Вот «Мария во дворе». Глухая монастырская стена. Пустынный двор. Ни кустика, ни травинки. Под голыми ветками тонкой березы Мадонна с младенцем: юная женщина с густыми волнистыми волосами, падающими на плечи, в пышном платье. У нее на коленях — голенький ребенок, головка его еще не покрыта волосами, редкий пушок переходит в сияние. Мать сложила руки на коленях, младенец тянет палец ко рту. Тишина, весенняя свежесть, неясная тревога. Может быть, она порождена тем, что судьба ребенка известна наперед. Над пустынным двором небо без единого облачка — огромный просторный мир. Пустынность двора и высота неба созданы нетронутой белизной бумаги: она говорит, как может говорить молчание...
Братья Шонгауэры познакомили Дюрера с приемами гравюры на меди. Они не читали лекций, они показывали, как это делается. Дюрера покорило то, что, в отличие от гравюры на дереве, художник не должен передавать свой рисунок резчику, а режет его на медной доске сам. Не приходится сетовать, что кто-то огрубил твою работу, ты все делаешь своей рукой.
Однажды братья Шонгауэры повели нюрнбержца в церковь св. Мартина. Их покойный брат расписал для нее алтарь и гордился этой работой. Он изобразил Мадонну в беседке, увитой розами. Тяжелые одежды из красной и синей ткани окутывали тело Мадонны, золотистые косы струились по плечам, золотое сияние окружало голову. Ангелы, парящие в воздухе, держали над ней золотую корону. За Мадонной на решетчатой стене беседки вились побеги роз и сидели большие яркие птицы. Красиво, очень красиво!.. Дюрер не отважился сказать, что скромная гравюра, где Мария с младенцем сидели под тоненькой голой березкой, понравилась ему больше.
Наступил день, когда снова надо было отправляться в дорогу. Путь на сей раз предстоял недальний — в Базель: частью пешком или верхом, частью на паруснике вверх по Рейну, потом снова верхом. Молодой художник обул тяжелые дорожные сапоги — голенища спадали широкими складками, когда переходили ручей или реку вброд, их натягивали выше колен. Он опоясался кожаным поясом, куда были зашиты деньги. На поясе висел кинжал, в его ножнах, рядом с кинжалом, помещался нож, чтобы резать мясо за столом.
Пока Дюрер странствовал, он вырос и раздался в плечах. Одежду, взятую из дома, пришлось заменить новой — немалый расход для странствующего подмастерья. Нарядное платье он бережно уложил в дорожную суму. Там же лежала бумага, серебряные карандаши, резцы для гравирования — прощальный подарок братьев Шонгауэров, несколько рисунков и гравюр покойного мастера Мартина: на них он потратился, но не пожалел об этом. Да еще письмо от его кольмарских хозяев к их брату — базельскому златокузнецу. На его помощь Дюрер рассчитывал на первых порах.
Путешествие пришлось на жаркие недели. Дорога вела мимо полей с поспевающим хлебом, мимо виноградников, где начинали краснеть листья, мимо придорожных часовен и простых крестов — они говорили о том, что здесь умер или был убит путник. Дюрер пил из родников ледяную воду, а в харчевнях кисловатое золотое рейнское вино. Немецкая речь звучала здесь иначе, чем в родном городе, и в путнике сразу узнавали чужестранца. А ему, чтобы понять то, о чем говорят, приходилось делать немалые усилия. Он очень уставал в дороге, хотя был молод и крепок, уставал потому, что не отрываясь вглядывался во все, что видел, и все, что видел, запоминал: старую корявую липу, тень от ее листвы на пыльной дороге, сумрачные развалины замка на горе, иконы и резные алтари в церквах, куда заходил помолиться, вооруженного всадника и его коня, шагающего по дороге с грозной неотвратимостью. Он запоминал крестьян, пляшущих праздничным вечером на деревенской улице. Их лица серьезны и неулыбчивы, словно они не веселятся, а работают. Монотонная музыка под стать танцу, а на поясе у пляшущего непременно меч, который подпрыгивает и бьет его ножнами по боку. Времена такие, что безоружным не покажешься, даже на празднике. Стараясь не слишком приближаться, Дюрер вглядывался в проходящих по дороге солдат — в их жестокие лица, в их аркебузы, в ярко раскрашенные барабаны, сверкающие трубы, острые пики. Вечерами он, несмотря на усталость, никак не мог заснуть — перед глазами стояли лица, фигуры, костюмы, дома, деревья, камни. Краски. Контуры. Свет и тени. И сны тоже были полны видениями — иногда призрачными, бледными, чаще такими яркими, что он просыпался от них.
Каждый день продолжая свой путь, Дюрер делал то, о чем впоследствии поведает потомкам его первый биограф: «И путешествуя так далеко ради своего искусства, он проводил все свое время за рисованием портретов, людей, пейзажей и городов» [7]. От годов странствий работ сохранилось немного. Картину в дороге не напишешь, а рисунки юный Дюрер не очень-то берег.
