Александр Блок — страница 20 из 58

VII

Вся эта деятельность Блока развивалась во время запутаннейших отношений с Андреем Белым. Любовь Дмитриевна наконец решилась на разрыв с ним, но медлила посвящать Белого в свое решение, под всякими предлогами удерживала его от поездок в Петербург и этой своей жестокостью, по собственному признанию, доводила влюбленного «до эксцессов». Теряясь в догадках о причинах ее «загадочного» поведения, Белый решил, что Блок удерживает жену от ухода с ним, уговаривает остаться, разжалобливает.

Некогда Блок наивно написал ему, передавая свои тревожные и неясные настроения 1905 года, желание слиться с обликом родной земли: «…я превращусь в осенний куст золотой, одетый сеткой дождя на лесной поляне. Ветер повеет, и колючие мои руки запляшут свободно».

Припомнив это, Белый решил, как сам рассказывает в мемуарах: «…с придорожным кустом не теряют слов: проходят мимо; коли зацепит — отломят ветвь».

В состоянии крайней взвинченности он пишет рассказ «Куст», который печатается в журнале «Золотое руно» (1906, № 7–8—9). В известной мере его можно рассматривать как развитие некоторых личных тем, намеченных еще в статье «Луг зеленый» (1905). Но там образ гоголевской красавицы, Катерины (из «Страшной мести»), находящейся под страшной властью колдуна, прямо расшифровывается как образ России. И только смутно, немногим, если не двоим, брезжил тут иной смысл, полностью раскрывшийся в «Кусте». «Россия, проснись… Верни себе Душу, над которой надмевается чудовище в огненном жупане…» — взывал Белый в «Луге зеленом». Та же тональность звучит и в письме его к Л. Д. Блок, о котором рассказано в дневнике М. А. Бекетовой: «Он умоляет Любу спасти Россию и его…»

Если в «Луге зеленом» верх брала тенденция общественная, то «Куст» сугубо субъективен и, несмотря на все дальнейшие попытки Белого доказать (вернее, голословно утверждать) обратное, представляет собою «бессильный пасквиль», по выражению возмущенной Л. Д. Блок. Колдовской куст, растущий на пустыре, обладает почти портретным, хотя и окарикатуренным, сходством с Блоком: у него «сухое, сухое лицо красноватое, корой — загаром — покрытое» (Блок всегда быстро загорал, уже ранней весной).

Иванушка-дурачок в рассказе — это сам Белый, описанный не без самолюбования: «Это он воскрешал в городах мертвецов музыкой сердца… взлезал на трибуну; взлезал и кидал им (поклонникам. — А. Т.) цветы, оторванные от сердца…» Когда же «слова динамитом устал начинять, уста разрывные снаряды перестали выбрасывать», Иванушка «бросил города, да и удрал в поля, в поля». Это бесспорный автопортрет, что подтверждается сходством со стихами из книги «Пепел»: «Бегу — согбенный, бледный странник — меж золотистых хлебных пажитей».

Встретившись с кустом, который «благонадежно вырос на пустыре, согретый зорькой», любовью огородниковой дочки, Иванушка «понял, что не зарю, а чью-то душу — полюбовницу свою — ворожбою куст вызывал. И душа та была его < Иванушки> плененная душа; душа, плененная чудищем (это уж точь-в-точь повторение слов из «Луга зеленого». — А. Т.); о ней в городах у него зацветало тихое сердце…»[14].

В субъективном восприятии Белого история его взаимоотношений с Блоком искажается до совершенной неузнаваемости. Оказывается, не Белый льнул к Блоку с излияниями в дружбе, а — все наоборот! — «сам куст притащился на своих корягах словом ласковым перемолвиться, руку зелену протянуть ему; листвяная, она да восхлипнула на плече у Иванушки, росяная измочила частыми каплями да опрыснула. Ему показалось — не равно, куст заплачет: так пытливо да жалостно он в глаза дураку позаглядывал».

Что же касается огородниковой дочки, то она сначала было «вспомнила» Иванушку как «законного» обладателя ее души, но при зове куста «выпрямилась она, безвластная, холодно метнула взор на Иванушку, люто его оттолкнула от себя: «Не твоя я душа, а его, куста, заря!» Далее описывается поединок Иванушки с кустом, из которого последний выходит победителем, но Иванушка-Белый грозится в последних строках рассказа: «Имейте в виду, что я ничего не забыл. Я еще приду к вам. Еще добьюсь своего».

В августе 1906 года «Иванушка» и в действительности попытался вырвать у «куста» свою «душу» посредством дуэли, но Любовь Дмитриевна поняла, зачем явился в Шахматово приятель Блока Эллис (псевдоним Л. Л. Кобылинского), и «решила взять дело в свои руки и повернуть все по-своему». Она заставила Эллиса выложить свое поручение при ней, пристыдила его за то, что взялся за такое поручение, и — усадила обедать. «Весь вопрос о дуэли был решен… за чаем», — вспоминала она через много лет с законным удовольствием женщины, испытавшей свое победительное обаяние на незадачливом секунданте и быстро его «приручившей».

