«вверх пятами», а наткнулся на протянутый картон, где оные страсти были старательно разрисованы… Очинно удивлялся…)».
Но было бы неверным, упрощенным считать, что поэт так легко, «смеясь расставался со своим прошлым». Происходящее для Блока полно драматизма: «Если бы я писал картину, — говорил он позднее, — я бы изобразил переживания этого момента так: в лиловом сумраке необъятного мира качается огромный белый катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз». «Переживающий псе это, — продолжал Блок, — уже не один; он полон многих демонов (иначе называемых «двойниками»), из которых его злая творческая воля создает по произволу постоянно меняющиеся группы заговорщиков».
Тема «двойников» — одна из очень частых у Блока (и не только у него), начиная даже со «Стихов о Прекрасной Даме». Двойник выражает иную, обычно тайную сторону души героя, его еще не вскрывшиеся готовности, нецельность, противоречивость его взглядов, чувств, мыслей. Сугубо декадентская трактовка «двойника» — это утверждение злого, дьявольского начала, отягощающего душу человека с незапамятных времен. Ей порой отдавал дань и Блок. Но чаще и знаменательней иное отношение поэта к двойнику: как к вполне реальным чертам собственного характера, имеющим конкретное, земное происхождение; очень часто Блок сводил это происхождение к тяжелой отцовской наследственности (увы, психически он получил не лучшее наследство и с материнской стороны), но нередко он прозревал в своих «личных» свойствах тяжкое претворение существующих вокруг него жизненных условий и противоречий.
Ирония «Балаганчика» разрушительна не только по отношению к литературному окружению поэта тех лет, не только служит «тараном» против косных театральных форм, как объяснял Блок в письме к В. Мейерхольду; она жестоко опустошительна и по отношению к собственной душе автора, выжигая в ней фальшивое, но опаляя также живое и нежное. Одно дело — крушение схематических построений, клонящихся к религиозно-мистическому истолкованию реальных фактов простой человеческой жизни (в данном случае — любви Блока к Любови Дмитриевне), и совсем другое — ноты разочарования в значительности самих этих фактов, в их драгоценности для человеческой души.
С редкой смелостью охарактеризовал Блок впоследствии свою первую пьесу: «Произведение, вышедшее из недр департамента полиции моей собственной души».
Теперь, когда можно — по письмам и дневникам современников — полнее охарактеризовать атмосферу, царившую вокруг Блока, поражает интуиция поэта, его способность уловить — хотя и не до конца понять, разумеется, — скрытые душевные движения людей, с которыми свела его жизнь, а то и предвидеть некоторые их поступки.
«Он шептал мне: «Брат мой, мы вместе, неразлучны на много дней…» — легко заметить общность этих речей Арлекина с тоном писем Белого Блоку: «Мы близки друг другу. Всегда так было» (27 декабря 1905 года), «…ведь недаром Ты мне брат. Я это сериозно на всю жизнь принимаю» (31 декабря 1905 года). В отношениях Белого с Блоком действительно появилось нечто близкое ситуации будущей пьесы. Недаром Евгений Павлович Иванов, вскоре посвященный в семейные дела Блока, записал, по-видимому, со слов Любови Дмитриевны: «Саша заметил, к чему идет дело, все изобразил в «Балаганчике».
В одном из январских писем 1906 года Белый горячо сочувствует блоковским жалобам на «мистических анархистов» и пишет о «паучьих наклонностях окружающей литературной среды». Но и его собственная «нежная» преданность начинает оборачиваться предательством.
Выше приводилось письмо Т. Н. Гиппиус к Андрею Белому, одно из целой серии писем, написанных в ту пору. Можно только поражаться чуткости Блока, который писал Белому 28 января: «Тата приходит и рисует. Я думаю, при этом со стороны есть что-то смешное и недоговоренное — в общении всех нас с Татой и Таты с нами. Но до сих пор не знаю, что из этого выйдет».
И действительно, «есть что-то… недоговоренное» в этом общении, в этих встречах, о которых Т. Н. Гиппиус извещает Андрея Белого. «Мне жаль, что как-то одну ее <Л. Д. Блок>, отдельно я не могу увидать», — пишет она ему.
Не надо приписывать ей ничего особенно худого. Мы даже должны быть ей теперь благодарны за ценные сведения о жизни Блоков. К тому же никак нельзя отказать ей в чуткости и уме, с которыми она оценивает положение Любови Дмитриевны. «Я смотрю на Любины выкрутасы… как на известный рост личности самой для себя, — пишет она о театральных увлечениях Л. Д. Блок 17 февраля 1907 (?) года. — Она еще для себя ничего не знает — как одна. Боря, вы думали о ее жизни? Она сначала была некрасивой дочерью (не она лично) знаменитого Менделеева, затем прекрасной дамой (не она лично), затем женой (не она лично) Блока, тоже знаменитого, затем бы перешла к вам, опять к Андрею Белому. А она — все помощница, сама ничто и дела никакого. Все выкрутасы — бунт…»
Это или очень тонко угадано, или в крайнем случае верно понято из разговоров с Л. Д. Блок, а последнее тоже было совсем не просто, ибо, по верному замечанию Т. Н. Гиппиус в том же письме, «она человек, котор<ый> не хочет быть раскрытым раньше времени… Лгать будет, только бы не подглядели, какая она».
