Александр Алехин. Судьба чемпиона — страница 71 из 83

Алехин так всегда тепло говорил обо мне, а теперь смешно даже читать эти фашистские бредни. Какую речь он произнес в Цюрихе в тридцать четвертом году. «Эммануил Ласкер, – говорил тогда Алехин, – всю жизнь был моим учителем. Его книга «Петербург 1909 года» была моим путеводителем. Я изучал снова и снова каждую идею, высказанную в ней Ласкером, многие годы я имел эту книгу с собой дни и ночи. Идея о том, что шахматы – искусство, не могла бы осуществиться без Ласкера». Какие сердечные слова! И теперь эта безграмотная галиматья. Ручаюсь, это написал не Алехин!..

Ох, какой интересный эндшпиль! – вдруг удивился Ласкер, задумавшись над одной из позиций сеанса. Увлекшись расчетом вариантов, он вскоре забыл и об Алехине, и о статьях. – Поистине замечательная позиция. Обе стороны проводят пешки в ферзи, затем новый ферзь белых лесенкой приближается к неприятельскому королю и дает мат. Настоящий этюд, и какой красивый!» С минуту Ласкер продумал над позицией, окончательно проверяя варианты, затем сделал ход. И вот он уже около другой доски, потом у третьей.

Полный круг обошел сеансер, еще один. Какому-то худому господину он объявил мат. Слава богу, одной партией меньше! Ноги так устали. Нужно играть быстрее, поздно уже. Не опоздать бы па обратный поезд. Круг, еще один круг. Ох, как болят ноги! Хотя бы на минутку присесть. Скоро десять, уже четыре часа ходишь по этому загону. Круг, еще круг. Вдруг опять похолодел кончик языка, и сразу все завертелось перед глазами. Поплыли куда-то столы, противники, лица. Но нужно ходить, ходить. Поздно, пора кончать сеанс. Круг, еще один круг. «Ничего не вижу!» На одной доске сделал даже невозможный ход. Сорри, извините! Опять шаг вбок, наклон, короткое раздумье. Движение рукой, фигура передвинута. Еще шаг вбок, наклон, раздумье. Бродишь, как зверь, обложенный гончими! И все доски, доски. Ненавистным стало на секунду это множество полированных фигурок. Чтобы не упасть, Ласкер ухватился рукой за ускользающий стол. Белые, черные квадраты задвигались быстрее. Замелькали белые, черные фигуры, белые, черные лица. Как тяжело! Только бы не упасть, только бы доиграть сеанс. Вот проклятый приступ! Тише, как бы не узнала Марта. Как бы не узнала Марта…

Марта узнала и повела Эммануила к врачу. Тот долго слушал сердце, измерял кровяное давление. Потом ощупывал голову, заглянул в раскрытый рот. Царапал какими-то иголками грудь, мял суставы. В конце концов, доктор остался один на один с Мартой и о чем-то долго с ней говорил. Когда жена появилась, Ласкер сразу понял – конец. Они медленно шли по ночному Нью-Йорку, беседовали о чем-то совсем постороннем, а в голове Эммануила было одно – конец. Марта сообщала, как доктор рекомендовал лечиться, а Эммануил с удивлением глядел на нее: зачем? Все равно – конец.

Родные обычно не рассказывают безнадежно больному всю правду о его болезни. Зачем расстраивать, лучше держать его в неведении или говорить только ободряющие слова. Наивные люди, они не учитывают, что кроме языка слов, есть еще язык жестов, выражений лица, взглядов. Как можно быть двадцать четыре часа рядом с умирающим и не выдать своих истинных чувств? Ласкер ничего не говорил Марте, но по тому, как она изредка взглядывала сбоку на шагающего Эммануила, как временами тяжело вздыхала, Ласкер понял – близится вечное расставание.

Ну что ж, пора! Пожил достаточно, уже семьдесят два. Честно говоря, хочется отдохнуть, перестать, наконец, шагать от доски к доске по этому проклятому кругу. Жаль только покидать Марту, оставлять ее одну. Какую жизнь прожили рядом, привыкли странствовать вместе. А тут в самое дальнее путешествие уходишь один. Как она будет жить? В запасе ни одного цента! Опять закружилась голова. Цепенеет, язык, туман застилает глаза. Марта, где ты! Все кружится перед глазами. Бело-черные фигуры, бело-черные лица. Острые углы бело-черных квадратов врезаются в мозг. Больно! Марта, прощай! Господи, как ужасно болит голова! И так хочется отдохнуть…


Здания больниц, судов и полицейских участков всегда мрачны, хотя, казалось бы, наоборот, их следовало раскрашивать в самые веселые цвета. В больничных палатах, например, радующие глаз расцветки стен или красочные картины утверждали бы больных в их желании подольше задержаться на этом свете; в полиции и судах веселые тона комнат заставляли бы преступников еще больше сожалеть о потерянной свободе.

Кабинет оберштурмбанфюрера Шпака был одним из самых мрачных помещений парижского гестапо. Тяжелые гардины на окнах, черная мебель, огромный черный письменный стол и на нем большая черная лампа в форме гриба. Сам Шпак казался маленьким за этим огромным столом, он почти утопал в огромном черном кресле с высокой резной спинкой. Флаг со свастикой над его головой утверждал безграничную и жуткую власть этого человека: ему было дано безоговорочно решать судьбы людей, будь то побежденные французы или подданные самого фюрера. Вот почему в такой подобострастной позе изогнулся перед ним высокий, худой штурмбанфюрер Шехтель.

