Мы знали знаньем несказанным
Одну и ту же высоту
И вместе пали за туманом,
Чертя уклонную черту.
Но я нашел тебя и встретил
В неосвещенных воротах,
И этот взор — не меньше светел,
Чем был в туманных высотах!
По внешности обращенное к незнакомке стихотворение это явно связано с другими, более поздними стихами, по мнению исследователей, посвященными Л. Д. Блок (например, «Перед судом»). Дело тут не в сугубо биографическом истолковании этого стихотворения. Не столь ум; важно, какая женская тень рисовалась поэту. Та, к кому он простирает здесь руки, как влюбленный Пьеро, кажется ему олицетворением настоящей, не задрапированной высокими вымыслами жизни, исполненной подлинной, все более открывающейся поэту красоты.
Однако стремление отрешиться от мистических схем не мешало поэту романтизировать саму повседневность, превращая ее в «страшные и прекрасные видения». Тоска по подлинному большому чувству и горькое сознание редкости его в окружающем подлинном мире породили в знаменитом стихотворении «Незнакомка» видение прекрасной женщины, напоминающее о какой-то иной красоте, загадочной и сказочной. В этом зыбком виденье причудливо воскресают «древние поверья» поэта — теперь уже древние, отделенные, хотя и немногими, но бурными годами от настоящего! — видение Прекрасной Дамы.
«О, читайте, сколько хотите раз Блоковскую «Незнакомку», — писал поэт Иннокентий Анненский, — но если вы сколько-нибудь петербуржец, у вас не может не заныть всякий раз сладко сердце, когда Прекрасная Дама (курсив мой. — А. Т.) рассеет и отвеет от вас, наконец, весь этот теперь уже точно тлетворный дух… О, вас не дразнит желание! Нет, нисколько. Все это так близко, так доступно, что вам хочется, напротив, создать тайну вокруг узкой руки и девичьего стана, отделить, уберечь как-нибудь от кроличьих глаз, сказкой окутать…» («Аполлон», 1909, № 2).
В ту пору критик К. Чуковский как-то назвал Блока «поэтом Невского проспекта». Было бы вернее добавить: поэт гоголевского Невского проспекта, своего рода художник Пискарев из гоголевской повести, чудесно преображающий своей фантазией увиденную на улице незнакомку: «Все, что остается от воспоминания о детстве, что дает мечтание и тихое вдохновение при светящейся лампаде, — все это, казалось, совокупилось, слилось и отразилось в ее гармонических устах… Он не чувствовал никакой земной мысли; он не был разогрет пламенем земной страсти, нет, он был в эту минуту чист и непорочен, как девственный юноша, еще дышавший неопределенною духовною потребностью любви… Он не сомневался, что какое-нибудь тайное и вместе важное происшествие заставило незнакомку ему ввериться…»
Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено…
И так же, как у Блока, в его сновиденье о незнакомке присутствует пошлейшая светская чернь: подошедший к ней камергер «довольно приятно показывал ряд довольно недурных зубов и каждою остротою своею вбивал острый гвоздь в его (Пискарева. — А. Т.) сердце».
Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
Но тут сходство кончается. Гоголевский художник, завороженный своим видением, почувствовал отвращение к реальности; «…глаза его без всякого участия, без всякой Жизни, глядели в окно, обращенное во двор, где грязный водонос лил воду, мерзнувшую на воздухе, и казенный голос разносчика дребезжал: старого платья продать».
На Блока же «вседневное и действительное» в эту пору действует совсем по-другому: исчезают нотки высокомерного отношения к обыденной жизни, и, напротив, она становится объектом заинтересованного, грустно-сочувственного внимания.
Этому способствует даже такое относительно внешнее обстоятельство жизни Блока, как переезд вместе с женой на новую квартиру на Лахтинскую улицу. «Нет дня, чтобы я не поняла и не узнала чего-нибудь нового… — пишет Л. Д. Блок Андрею Белому 26 сентября 1906 года. — Вот у нас окна на двор, глубокий и узкий. Каждый день приходят раза по три, по четыре разные люди «увеселять». Женщина с шарманкой и двумя изуродованными детьми, кот<орые> на своих изломанных ногах пляшут неприличный кэк-уок, а потом звонким, недетским голосом один из них поет какой-то вальс и «Последний нынешний денечек»… знаете? Солдаты это поют, когда их расстреливают. Потом двое слепцов поют дуэтом «Только станет смеркаться немножко…», один басом выводит, стоя в фуражке с большим козырьком и протянув руку: «…буду слушать веселые речи, без которых я жить не могу…» Вот все они куда-то толкают и не дают забываться».
