Александр Блок — страница 15 из 58

М. А. Бекетова засвидетельствовала скромный факт, стоящий в ряду деловых хлопот молодого хозяина Шахматова («выпилил слуховое окно»), хлопот, которые впоследствии позволили Белому иронически сравнить Блока с «тульским помещиком Шеншиным, свои стихотворенья о розах и зорях подписывавшим: «А. А. Фет».

Сам поэт пережил этот факт по-своему:

Чую дали — и капли смолы

Проступают в сосновые жилки.

Прорываются визги пилы,

И летят золотые опилки.

Вот последний свистящий раскол —

И дощечка летит в неизвестность…

В остром запахе тающих смол

Подо мной распахнулась окрестность…

Это прекрасно уже по острейшему ощущению конкретного переживания. Но «дали», «распахнувшаяся окрестность» волнуют не столько открывшимся «красивым видом», сколько ощущением внезапно возникшего, прежде невиданного, волнующего простора. В соседнем по времени написания стихотворении «Моей матери» мы снова видим «лик» автора «в круге окна слухового»; поэт прислушивается к «флюгарке на крыше», которая «сладко поет о грядущем».

В очерке «Девушка розовой калитки и муравьиный царь» Блок писал об опустевшем средневековом замке, где «песенка жизни спета». Немного начинает походить на такой замок и жизнь любимой, «благоуханной» шахматовской усадьбы. Призрак «старости мертвой» забродил вокруг, обнаружился в речах приезжавших сюда Андрея Белого и Сергея Соловьева, чьи неустанно повторяемые слова «София, Мария, влюбленность» внезапно напомнили Блоку «невидимые рясы».

Счастливого уединенья не вышло, да и выйти не могло. И не только потому, что семейная жизнь Блоков быстро не заладилась, что московские мистики в нее вторглись и наследили там, что истерично клявшийся Блоку в вечной дружбе Андрей Белый в этот приезд, в июне 1905 года, передал Любови Дмитриевне записку с любовным признанием.

«…мы были бы совсем вдвоем, — мечтал Блок в Бад-Наугейме. — Не было бы даже третьей — России». Но она — есть, таинственная, незнакомая, манящая, пугающая. «Я живу в одинокой сторожке. За лесами — крыши деревни», — говорится в черновых набросках стихотворения «Старость мертвая бродит вокруг…». Они также отбрасываются и сменяются другими, как сами настроения поэта в этом бурном, столь богатом событиями году:

«Я и написать не могу всего, но то, чего я не могу высказать ясно, вертится все близ одного: хочу действенности, чувствую, что близится опять огонь, что жизнь не ждет (она не успеет ждать — он сам прилетит), хочу много ненавидеть, хочу быть жестче… Старое рушится… Если б ты узнал лицо русской деревни — оно переворачивает; мне кто-то начинает дарить оружие… Какое важное время! Великое время!» — пишет Блок Е. П. Иванову 25 июня 1905 года (хотя спустя месяц с лишним сообщает ему же: «Думаю теперь не так, как в предыдущем письме»).

«Какое важное время! Великое время!» — «Чую дали… В остром запахе тающих смол подо мной распахнулась окрестность…»

Выхожу я в путь, открытый взорам,

Ветер гнет упругие кусты,

Битый камень лег по косогорам,

Желтой глины скудные пласты.

…Вот оно, мое веселье, пляшет

И звенит, звенит, в кустах пропав!

И вдали, вдали призывно машет

Твой узорный, твой цветной рукав.

(«Осенняя воля»)

Поэт выходит в путь «никем не званный» — и в то же время привлекаемый стоголосым хором реальной жизни, уже куда-то бурно устремляющейся, как гоголевская тройка (и строки поэта словно бы дают услышать переливы бубенцов: «звенит, звенит… И вдали, вдали… Твой узорный, твой цветной…»).

«Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа».

«Кто взманил меня на путь знакомый… Нет, иду я в путь никем не званный…»

Недаром загадочный, тревожащий, притягательный мотив «птицы-тройки» пройдет затем через поэзию и публицистику Блока, чтобы чудесно преобразиться напоследок в грозный образ двенадцати красногвардейцев, которые «вдаль идут державным шагом».

Мы едва ли не с детства помним восторженное восклицание автора «Войны и мира», как бы воочию видящего свою героиню, Наташу Ростову, пляшущей «Русского»: «Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала, — эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, — этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de chale[11] давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы были те самые, неподражаемые, не изучаемые, русские…»

Нечто подобное этому восторженному недоумению испытываешь, читая «Осеннюю волю» и многие другие последовавшие за нею стихи поэта, тоже во многом отделенного от «грубой жизни» и бытом, и литературной средой, в которой он обитал.

