тить, чтобы его совратить, вот она и вовсе становится на задние лапки. Она ему грозит. Странно, мы уж опять у неё дома. Только что она мирно сварила кофе, хотя мы перед тем выпили кофе в кафе и уже с интересом взяли след в делах нежности и доверия, которые нам были обещаны и за которые мы уже заплатили: два человека, которые друг друга на дух не выносят и всё же не отпускают друг друга. По разным причинам. Со временем они оперятся и упорхнут отсюда, потому что иначе им друг от друга не отвязаться. Хотя бы один из них должен уйти, чтобы другой смог остаться. Но к чему вся эта возня у плиты, если потом женщина выплеснет ему в лицо полную горячую чашку — она не понимает толком, зачем так жертвовать собой, если можно пожертвовать едой и напитками, для чего было всё это бурление и кипение ничего иного, как воды? Для чего бес в ребре? И теперь ей придётся самой же вытирать кофе и одной хлебать суп. Вообще, незачем было разбрасываться теми, кто ничего не сделал. После этой громкой сцены женщине, не избалованной, но хорошо воспитанной, можно сварить немного более твёрдой пищи, на сей раз что-нибудь экзотическое, с дольками ананаса и специями, которые специально привозят сюда с венского лакомого рынка Нашмаркт, — хочешь, Курт? — нет, он этого не знает и не хочет пробовать. Теперь он упражняет свою притягательность. Ну пожалуйста, съешь же хоть что-нибудь, а потом будет десерт, а потом мы рванём! Стоп, ей приходит в голову одна идея: этому человеку, который уже отверг её предложение и предпочитает потреблять свой обед в виде жареных колбасок с глазуньей дома, у мамы, она предложит его еду совершенно новым, небывалым способом. Он не сможет опомниться от счастья, подобно памятнику старины, который достоин воспоминаний, но вынужден ждать, когда про него вспомнят. И хотя она уже подаёт на стол, вы не думайте, ну, не так уж это и оригинально: просто накрыто с дорогим нижним бельём, которое она купила специально ради этого случая в городе у Пальмерс. Ну разве это не ослепительная идея для её ослепительного явления? Разве это не отдохновение для его глаз, которые на серых дорогах вынуждены смотреть на гораздо худшие вещи, часто перемешанные с кровью, убитые или раздавленные? Что я могу ещё сервировать? Её выход, который ей следовало попробовать уже давно, чтобы не вызвать у мужчины этот ужасный смех, который за ним не задержится, подействовал бы на него убедительно, если бы он захотел поверить своим глазам. Еду можно было бы, прислушавшись к его внутреннему голосу, ещё немного умаслить собственными соками на собственном теле, чтобы её можно было оттуда слизать. Ни на каком другом основании. О таком женщина и не мечтает, об этом она прочитала в каком-то рекламном листке, приложенном к покупке, и с тех пор она верит в силу воздействия своего тела, современная, уверенная в себе, экономически независимая достаточно, чтобы удовлетворить все свои телесные потребности (другим для этого приходится каждый день километрами наматывать сопли на кулак), неважно, что там перепало ей в рот, возможно, даже и кулак, о боже.
Потом она вдруг очнулась — внезапно, как лунатичка, каковой она и является, слепая, как она и есть, — на лестничной площадке. Внизу она перепачкана кровью. Что же он ей туда засадил — большее, чем зуботычина, меньшее, чем трактор? Разве что горлышко от пивной бутылки? Что это было? И её одежда рядом с ней сползает по ступеням, не по порядку, а кое-чего и вообще нет. Дверь, кстати, заперта изнутри, об этом я ещё не упомянула? Я что, забыла? Ну-ну, и кто же теперь в квартире, в доме — и то и другое принадлежит ей, разумеется: и нижний этаж, и подвал с сауной и винным погребком и приспособлениями для хобби? Женщина застаёт себя совершенно голой, стоящей на коленях перед дверью собственной квартиры, в беде, прижимая к груди растрёпанную одежду, которая чем-то пропиталась, и приникнув глазом к замочной скважине. Неужто он там правда с другой или это обман зрения, которое то недооценивает себя, то переоценивает, — с такой молоденькой, и как только он осмеливается с ней такое? и неужто правда в моей собственной квартире? — я видела своими глазами главное, я не могла обмануться, но и говорить об этом тоже не могу. Я думаю, мужчина не отдаёт себе отчёта, как далеко он зашёл с женщиной. Не так уж и далеко — в мой дом! Но, невзирая на это, он пустился во все тяжкие. Лучше бы он пустился куда-нибудь на машине. А её роль была бы пассажирская.
