циркуля, засечки, сделанные, когда циркулем откладывались размеры, тонкие вспомогательные линии, оставшиеся от квадрата или окружности, шкала с цифрами, помещенная порой рядом с фигурами, — вот характерные приметы этих сконструированных рисунков. В них позы напряжены, а линия, у Дюрера всегда так естественно пульсирующая, — жестка, однообразна, каллиграфически правильна. Чувствовал ли Дюрер, что из этих рисунков уходит живая красота? Трудно сказать. В нем жила не только убежденность нового века — века науки, но и одержимость, почти фанатическая, представление об истине, которая может озарить, как чудо. Он искал формулу красоты с упорством, с каким алхимики искали философский камень, а медики — панацею, лекарство от всех болезней. Подобно им Дюрер думал: еще одно усилие, и он овладеет тайной, которая поможет ему сравняться с великими мастерами древности.

Иногда ему казалось — достиг! Разве не прекрасны его Адам и Ева? Он вложил в эту гравюру на меди все, что знал о том, как древние изображали прекрасное нагое тело. Одними числовыми пропорциями, заимствованными у Витрувия, тут обойтись нельзя. Адаму он придал черты Аполлона, Еве — Венеры. В теле Адама подчеркнул упругую силу мышц, в теле Евы — нежную мягкость и округлость. Да, тела прародителей на этой гравюре прекрасны. Недаром она имела такой успех. Но все-таки их позы и жесты больше напоминают скульптуру, чем живых людей. Сохранились подготовительные рисунки Дюрера для обеих фигур. По ним видно, что для их построения Дюрер использовал геометрию. Рисунки эти запечатлели терпение и старание Дюрера, его непреклонную веру в то, что число, линейка, циркуль могут стать ключами к человеческой красоте. Рассматривать эти штудии поучительно и больно. Гениальный художник жестоко задает себе идеал красоты, программирует его числами и схемами. Ощущение такое, что Сальери муштрует Моцарта.

Иногда Дюрер уставал от погони за формулой красоты. Чувство досады и разочарования наполняло душу: цель, которая казалась такой близкой, вновь ускользнула. Когда у него портилось настроение, он приписывал мрачность своему меланхолическому темпераменту. Иногда помогали далекие прогулки. Только бы его не остановили приветливыми расспросами, как его здоровье и куда он держит путь. Не дай бог сказать, что спешит за лекарствами. Вопрошающий непременно напустит на себя озабоченный вид и осведомится, чем болен господин Дюрер. А если он, человек образованный, назовет его не «господином Дюрером», а скажет, как это с некоторых пор вошло в обычай среди ученых друзей художника: «Куда изволит поспешать германский Апеллес?»

Лестные слова ранят художника. Как объяснить благожелательному и любознательному доброхоту, какая болезнь мучает его? Сослаться на давние боли в боку? Будет советовать докторов и лекарства.

Лекарства ему не нужны. Его лекарства повсюду. Иногда лекарством может стать старое дерево на берегу реки или ручья. Дюрер застынет перед ним, разглядывая, как корни поднимают прошлогодний палый лист, как растрескалась старая кора — она похожа на черно-коричневую корку крестьянского каравая. Будет следить, как от толстых ветвей отходят тонкие, и восхищаться, сколь прекрасно и сколь запутанно строение ветвей. Он насладится тем, как меняется зелень листвы, когда ее колышет ветер, когда на нее падает солнечный свет или набегает тень. Казалось бы, зелень листвы — это так просто. Но Дюрер уже давно знает: мало что так трудно написать красками, как листву деревьев или траву. Особенно если зелень освещена ярким солнцем. Он умеет писать зелень деревьев, кустов, травы. Это немалое утешение. Лекарством и утешением может стать дерево, а может стать куст пионов. Они росли в саду перед невзрачным домиком около дороги, ведущей в город. На кустах были и тугие, еще не раскрывшиеся бутоны и распустившиеся пышные цветы. Дюрер попросил у хозяина несколько пионов. Тот был готов срезать для знаменитого мастера охапку. Дюрер повторил, что ему достаточно двух — трех. Только он выберет сам.