И все-таки… все-таки есть в роли Т. Н. Гиппиус, роли, которую она объективно играла в отношениях Блоков с Белым, нечто темное. Семейная жизнь Блоков, правда, и до этого не ладилась. Переписка Белого с Любовью Дмитриевной возникла до появления Таты в блоковском доме. Но Тата Гиппиус оказалась, может быть, невольно соглядатаем в чужой семье, и самого Белого ее письма еще долго держали не только «в курсе дела», но и будоражили его уже начавшую было утихать любовь. «…вы (с Л. Д. Блок. — А. I.) одно и связаны раз навсегда кем-то, любящим вас… для творчества мирового», — утверждает она еще в марте 1907 года.
«Не то намеками, не то знаками, не то глазами — яс Любой говорила, — рассказывает она о вечере, проведенном вместе с Блоками в апреле или мае 1907 года. — Она Вас вспомнила, как вы курите, Боря. Часто, часто и все облака кругом. Я вижу случайно — (уж мы о другом) — она курит — часто, часто. Говорю — Люба, вы в честь Бори? «Да, да, вы угадали». Потом она сказала (обрывки передаю): «Что было, то быльем поросло».
Но все письмо написано так, что последней фразе поверить трудно, и, конечно, подобные послания только обнадеживали влюбленного.
Белый посвятил в свои переживания всю семью Мережковских, которые решительно взяли его сторону против Блока.
18 февраля 1906 года на лекции Мережковского о Достоевском Любовь Дмитриевна знакомится со знаменитой четой, начинает бывать у них и в какой-то мере подпадает под их влияние (даже внешне подражает в это время манерам З. Гиппиус). «Я знаю несомненно, что она будет с нами», — торжествующе пишет Белому Мережковский через месяц.
Л. Д. Блок начинает колебаться. Переписка ее с Белым становится все интимней и интимней. Ее привлекала бесспорная яркость его индивидуальности. «Он хорош, хорош. Его любить и глубоко можно», — записывает в дневник Е. П. Иванов после одного из разговоров с Белым, хотя его собственные симпатии были всецело на стороне Блока. Сказалось в происходящем и стремление Л. Д. Блок к самостоятельности, бунт женщины, долгое время заведомо отводившей себе незначительное место в новой для нее семье, под наклонности и вкусы которой она старательно подлаживалась («Как взапуски, как на пари, я стала бежать от всего своего и стремилась тщательно ассимилироваться с тоном семьи Блока, который он любил, — вспоминает она о начале своей семейной жизни. — Даже почтовую бумагу переменила, даже почерк»).
Болезненная любовь матери поэта к сыну, ее нервная неуравновешенность тоже тяжело влияли на атмосферу молодой семьи. Даже в мирные минуты Любовь Дмитриевна чутко улавливала за дружелюбием матери и тетки Блока ревнивое отношение к ней, молчаливое неодобрение ее поведения.
Белый импонировал Любови Дмитриевне своей бурной влюбленностью, восторженным культом, который он продолжал создавать вокруг нее, многочасовыми монологами и даже статьями, прямо или скрыто адресованными ей (так, в своих мемуарах он признается, что его известная статья «Луг зеленый» — письмо к ней «через голову читателей»), и, наконец, тем, что он восторгался заключенными в ней силами, «разбойным размахом» ее натуры.
Какое-то время Любовь Дмитриевна тревожно металась, не в силах совершить окончательный выбор. В своих мемуарах Андрей Белый, настрадавшийся от ее переменчивых настроений, пишет об этих метаниях саркастически: «Щ. (под этим инициалом скрыта Л. Д. Блок. — А. Т.) призналась, что любит меня и… Блока; а — через день: не любит — меня и Блока; еще через день: она — любит его, — как сестра; а меня — «по-земному»; а через день все — наоборот… наконец: Щ. любит меня одного; если она позднее скажет обратное, я должен бороться с ней ценой жизни (ее и моей)…» Однако трудно разделить эту иронию, если представить себе, с одной стороны, истерический тон писем и устных признаний Белого, а с другой — выжидательную позицию Блока.
Пять лет спустя последний записал в дневнике: «***, не желая принимать никакого участия в отношении своей жены ко мне (как я когда-то сам не желал принимать участия в отношении своей жены к Бугаеву), сваливает всю ответственность на меня (как я когда-то на Бугаева, боже мой!)».
Блок воспринял обрушившееся на него горе с большим мужеством. Рассказывая в мемуарах про свое объяснение с ним, А. Белый пишет: «Силится мужественно принять катастрофу и кажется в эту минуту прекрасным: и матовым лицом, и пепельно-рыжеватыми волосами».
Случившееся даже казалось Блоку подтверждением сложившихся у него представлений об участи истинного поэта: «Чем больней душе мятежной, тем ясней миры… в иные дали проникает взгляд» («Моей матери»).
Личная драма была для Блока крушением прежних, романтических надмирных иллюзий. Но это влекло за собой не только трагическую, всеразвенчивающую иронию «Балаганчика», но и более трезвый и человечный взгляд на мир, признание иной, земной, реальной действительности.