Женщина думает: этого просто не может быть, что он сейчас, да, в это самое мгновение, наяривает на своей трубе в такую молоденькую, ещё полудитя, так не бывает, — этот инструмент принадлежит одной мне, только мне. Хотя я едва умею держать его в руках. Но у меня он всё равно в лучших руках и в лучшей сохранности, ведь я уже слышала многие знаменитые оркестры и консервы едала, лично дирижируя, удобно откинувшись в кресле, потому что я не отказалась от разучивания по заявкам и попутно ещё в прах изучила пианино и сдала экзамен, пусть другая так попробует. Некоторым охота покрасоваться, как мне когда-то, когда я играла фортепьянный концерт Бетховена, но при этом на серебристо поблёскивающем проигрывателе лежал Альфред Брендель и прилежно вертелся, прилаживаясь в такт. Люди лгут. Ведь быть того не может, чтобы этот человек отверг меня ещё до того, как стал моим приверженцем. Может, он не знает, что теряет в моём лице и что раны, какие он мне наносит, оставляют след на всю жизнь. Они наследят, а я хотела чистоты. Я всегда хотела держать на расстоянии упорного претендента, но только не его, моего единственного! Которого я ждала пятьдесят лет. С ним бы я этого никогда не сделала. И он прогнал меня ещё до того, как успел узнать, как хорошо всё может быть между нами? Не может быть. Зато, может быть, завтра мне можно будет ползать у него в ногах. Чтобы он понял, что всегда может хоть сверху, хоть спереди, хоть с обеих сторон — а это мои лучшие стороны, потому что я свежевлюблена в него, — войти внутрь через мою постоянно открытую дверь. Чу, что это там снаружи? Кто-то идёт? Как на грех сейчас. Надеюсь, что никто. Никто не должен видеть меня такой, голой, окровавленной, и вся одежда чем-то пропиталась. Надеюсь, это не коллега из его же опергруппы, который явился незваным. Крики снаружи? Правильно, это я кричу, что, неужто это я сама? Звучит нехорошо. Похоже на крики человека, который хотел заехать другому в морду, но вместо этого — наверное, из ярости, но за что? — был вышвырнут на лестничную площадку, в холод. Тело при этом голосе уже не испортится, на таком-то холоде. Оно ведь сварено давно и помещено в собственный застеклённый домик, милая маленькая Белоснежка в хрустальном гробу, где она, к сожалению, у всех на виду. Это ещё хуже, хуже, чем гроб: там хоть обеспечена женщине одежда. И мужчина там совсем не нужен.