– Решение комиссии отдела славянских стран по делу Франтишека Милека, доктора наук, – подвинул Шехтель папку с документами грозному начальнику. – За саботаж – расстрел.

– Расстрелять, – решительно произнес Шпак, подписывая документ с приговором.

Дело Марселя де Антуана, сотрудника французской газеты, – протянул Шехтель другую папку. – За агитацию против фюрера и великой Германии – расстрел.

Шпак молча подписал протянутую бумагу.

– Александр Алехин – чемпион мира по шахматам, – доложил о новом деле Шехтель. Шпак внимательно посмотрел в глаза Шехтелю.

– Что решили? – спросил он.

– Ничего. Оставили на ваше усмотрение.

– Прочтите документы, – скомандовал Шпак. – Только короче, самое существенное.

Шехтель полистал бумаги и начал читать. – В первую мировую войну сражался добровольцем против немцев, награжден двумя георгиевскими крестами. Шпак с сомнением покрутил пальцами.

– Это еще ничего не значит. Продолжайте, – произнес он.

– Четыре года работал у большевиков, – продолжал читать Шехтель. – С 1917 по 1921 год. Следователем, переводчиком. В двадцатом году на олимпиаде в Советской России занял первое место и таким образом стал первым советским шахматным чемпионом. В 1921 году выехал в Европу для участия в международных турнирах и играл в них до 1927 года. После матча с Капабланкой остался в Париже, но эмигрантов сторонился.

После небольшой паузы Шехтель продолжал:

– Много раз в печати восхищался Советами. Трижды слал телеграммы – поздравления с годовщиной Октября.

– А телеграммы напечатаны? – спросил Шпак.

– Да, в «Известиях»… Разрешите дальше?

Шпак утвердительно кивнул головой. Шехтель продолжал читать.

– Как «красный» в 1937 году изгнан из среды русских эмигрантов Парижа. Вот одна из его статей: «Всю мою жизнь, особенно после того, как я завоевал звание чемпиона мира, меня именовали врагом Советов, что было особенно больно потому, что делало невозможным контакт со страной, где я родился, которую я никогда не переставал любить и которой не переставал восхищаться».

– Недвусмысленно сказано, – покачал головой Шпак.

– В 1939 году, – продолжал Шехтель, – на олимпиаде в Аргентине отказался играть с немцами и в знак протеста увел с собой команду Франции, подчеркивая свою неприязнь к немцам. Когда все шахматные мастера остались в Америке, он вернулся в Париж, чтобы сражаться с имперскими войсками. Взят в плен в форме французского офицера… Столько данных, – добавил Шехтель от себя, – достаточно для…


Шпак молчал. Он вышел из-за стола и прошелся несколько раз по кабинету. Шехтель продолжал стоять, следя глазами за движущимся начальством.

– Я с вами совершенно согласен, – произнес Шпак, подойдя к Шехтелю. – Ну… на счет этого. – Он неопределенно помахал рукой. – Но вот что меня останавливает. Мы действуем на оккупированной территории только одной грубой силой, пора предпринимать иные меры. Сегодня мне звонили об этом из Имперской канцелярии, советовали придумывать что-нибудь сугубо мирное. И вот сейчас мне пришла в голову интересная мысль: а не устроить ли нам международный шахматный турнир. Что еще может быть более мирного, чем шахматы?

– Отличная мысль! – четко выпалил Шехтель. – И приказать играть Алехину!

– Шехтель! Опять вы за свое! Приказать, – иронически скопировал слова помощника Шпак и, подойдя к столу, снял телефонную трубку.

– Алехина ко мне! – скомандовал он.

Через несколько минут в комнату в сопровождении конвоя вошел Алехин. У чемпиона мира был жалкий вид. Офицерская форма французской армии была изрядно помята и вымазана, щеки покрылись давно не бритой щетиной, редкие белесые волосы в беспорядке торчали в разные стороны. Алехин был без очков и беспомощно поглядывал по сторонам близорукими голубыми глазами.

– Садитесь, – указал Шпак на стул около письменного стола. Алехин сел. Конвойный удалился, а Шехтель продолжал стоять навытяжку, ожидая приказаний начальства.

– Вы знакомились с предъявленными вам обвинениями? – строго спросил Шпак Алехина. Тот утвердительно качнул головой.

– Здесь столько написано, – показал Шпак на лежащую перед ним папку, – что решение может быть одно – самая строгая мера наказания. Ваше дело рассматривала специальная комиссия, она предоставила мне решить вашу судьбу. Я должен судить вас по законам военного времени.

Шпак замолчал. Алехин тоже сидел молча, низко опустив голову на грудь. Шпак вышел из-за стола и прошелся по кабинету. Потом он сказал:

– Великая Германия и наш фюрер любят и ценят культуру во всех ее проявлениях. Вы – гениальный шахматист, и мы даруем вам жизнь. Даже даем свободу, но только при одном условии.

Вновь Шпак выдержал необходимую паузу, может быть, для того, чтобы дать пленнику время обдумать предложение. Сделав несколько шагов, он подошел к Алехину и протянул ему портсигар.

– Закуривайте, – предложил Шпак. Алехин секунду поколебался, затем взял сигарету, прикурил от зажигалки Шпака и сделал несколько жадных затяжек.