рости за прямоту. Но сейчас ничто не мешает мне сказать, ибо я — властный».
Ответ Блока выдержан в очень смиренном тоне, но тем заметнее на этом фоне ноты некоторого вызова и иронии: «Отчего Ты думаешь, что я мистик? Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю. Для меня и место-то, может быть, совсем не с Тобой, Провидцем и знающим пути, а с Горьким, который ничего не знает, или с декадентами, которые тоже ничего не знают».
Столкновение сглажено, и оба вновь уверяют друг друга во взаимной любви. Блок благодарит Белого за то, что из-за него он снова «любит всех Мережковских, которых осенью начинал забывать». Но впоследствии, в исторической перспективе, он припомнит 1905 год, который впервые серьезно «разделил» его с Мережковскими.
VI
К концу года Блок как-то устал от пестроты событий. Характерно его письмо к отцу 30 декабря 1905 года: «Отношение мое к «освободительному движению» выражалось, увы, почти исключительно в либеральных разговорах и одно время даже в сочувствии социал-демократам[13]. Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу (из «общественности»), отбросив то, чего душа не принимает. А не принимает она почти ничего такого, — так пусть уж займет свое место, то, к которому стремится. Никогда я не стану ни революционером, ни «строителем жизни», и не потому, чтобы не видел в том или другом смысла, а просто по природе, качеству и теме душевных переживаний». Едва ли случайно взяты здесь в кавычки «освободительное движение», «общественность», «строитель жизни», равно как и слово «социаль-демократ» в письме к А. В. Гиппиусу. В этом нет иронии, но названные понятия для Блока еще непривычны, новы, в какой-то мере экзотичны.
В тоне письма нет того высокомерного пренебрежения к политической «суете», к «общественности», которым дышат свидетельства некоторых современников, уже возжаждавших «умиротворения». «Мирискусник» Нувель брезгливо говорил, что «общественность, как дурной запах, проникает всюду». А М. Кузмин уже 21 октября 1905 года сделал в дневнике запись: «О противный, трижды противный, суетящийся, политический и без красоты политической дождливый город, ты хорош был бы только заброшенным, чтобы в казармах обедали солдаты и няньки с детьми в капорах уныло бродили по пустынным и прямым аллеям Летнего сада».
Блоковское письмо написано уже в тяжелой тишине, наступившей после подавления Декабрьского восстания в Москве, «…в общем вдруг сознание, что революция впустую фукнула», — занес в дневник при вести о московских событиях Е. П. Иванов. Совестливый друг Блока давно корил себя как «тепленького буржуя, ищущего полакомиться свободами за чужой счет». Теперь он чувствует себя кораблем с опущенным флагом. Но ни он, пи Блок еще не представляют себе всех последствий поражения революции. Празда, на палитре поэта появляются трагические, врубелевские краски.
Небо — в зареве лиловом,
Свет лиловый на снегах,
Словно мы — в пространстве новом,
Словно — в новых временах.
Но в самом этом стихотворении еще живет идиллическое представление о дружбе «братьев» (то есть самого Блока и Белого) с «сестрой» (Л. Д. Блок), впрочем, несколько похожее на те натужные взаимные признания, какими обмениваются поэты в письмах.
Когда-то, после гибели революции 1848 года, П. А. Герцен написала:
«Общее, как воздух, обхватывает тебя, а этот воздух наполнен только предсмертным заразительным дыханием».
Блок не был в Москве. Ни среди тех, которые под конец так привыкли к орудийной канонаде на Пресне, что во время игры в карты машинально отмечали мелком число выстрелов: 101, 102… 201, 202. Ни среди тех, кто писал об этом с болью и гневом, как художник В. А. Серов: «Войска оказались в деле подавления вполне на высоте своей задачи и стреляли из орудий по толпе и домам во все и вся гранатами, шрапнелью, пулеметами… затем доблестные расстрелы, теперь обыски и тюрьмы для выяснения зачинщиков и т. д. и т. д. все как следует».
Блоковский дом не разгромлен снарядом, не перевернут вверх дном обыском. По-прежнему чисто и прибрано в его комнате, аккуратно выглядит письменный стол, на книжной полке — непременный гиацинт. Никакого «художественного беспорядка», богемности. Скорее кабинет ученого, келья монаха.
«У Блоков особенная тишина, мир», — пишет часто посещавшая их в начале 1906 года художница Т. Гиппиус А. Белому. И в том же письме: «В Петербурге тишина, точно никогда революции и не было, впечатление такое». Соседство этих двух сообщений в письме выглядит чистой случайностью. Но так ли это?
«Двери домов раскрыты. Вихрь. Куда несет?» — записал Блок еще летом 1905 года в план одной из своих статей. В январе 1906 года он среди всякого рода замыслов числит за собой «долг»: «Окончить четырехглавую статью». По-видимому, речь идет о «Безвременье».