Эта женщина, я думаю, в тоске по насиженному месту, хотя сидеть на месте никогда не любила, вот парадокс, и теперь она снова в пути, к окну на входе, может, через него она снова проникнет в квартиру. Но для этого ей пришлось бы выйти на улицу, где её каждый может увидеть, кто пойдёт. Нет, так не пойдёт. Он увидит. Он должен лучше взять её, чем ту, другую, которая даже ещё не закончила свою учёбу в качестве ученицы продавца. Женщина знает это из прямых источников. При моём имуществе он, конечно, не позволит впарить себе какую-нибудь дешёвку, думает женщина, тем более этого полуребёнка. Он предпочтёт целую женщину. Это её предложение, оно стоит особняком, мы тоже могли бы кое-что предложить, но оно не будет так хорошо стоять. Мы могли бы поселиться в мансарде и были бы счастливы безмерно, хотя у нас было бы не так много места: счастье, что комнатка скроена по нашей мерке и облегает нас так плотно, что мы не упадём, я так влюблена, какое счастье, что есть ты и я одновременно. И больше нет места ни для кого. У меня больше одного места, у меня целый дом, где мы всё это могли бы делать уютно. Я места себе не нахожу. Кто вынужден давать, тот беднее того, кто даёт добровольно. Даст бог, эта ночь скоро кончится, и я смогу покончить с бессмысленной работой — пинать дверь и стучать в неё кулаками. Его твёрдые колени вместе с его тренировочными штанами — узор не подходит, но колени подходят ему хорошо, а штаны можно и снять. И тогда, и тогда, указывая на моё тело, указать ему, нет, не на дверь, это я и так делала слишком часто, хотя мы не очень давно знакомы, а робко (что вообще не очень ценится, каждый должен уметь показать себя и на что он способен. Иисус нам это образцово преподал, показывая на своё кровоточащее сердце, что часто ещё красиво дополнено аксессуаром — терновым венцом и двумя-тремя каплями крови в качестве дополнительного указания: дело к концу!) указать на то, к чему эта дурацкая дверь вообще приделана, а именно: к моему дому! — а там, где дверь не приделана, его просто снегом занесёт с другой, которая к тому же намного моложе. Так, теперь все члены в сборе, тело в качестве убежища тоже имеется в наличии, уже не такое новое, но ещё ого-го. Ведь я так влюблена. Это отражается в глазах, но в зеркале в прихожей не очень чёткое отражение. Почему мужчина воспринимает женщину только тогда, когда отверстия её тела раскрыты и исторгают крик. Я его от этого отучу. Это ещё грядёт. Он этого не выдерживает. Он держит уши зажатыми. Хотя бы один, определённо хороший тон, например за едой, он, однако, не может освоить. Он не музыкален. Он, собственно, невоспитанный и грубый. Его никто не воспитывал. Эти крики он не может слышать. Или делает вид, что не может. Он видит крик только тогда, когда люди вываливают его перед ним изо рта, но их крики ему безразличны. Как правило, люди стоят перед ним или рядом, но никогда не позади него, потому что жандарм должен постоянно держать их в поле зрения. Некоторые в отчаянии, показывают на своих сгоревших родных в малолитражке или плачутся ему в жилетку. Дороги — просто кровавая ванна, кровавое хозяйство, как будто людей специально разводят для того, чтобы забить их на этой дороге. Раньше за это брали входную плату и не было никаких дорог. Он жесток. Всё, что исходит от этой женщины, он будет игнорировать, просто потому, что её он тоже не видит, если не хочет. В этом он должен исправиться, думает она. Это ещё грядёт. Он слишком много повидал, а если и не слишком — эта женщина всё равно была бы для него лишней. Все её двери всегда настежь, неужто она не замечает, ведь дует, надо их закрыть. Неужто в душу жандарма закрадывается страх? Мужчина давно знает, что за ней стоит, за дверью, ему не придётся вламываться, хотя он знает женщину не так давно. Зато он назубок знает — и в темноте не заблудится — все предметы обстановки, которые должны служить человеку для удобства, а вместо этого связывают его по рукам и ногам, пока не выплачен по ним кредит. Я думаю, они навек останутся открытыми, эти двери в обрамлении из жёстких курчавых волос, меха, который накинули на скорую руку для маскировки, чтобы их не опознали как двери после первого же звонка, при открытии. Такое впечатление, что они никогда не закрывались, двери, да, об этом мне есть что сказать; мужчина — он и под присягой в первую очередь мужчина (это не единственные здесь не мои слова. Все остальные слова тоже говорят живые люди где можно и где нельзя, честное слово), ни одна из многих, что были у него в жизни до сих пор, не выразила желания рассматривать этого мужчину как родственное, дружественное существо. Здесь, в этом