В первой книге Блока даже благожелательно настроенные критики-единомышленники не могли не отметить «бутафорские условности медиевализма[12] и романтизма». И не последнюю роль в разгадке происшедшей с поэтом перемены, в свободе и раскованности новых его стихов сыграло то, что «красный призрак», о котором некогда спорил Михайловский с Блоком-отцом, облекся на глазах поэта, пусть еще ненадолго, «в плоть и кровь», и Блок услышал, как сказано в одном из его стихов 1905 года, «голос черни многострунный».

При этом поэт совсем не ждет от жизни легкости и праздничности. Напротив, в стихах его растет предчувствие сложности жизни, крушения возникающих надежд, сознание того, что радостные ожидания обманут многих и многих.

Девушка пела в церковном хоре

О всех усталых в чужом краю,

О всех кораблях, ушедших в море,

О всех забывших радость свою.

…И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у царских врат,

Причастный тайнам, — плакал ребенок

О том, что никто не придет назад.

(Быть может, как полагает Л. К. Долгополов, есть в этих стихах и отголосок гибели русской эскадры у Цусимы.)

Петербург встретил Блоков осенним наводнением, что при обычае поэта усматривать во всем мистические знаки и предупреждения казалось знаменательным. Действительно, в столице становилось день ото дня тревожнее. Горничная Ивановых, вернувшаяся из родной деревни, говорила, что там «бог знает что делается». В университете шли бурные сходки студентов. «…Экзамены становятся бледным призраком», — сообщал задержавшейся в Шахматове матери Блок уже 12 сентября.

В октябре забастовки охватили множество фабрик и заводов, забастовали железные дороги. «Все эти дни мы с Сашей предаемся бурным гражданским чувствам, — пишет А. А. Кублицкая-Пиоттух А. Белому 27 сентября, — радуемся московскому беспокойству и за это встречаем глубокое порицание домочадцев». Город выглядел тревожно, люди запасались провизией, как во время осады, многие лавки были закрыты. В неопубликованном дневнике поэта М. А. Кузмина есть запись, что кто-то из его знакомых вечером смотрел из окна «на темные фабрики с таким мрачным и испуганным видом, будто с городской башни страж на гуннов у стен города».

Все эти дни Блок бродил по городу и жадно наблюдал за происходящим. «Петербург упоительнее всех городов мира, я думаю, в эти октябрьские дни», — писал он 16 октября, накануне объявления вырванных у власти «свобод» в так называемом «манифесте 17 октября».

Вспоминают, что поэт участвовал в какой-то восторженной демонстрации по поводу «победы» и даже нес красное знамя. Однако как далеки стихи, написанные Блоком в эти дни, от поверхностного ликованья:

Вися над городом всемирным,

В пыли прошедшей заточен.

Еще монарха в утре лирном

Самодержавный клонит сон.

И предок царственно-чугунный

Все так же бредит на змее,

И голос черни многострунный

Еще не властен на Неве.

Ощущение исторической исчерпанности самодержавия определяет всю структуру образов стихотворения: «в пыли прошедшей заточен… самодержавный клонит сон… слепы темные дворцы». Но сквозь гул ликований по поводу октябрьского манифеста поэт почуял, что лик «дарованной свободы» скрывает «лик змеи», что на самом деле «несчастных, просящих хлеба никому не жаль» («Еще прекрасно серое небо…»).

Замечателен эпитет, которым охарактеризован «голос черни», — «многострунный». Тут заключена мысль о богатстве всевозможных его оттенков и одновременно о том, что среди них есть трагически противоборствующие между собой (все это позже воплотится в образном строе поэмы «Двенадцать»).

1905 год — первое испытание «на излом» многих человеческих взаимоотношений, дружб и привязанностей. После летнего визита А. Белого и С. Соловьева в Шахматове отношения их с Блоком становятся крайне напряженными, находящимися на грани разрыва. Однажды, получив письмо от Блока, Сергей Соловьев пришел в такое неистовство, что «почуял в себе начало Петра, а в нем — Алексея», как он признавался Белому. Речь идет о Петре I, как известно, казнившем сына Алексея. «Пути наши с Блоком круто разошлись. Переписка оборвалась», — вспоминал С. Соловьев об этом времени.

Неизвестно, не последовал бы примеру своего старого друга и Андрей Белый, если бы его не понуждали сохранять общение с Блоком обстоятельства романического свойства. «Не очень там увлекайтесь блочьей женой…» — ехидно пишет ему З. Н. Гиппиус (13 июня 1905 года). Но все-таки Белый устраивает Блоку форменный допрос с пристрастием, негодуя на новые нотки, звучащие в стихах певца Прекрасной Дамы: «…я говорю Тебе, как облеченный ответственностью за чистоту одной Тайны, которую Ты предаешь или собираешься предать. Я Тебя предостерегаю — куда Ты идешь! Опомнись!.. П