Тем внимательнее вглядываемся мы в немногие, что остались. Вот лист бумаги, изрисованный с обеих сторон. На одной автопортрет — он несколько напоминает уже известный нам. Рядом два самостоятельных наброска. Они в другом масштабе. Первый — это рука, сильная рука с длинными пальцами. Рука, казалось бы, спокойна, но в ней скрыт заряд энергии — ее мускулы, как тетива натянутого лука... Всю жизнь Дюрер всматривался в человеческие руки, прежде всего в свои собственные — рисовал, гравировал их, писал бесконечно. А еще на том же листе — смятая подушка. Она нарисована один раз на одной стороне листа, несколько раз на обороте. Каждый раз она брошена по-другому и складки по-другому смяты. Простое упражнение в рисовании предмета? Быть может... Но не так ли выглядит подушка после долгой бессонной ночи, когда мечешься в постели, то и дело переворачиваешь подушку, мнешь ее и пинаешь, словно она повинна в том, что не спишь? Через изображения лица, руки, подушки, казалось бы ничем не связанные, проходит одно и то же неспокойствие. Эта подушка могла бы многое рассказать о мыслях и видениях, одолевавших по ночам молодого путешественника.
Долина, но которой он ехал верхом, зеленая, плодородная, вся в виноградниках, в садах, где на деревьях уже румянились яблоки и желтели груши, постепенно поднималась. Дорога вела на плоскогорье, перерезанное стремительными горными речками, текущими к Рейну. На плоскогорье было прохладнее, чем в долине. Дышалось по-другому. Сквозь воздух, холодный и прозрачный, все виделось по-иному. Вспомнилось небо на гравюре Шонгауэра — высокое, огромное, светлое...
Впереди показался Базель. Над городом возвышались башни собора. Собор строился с незапамятных времен, в XIV веке был разрушен страшным землетрясением, память о котором жива до сих пор. Отстроенный вновь, он сохранял следы менявшихся замыслов, переделок и перестроек — вглядываться в него можно было бесконечно.
Город гордился и славился чистотой, здоровым климатом и особенными медовыми пряниками. Таких нигде больше не пекли. Дюрер отведал их сразу. Чистота чистотой, пряники пряниками, а только Дюреру и по более серьезным причинам посчастливилось, что он попал именно в этот город. Может быть, он знал о его славе и оказался здесь не случайно. Базель был одним из главнейших центров новой гуманистической образованности. Его университет, основанный в 1460 году, был первым в немецких землях, специально созданным для развития гуманистических знаний. Недаром сюда перебралась из Парижа целая плеяда ученых, которые не хотели больше мириться со схоластикой тамошнего университета, не случайно этот город впоследствии выбрал для жительства Эразм Роттердамский. В городе была прекрасная библиотека и действовало много типографий, принадлежавших к самым лучшим в Европе.
Настало время рекомендательных писем — они проделали долгий и длинный путь — к знаменитым базельским печатникам и издателям от знаменитого нюрнбергского печатника и издателя Кобергера. В базельскую типографию Дюрер вошел уже не любопытствующим подростком, а умелым работником. Один из базельских издателей готовил издание «Писем св. Иеронима». Ему нужен был титульный лист. Его заказали Дюреру. Награвированная по его рисунку доска по счастливой случайности уцелела и сберегается до сих пор в Базельском музее. На ее обороте можно ясно прочитать: «Альбрехт Дюрер из Нюрнберга». Книга с титульным листом, на котором помещена гравюра Дюрера, вышла в свет осенью 1492 года.
Св. Иероним родился в Далмации, в IV веке нашей эры. Смолоду изучал классические науки, крестился, много путешествовал, несколько лет прожил в пустыне, потом принял сан священника, приехал в Рим и стал секретарем папы. Тот ценил его как знатока языков. Кроме родного далматского, Иероним владел еще и латинским, греческим, древнееврейским и халдейским. После смерти папы, который ему покровительствовал, он вынужден был покинуть Рим, возглавил монастырь в Вифлееме и здесь заново перевел Библию на латынь. Этот перевод — так называемая Вульгата — сохранял много веков свое значение. Кроме того, Иероним принимал живейшее участие в религиозных спорах своего времени, написал много богословских сочинений и писем, в которых рассуждал о сложнейших вопросах веры и науки. Всю свою жизнь он так и не смог преодолеть пылкой любви к писателям языческой древности. Как святого его считали покровителем учителей и учащихся, богословов, переводчиков и корректоров. Хотя немецкие гуманисты критиковали, уточняли и исправляли Вульгату, ибо ушли в своих познаниях далеко вперед от Иеронима, сам его образ — путешественника, ученого, знатока языков, переводчика — был им близок и дорог. Знал ли все это молодой Дюрер, когда получил заказ на титульный лист к «Письмам св. Иеронима»? Трудно сказать. Но зато он твердо знал, как принято изображать св. Иеронима. В искусстве к этому времени сложилось два образа этого святого: либо кающегося в пустыне, иногда в короткой рубашке, а иногда обнаженного с набедренной повязкой, либо ученого, седобородого старца в одеянии священника, в келье среди книг и принадлежностей для письма, погруженного в свои размышления и занятия. Очень часто рядом с ним появлялся лев. Легенда гласила, что, когда Иероним уединился в пустыне, он однажды наткнулся на страдающего от боли льва. Ядовитая колючка вонзилась ему в лапу. Иероним бесстрашно подошел к могучему зверю, вытащил колючку и приложил к лапе целебную траву. Избавленный от мучения лев навсегда стал верным спутником Иеронима.