«Мы живем в эпоху распахнувшихся на площадь дверей, отпылавших очагов, потухших окон, — сказано в этой статье. — Мне часто кажется, что наше общее поприще — давно знакомый мне пустой рынок на петербургской площади, где особенно хищно воет вьюга вокруг запертых на ночь ставен. Чуть мигают фонари, пустыня и безлюдье…»
Откуда это виденье? Ведь в самой семье Блоков на вид все так мирно: «К Блокам я хожу почти через день, его рисую… — пишет Т. Н. Гиппиус. — Л<юбовь> Д<митриевна> сидит и вышивает. Мы разговариваем. Будто и о пустяках».
Блок читает новый сборник Брюсова «Венок» и, как часто бывает, вычитывает в нем свое: «Вот и вступили мы в царство веселья: в царство безумного хохота, неудержимого; в царство балагана, за ширму паяца, нечаянно встряхнувшего невесту за шиворот в минуту первого любовного объяснения. Он встряхнул и бросил ее, так что она шлепнулась об пол, и вот, склонившись над павшей невестой, с удивлением услыхал картонный звук: темечко-то у невесты было картонное! Разливается по полу пятнышко клюквенного сока».
Разве это о Брюсове? Это ж о себе, обдумывающем в это время пьесу «Балаганчик»!
Еще в июле 1905 года Блок написал стихотворение под тем же заглавием. Мальчик и девочка спорят о том, что будет, спасенье пли гибель грозит «герою».
Вдруг паяц перегнулся за рампу
И кричит: «Помогите!
Истекаю я клюквенным соком!
Забинтован тряпицей!
На голове моей — картонный шлем!
А в руке — деревянный меч!»
Сблизившийся в это время с Блоком литератор Георгий Чулков был увлечен мыслью создать театр нового типа и уговаривал поэта написать на основе стихотворения пьесу. В цитированном выше отрывке из рецензии отразились размышления поэта над будущей пьесой.
Еще недавно в устах символиста Блока «невеста» обычно обозначала Вечную Женственность, грядущую в мир, чтобы чудесно преобразить его. Теперь это символ реальных перемен, происходящих в жизни:
Жил я в бедной и темной избушке моей
Много дней, меж камней, без огней.
Но веселый, зеленый твой глаз мне блеснул —
Я топор широко размахнул!
Я смеюсь и крушу вековую сосну,
Я встречаю невесту — весну!
Разумеется, было бы непростительным упрощением понимать символы поэта слишком прямолинейно и усматривать, например, в «звонком топоре» чисто революционное оружие. Что все это находится в теснейшей связи с происходящим в стране — несомненно. Но «звонкий топор» поэта ударил в первую очередь по тому, что сковывало его самого, который, как сказано в том же стихотворении, «жил в лесу как во сне, пел молитвы сосне..^.
Недаром это стихотворение написано вскоре после завершения драмы «Балаганчик», где автор «топор широко размахнул» и вволю посмеялся над своими недавними «молитвами».
«Вероятно, революция дохнула в меня и что-то раздробила внутри души, — писал Блок в 1906 году, — так что разлетелись кругом неровные осколки, иногда, может быть, случайные». «Балаганчик» — пестрый калейдоскоп из подобных осколков, трагически спаянных «кровью… растерзанной мечты» самого поэта, его разочарованием в недавно еще близком и дорогом, его горькими прозрениями и невеселым смехом.
Есть в самом авторе «Балаганчика» нечто от нарисованной в рецензии на брюсовский сборник фигуры «всесветного скептика, поразмыслившего в одиночестве, узнавшего цену всем надрывам и падениям, свободно разъезжающего в колесном кресле вдоль книжных шкафов: «Вот Глинка — божия коровка…»
Последняя фраза — одна из возможных расшифровок строки из известного пушкинского стихотворения «Мое собранье насекомых…». Лукавое стихотворение озадачивало современных литераторов, подставлявших вместо звездочек те или иные подходящие имена. Нечто подобное произошло и при появлении «Балаганчика», когда недавние друзья Блока — Андрей Белый и Сергей Соловьев — весьма подозрительно отнеслись к сцене, изображавшей мистиков:
Первый мистик. Ты слушаешь?
Второй мистик. Да.
Третий мистик. Наступит событие…
Первый мистик. Ты ждешь?
Второй мистик. Я жду.
Третий мистик. Уж близко прибытие: За окном нам ветер подал знак.
«…какова ж была его злость, — писал в своих мемуарах Андрей Белый про С. М. Соловьева, — когда в шедевре идиотизма (слова его), иль в «Балаганчике», себя узнал «мистиком»… — Нет, каков лгун, каков клеветник! — облегчал душу он».
Однако «лгун» и «клеветник» лишь обобщил и художественно воспроизвел то, чем возмущались сами Белый и Соловьев. «Произошел явный «балаганчик», — вспоминал впоследствии Белый о вечере, состоявшемся в издательстве «Гриф» во время приезда Блоков в Москву в январе 1904 года, — от искусственности одних, смехотворного пафоса других, грубости и нечуткости третьих!»