Трудности жизни, а также моя социальная обособленность привели к тому, что я не на шутку увлеклась химией. Особенно меня привлекала теоретическая химия: концепции химической связи, химические реакции, валентности. И к тому же я влюбилась в Дэвида. Дэвид Пепперберг (David Pepperberg) был выпускником Массачусетского технологического института. У него как раз были проблемы с курсом органической химии, а я была сильна в этой теме. У меня же были проблемы с физикой – электричеством и магнитными полями. И так мы помогали друг другу. Очень долгое время наши отношения были прочными.
В те годы я связывала свое будущее с химией, планировала делать карьеру в области химии, видела себя лектором университета. Это было своего рода разочарованием для моего отца: ведь он очень любил биологию. Но, как он говорил, по крайней мере, это была настоящая наука. Закончить институт было для меня основной задачей, и поскольку Дэвид работал над диссертацией, я не хотела уезжать далеко от Кембриджа. Когда я подала заявку в Гарвард на обучение по курсу теоретической химии, мои друзья сказали: «Даже и не думай об этом». Факультет химии Гарвардского университета был знаменит своим академическим подходом к этому предмету, а также тем, что практически не принимал девушек, студентами факультета были сплошь мужчины. (Как я узнала позже, он имел также наиболее высокий процент самоубийств среди факультетов такого уровня. Это неудивительно при жизни в такой давящей обстановке.)
Но оказалось, что в 1969 году, как раз когда я подала заявление о приеме, мужчинам-студентам впервые отказали в предоставлении отсрочки от армии. Война во Вьетнаме требовала дополнительных человеческих ресурсов, а предоставляемая отсрочка не позволяла удовлетворить потребности армии в новобранцах. И в результате факультет был вынужден набрать больше девушек, чем планировалось: университету требовались ассистенты преподавателей. Я была одной из шести студенток в нашей группе, состоящей из пятнадцати человек. Очень быстро я сформировала свое представление о том, как воспринимают женщин в высших кругах ученых-химиков.
Мы с Дэвидом обручились, и я с гордостью носила старинное кольцо с большим бриллиантом, оно принадлежало бабушке Дэвида. Как раз накануне Пасхи я зашла в деканат, чтобы уладить некоторые формальности. «О, это обручальное кольцо?» – с энтузиазмом спросила меня женщина-администратор. Я с гордостью продемонстрировала кольцо ей. «И когда Вы уходите?». Праздники приближались, и я ответила, что мы уезжаем на пасхальные каникулы немного раньше, в среду утром. «Нет, нет, – покачала головой женщина. – Я имею в виду, когда Вы уходите с факультета?» Я ответила: «А почему я должна уходить?» – «Потому что Вы помоловлены», – ответила мне администратор. Ей казалось, что эта причина достаточно убедительна. Она считала, что я, будучи замужней женщиной, должна сидеть дома, заботиться о муже, заниматься домашним хозяйством и рожать детей. Ну или же устроиться на такую необременительную работу, как у нее. И уж ни при каких условиях не занимать место на престижном факультете химии, лишая тем самым такого места кого-либо из мужчин. Я ответила, что не собираюсь уходить, и вышла из комнаты. Я не собиралась поступать так, как моя мать.
После того как мы с Дэвидом поженились, он переехал в мою крошечную квартирку на втором этаже на Хаммонд-стрит, сразу за Гарвардской школой богословия. Мой район был одним из самых уютных районов Гарварда. С нами туда переехал и мой питомец Чарли. Совместная жизнь была непростой: Дэвид проводил эксперименты длительностью почти 36 часов. Он приходил домой ночью. Я преподавала, мой курс был не из легких. Параллельно я стремилась развивать исследовательскую программу.
Прошло несколько лет, и мой роман с химией, длившийся эти годы, стал сходить на нет. Я рассталась с иллюзиями, в частности потому, что осознала – у меня нет особенных карьерных перспектив. Я слышала от женщин моего окружения, уже заканчивавших университет, что они сталкиваются с дискриминацией по гендерному признаку при поиске работы. Очень сильны были настроения, связанные с тем, чтобы не брать женщин-химиков на работу. На собеседовании задавали такого рода вопросы: «Какие противозачаточные таблетки Вы принимаете?», «А, так Вы замужем, а когда Вы планируете родить ребенка и оставить работу?» Это было начало семидесятых. Движение феминисток только начинало набирать обороты.
Мою страсть к химии также во многом разрушил и сам предмет, который стал казаться мне менее интересным. Мне хотелось изучать процесс взаимодействия молекул, реакции, которые могут происходить в результате этих взаимодействий, исследовать фундаментальные свойства элементов. А вместо этого я часами сидела за компьютером, проводя сложные расчеты, для чего требовалось бесконечно печатать карточки. Еще больше времени занимал поиск какой-либо ничтожной ошибки, разрушающей верность моих расчетов. Компьютеры были очень примитивными, работать за ними было крайне утомительно, это занятие выматывало. Я уже была готова к переменам, но еще не осознавала этого до конца. Нужен был толчок.