Едва срезав цветы, он заспешил домой. Его вдруг так же потянуло назад в мастерскую, как недавно захотелось уйти из нее. Дома он поставил пионы в стакан с водой. Бумага, кисти, краски у него всегда наготове. Один цветок давно раскрылся, даже начал облетать. Оставшиеся лепестки завернулись. Видна темная середина цветка. Другой, красно — лиловый, раскрылся не так сильно. Стебель его изогнут. Рядом с распустившимся пионом — тугой бутон. Пока Дюрер рисовал пионы, его не оставляло ощущение радостной свежести. Цветы говорили о начале лота, о том, что предстоят долгие дни тепла, что до осени далеко. Рисунок замечательно точен. Но одной точности Дюреру было мало. Он так выбрал три цветка — бутон, распустившийся и опадающий, — что они стали рассказом о жизни. О жизни прекрасной, но краткой.

Автопортрет. 1500


С прогулок Дюрер никогда но возвращался с пустыми руками, приносил то ветку, то камень. Однажды притащил, завернув в лопух, жука-оленя. Положил на стол, долго разглядывал его, даже лупу достал. У жука плотный блестящий панцирь, словно сделанный из драгоценного камня, голова с тяжелыми, поистине оленьими рогами. Ничтожное создание, его так легко, не заметив, раздавить, а своим существованием говорит о прекрасном совершенстве мира, живущем в каждой малости. Вспомнились поучения Николая Кузанского — мыслителя, оказавшего большое влияние на Дюрера, — о бесконечном, заключенном в каждом, казалось бы, ничтожном предмете, о малых частицах жизни, отражающих величие божественного космоса. Жук быстро перебирал лапками, старался убежать со стола, потом прикинулся мертвым. Дюрер осторожно потрогал его травинкой. Жук угрожающе приподнял голову, словно хотел забодать невидимого врага. Вот таким, с настороженно приподнятой рогатой головой, и нарисовал его Дюрер. Рисунок, сделанный акварелью и гуашью, удивительно соединяет величайшую тщательность и живость. Он кажется созданным мгновенно, сразу отлившимся в единственно необходимую форму.

В пору мучительного искания формулы красоты такие рисунки были для Дюрера отдыхом и радостью. Он делал их для себя, не догадываясь, что они будут вызывать восхищение спустя века. Так пристально и любовно ни один европейский художник в любую малость, созданную природой, еще не вглядывался.

Вот знаменитый «Кусок дерна» — снова акварель и гуашь. Для того, кто слеп к природе, существует «трава вообще», «цветы вообще». А Дюрер зорко видит и любовно переносит на бумагу ветвистый стебель и мелко рассеченные листочки тысячелистника, прикорневую розетку одуванчика, высокий стебель и надрезанные листья водосбора, темные со светлыми прожилками листья подорожника. Земля, охристо — коричневая на срезе, покрыта зеленью всех оттенков — темной и светлой, матовой и блестящей. Глядя на рисунок, можно даже точно сказать, что Дюрер рассматривал растения не на солнце, а в тени: оранжево-желтые цветы одуванчика он нарисовал закрытыми, какими они бывают, когда небо затягивают облака. В этом рисунке так называемая «лягушачья перспектива», будто кто-то смотрит на растения снизу вверх и они кажутся ему огромными. Маленький кусочек зеленого луга выглядит, как целый таинственный мир. Так его мог бы увидеть в сказке Мальчик с пальчик.

Во время одной прогулки Дюрер подобрал на опушке леса зайчонка. Его нелегко было выкормить и приручить. На память об этом остался один из самых знаменитых рисунков — «Молодой заяц». Летний рыжевато-коричневый мех, темный на спине, светлый на животе, чуть взъерошен. Одно ухо настороженно приподнято. Заяц сидит смирно, но тело его напряжено, чуть заметная дрожь проходит по нему, он готов в любой миг пуститься в бегство.