Замечательно, с бесспорно присущей Любови Дмитриевне чуткостью и способностью к «сопереживанию» многого из того, что происходило с мужем, передана здесь атмосфера, в которой зарождался «городской» цикл стихов поэта, написанных той осенью! Даже неточное, строго говоря, упоминание про песню рекрутов о «последнем денечке» дает нам представление о том, какие разговоры велись в семье Блоков, и — в известной мере — приоткрывает нам дополнительные причины отделения Блоков от матери и отчима, помимо тяги поэта и жены к самостоятельности. Ф. Ф. Кублицкий-Пиоттух по роду службы все время находился под угрозой оказаться вольным или невольным орудием правительственного террора. Позже, в октябре 1906 года, ему действительно пришлось, хоть и «заочно», распоряжаться расстрелами в Кронштадте.
Письмо Л. Д. Блок перекликается с написанными в сентябре 1906 года стихами поэта о том, как он «сходил… с горы» и увидел «черты печальные сестры» — то ли музы, то ли самой жизни («Передвечернею порою…»). В стихотворении «Холодный день», обращенном, видимо, к жене, поэт как бы сливает воедино это открытие житейской «прозы» и свой размышления об их будущей жизни, с которой теперь тоже совлечены романтические иллюзии;
…Нет! Счастье — праздная забота,
Ведь молодость давно прошла.
Нам скоротает век работа,
Мне — молоток, тебе — игла.
Блок жадно впитывал в себя новую для него атмосферу, голоса со двора, плач шарманки и даже чье-то негромкое пенье за стеной по вечерам: «Десять любила, девять разлюбила, одного лишь забыть не могу».
Интересно, что в это время Блок внимательно перечитывает Некрасова. Формальным поводом для этого служило предложение написать статью о нем для «Истории литературы».
В университете автора «Стихов о Прекрасной Даме» считали чуть ли не прямой противоположностью поэта «мести и печали». Один из студентов даже увещевал. Блока изменить характер своей поэзии, приводя ему в пример именно Некрасова. «По выражению лица А<лександра> А<лександровича>, — вспоминал он впоследствии, — я понял, что мое замечание ему неприятно, а ссылка на Некрасова кажется неубедительной. Отсюда я вывел скороспелое заключение, что он не принадлежит к поклонникам Некрасова». Однако, когда на семинаре обсуждалась работа о Некрасове, Блок неожиданно выступил и доказал, что хорошо знает этого, казалось бы, далекого ему поэта.
В книге стихов Некрасова, принадлежавшей Блоку, сохранилось много пометок. Влияние стихов Некрасова и Аполлона Григорьева определенно сказалось на осеннем цикле стихов 1906 года.
Блок даже «вошел в роль» бедствующего обитателя чердака, находящегося на грани полного отчаяния и топящего горе в вине. Как будто разработка драматических некрасовских сюжетов о нищете и горемычной бедняцкой любви возникает стихотворение «На чердаке». Но и без трагического завершения жизнь обитателей подобных дворов хватает за сердце своей горестной будничностью, воскресающей с каждым рассветом:
Светает. Белеет одежда
В рассеянном свете утра.
Я слышу — старинные речи
Проснулись глубоко на дне.
Вон теплятся желтые свечи,
Забытые в чьем-то окне.
Голодная кошка прижалась
У жолоба утренних крыш.
Есть в этом стихотворении Блока нечто от настроений городских пейзажей художника из круга «Мира искусства» М. В. Добужинского — от его «Крыш» и «Двора». «Большие дворы, заваленные дровами, замыкаются серыми, мутными плоскостями домовых стен… Здесь — особая жизнь в домах с унылыми дворами, с вечной сутолокой мелких квартир, — передает свои впечатления от работ художника современник. — Страшен большой город — гигантский серый паук, который тихо сосет жизни тысяч маленьких людей, медленно и беспощадно. Это чувство жути ощущается в незнакомых городах, а еще чаще в незнакомой части знакомого города. Здесь сознаешь ужас того, что рядом с вами… есть своя, особая, самостоятельная и страшная до слез жизнь…» («Аполлон», 1911, № 2).
Эта жизнь и была открыта и запечатлена Блоком, которому стало «больно и светло» от истин, почитавшихся в его окружении ходячими. Одно из прекрасных стихотворений этой поры — «Балаган», как бы снова подтверждающее верность поэта «простонародной» и «гаерской» манере, за которую его упрекали недавние друзья после появления «Балаганчика»:
Тащитесь, траурные клячи!
Актеры, правьте ремесло,
Чтобы от истины ходячей
Всем стало больно и светло!
В тайник души проникла плесень,
Но надо плакать, петь, идти,
Чтоб в рай моих заморских песен
Открылись торные пути.
«Ходячие истины» здесь находятся в знаменательном родстве с «раем… заморских песен». Этот поэтический идеал не горит как недосягаемая звезда, а достижим, к нему могут открыться «торные пути». «Балагану», «низкому», «площадному» роду искусства доступно — и должно! — открыть людям глаза на жизнь, на правду. Вскоре, в полемике с Мережковским о демократической литературе, Блок скажет в похвалу писателям-реалистам про «огненные общие места» в их произведениях («Чтобы от истины ходячей всем стало больно и светло!»).