Таким толчком для меня послужил поступок одного пироманьяка. 8 ноября 1973 года он совершил поджог пяти гаражей, принадлежащих жителям кембриджских домов. Наш дом на Хаммонд-стрит был последним в его списке. При тушении, когда до нас дошла очередь, у местной пожарной команды уже не хватило сил. И нам пришлось ждать помощи из Соммервиля. Дом был полностью уничтожен огнем. У нас не осталось ничего, лишь одежда, которая была на нас. К счастью, Дэвид закончил свою диссертацию на две недели раньше положенного срока, а Чет, наш питомец-попугай, умер неделю назад. Мы предполагаем, что он отравился выхлопным газом, постоянно исходящим от гаража, который располагался на первом этаже.
Гарвардский университет проявил сочувствие к моей судьбе и выплатил мне зарплату за семестр. А Джон Доулинг (John Dowling), куратор Дэвида, приютил нас. Мы жили в его доме в Линкольне, в 30 километрах к западу от Кембриджа. Я готовила еду, мы также помогали присматривать за двумя сыновьями Джона. Этот период был крайне тяжелым, нам приходилось смириться с потерей, с тем, что у нас нет дома. В марте следующего года телеканал PBS выпустил серию передач под названием NOVA. Это были научно-популярные передачи о мире животных. Раньше я бы никогда не смогла смотреть подобные передачи: у нас просто не было времени для подобных занятий. Но мы ведь жили у Джона и могли себе позволить такой просмотр. В особенности если передачи были познавательными и могли быть полезны его сыновьям.
Утренние телепередачи часто были посвящены миру животных – дельфинам, их поведению, свисту. В одной из передач обсуждался феномен пения птиц. Я до сих пор помню те чувства, которые охватывали меня при просмотре передач о жизни животных. Это стало для меня настоящим открытием. Подумать только, люди общаются с животными, а те взаимодействуют с людьми. Ученые постигают язык животных. Для меня подобные вещи казались настоящим чудом.
Я почти ничего тогда не слышала о женщине по имени Джейн Гудолл. Она занималась изучением шимпанзе в Южной Африке. У меня были весьма туманные представления также и о таких трех крупнейших исследователях, как Карл Риттер фон Фриш (Karl von Frisch), Конрад Лоренц (Konrad
Lorenz) и Николас Тинберген (Nikolaas Tinbergen), которые получили Нобелевскую премию за изучение некоторых аспектов поведения животных. А я не понимала самой сути этих исследований, и уж тем более того, насколько они были важны. Я и представить себе не могла, сколь глубоки они были: животных изучали в естественной среде обитания, всё было направлено на то, чтобы понять, как они в ней выживают и что при этом происходит в их психике. И конечно же, я не имела представления о человеке по имени Дональд Гриффин (Donald Griffin). Он прославился своими исследованиями, посвященными летучим мышам – тому, как они ориентируются в пространстве и находят добычу с помощью эхолокации. Самое главное, что этот человек произвел революцию, благодаря которой биологи начали думать о сознании и мышлении животных. Всё это было поистине революционным. Напомню, что Массачусетский технологический институт не был тем местом, где велись бы такие исследования. Я не могла даже представить себя занимающейся подобными темами.
Однако у меня не было сомнений в отношении моего научного будущего как такового – того направления, в котором мне стоит развиваться. Пока я еще не понимала, чем конкретно буду заниматься. Не было у меня никаких идей и по поводу метода, который я буду использовать в своем исследовании. Но я ухватила момент одного из тех редких ощущений, которые иногда выпадают на долю человека, когда понимаешь, что «вот оно», «вот в каком направлении стоит двигаться». Но у меня были серьезные пробелы – не хватало знаний по биологии. Те курсы, которые я прослушала в высшей школе, заканчивались на изучении пищеварительной системы животных и т. и. Поэтому неудивительно, что до этого самого момента мне и в голову не приходила мысль об изучении животных, о том, чтобы строить свою научную карьеру в этой области. Не раз, когда я лежала ночью без сна, я думала: «Как бы я хотела изучать коммуникацию человека и животного, а не заниматься столь скучным предметом, как химия! К тому же я уже потеряла к ней интерес». Однако дело было в том, что у меня было университетское образование, глубокое знание химии. Я даже предпринимала попытки сделать карьеру в этой области. И это несмотря на то, что у меня было немного знаний именно как у ученого-практика в области химии.
Джон Доулинг, у которого мы жили, был профессором биологического факультета Гарварда. И это была настоящая удача: он как раз мог дать мне ценный совет, сориентировать меня. Помню его слова: «Да, действительно, изучение мышления животных – настоящая наука. Мы занимаемся подобными исследованиями здесь, в Гарварде. Если Вы действительно хотите исследовать эту область знания, почему бы Вам не отправиться в Музей сравнительной зоологии и не побеседовать с его сотрудниками?» Я последовала совету Джона и стала посещать лекции музея. В частности, занятия и семинары, посвященные изучению поведения птиц, а также развитию детей, процессу освоения языка детьми. Я запоем читала всевозможную литературу, которая могла сорие