Блок сумел стать выше чувств, которые диктовала ситуация пресловутого «любовного треугольника». Он производит полный расчет не с «соперником», а с человеком, во многом воплощающим в себе его собственную двойственность недавнего прошлого, склонность к замазыванию, сглаживанию реально существующих противоречий, имитацию отсутствующей любви и дружбы. В чем-то Белый воспринимается им как ненавистный двойник, носитель качеств, от которых Блоку страстно хочется освободиться. «Летом большей частью я совсем не думал о Тебе или думал со скукой и ненавистью, — пишет он Белому 12 августа 1906 года, после истории с вызовом на дуэль. — Все время все, что касалось Твоих отношений с Любой, было для меня непонятно и часто неважно». Блок известил Белого, что не посвятит ему сборника «Нечаянная радость», так как «теперь это было бы ложью», а позже предлагает отказаться и от укоренившегося в их переписке обычая и писать «ты» с маленькой буквы.

Постепенно между прежними друзьями закипает полемика. Рецензии А. Белого и С. Соловьева на «Нечаянную радость» еще сравнительно сдержанны.

Конечно, в Блоке уже не видят певца и рыцаря Мадонны, и элегические нотки по этому поводу звучат у обоих авторов: «Угас «уголь пророка», «вонзенный в сердце» страстного рыцаря Мадонны, — пишет С. Соловьев. — Свеялась дымка апокалипсических экстазов. Поэт освободился от того наносного, что казалось его сущностью… тряские болота поглотили «придел Иоанна», куда случайно забрел непосвященный; а на месте храма зазеленели кочки, запрыгали чертенята» («Золотое руно», 1907, № 1).

Однако С. Соловьев признает, что «изменник» «нашел себя, свой напев, свои краски» и «среди современных поэтов немногие обладают такой напевностью, как Блок». Больше того, он считает, что «прелестная поэма «Ночная Фиалка» напоминает Жуковского по белым стихам, и насмешливо-добродушным топам повествования, и разлитою по всем стихам «прелостью» гонкой и неуловимом, как запах фиалки».

Андрей Белый воспринял поэму Блока куда более нервически: «Вместо храма — болото, покрытое кочками, среди которого торчит избушка, где старик, старуха и «кто-то» для «чего-то» столетия тянут пиво. Нам становится страшно за автора. Да ведь это не «Нечаянная Радость», а «Отчаянное Горе»!» («Перевал», 1907, № 4, февраль).

В мемуарах Л. Белого рассказано, как Блок прочел ому наброски поэмы о Ночной (Опалке — «о том, как она разливает свой сладкий дурман; удручил образ сонного и обросшего мохом рыцаря, перед которым ставила кружку пива девица со старообразным и некрасивым лицом; в генеалогии Блока она есть «Прекрасная Дама»…» Белый здесь намеренно окарикатуривает поэму, чтобы создать впечатляющую «диаграмму падения» Блока — от Прекрасной Дамы к «служанке пивной» и, наконец, к проститутке с Невского проспекта (сиречь Незнакомке!).

С. Соловьев более объективно оцепил настроение, которым проникнута поэма «Ночная Фиалка», далекая от резкой карикатурности «Балаганчика», хотя между ними немало общего.

Блок писал постановщику «Балаганчика» В. Э. Мейерхольду, что меч одного из персонажей этой пьесы — рыцаря как бы покрылся «инеем скорби, влюбленности, сказки — вуалью безвозвратно прошедшего, невоплотимого, но и навеки несказанного». «Надо бы, — прибавлял он, — и костюм ему совсем не смешной, по безвозвратно прошедший — за это последнее и дразнят его языком этот заурядненький паян». Это как бы музыкальный — ключ, в котором выдержана поэма «Ночная Фиалка».

В уже упоминавшейся ранее рецензии Блока на книгу стихов Брюсова «Венок», как и в «Балаганчике», сменяют друг друга разные картины: «Как опять стало тихо; и мир и вечное счастье снизошли в кабинет (скептика, только что предававшегося «балаганному» веселью. — А. Т.). И разверзлись своды, и раздвинулись стены кабинета; а там ужо вечер, и сидит за веретеном, на угасающей полоске зари, под сипим куполом — видение медленное, легкое, сонное».

В поэме это «королевна забытой страны, что зовется Ночною Фиалкой»:

…молчаливо сидела за пряжей,

Опустив над работой пробор,

Некрасивая девушка

С неприметным лицом.

Как в туманно припоминаемую сказку, входит герой поэмы в «небольшую избушку». Совсем непохож он на сказочного принца, которому дано поцелуем вновь возвратить к жизни это сонное царство:

Был я нищий бродяга,

Посетитель ночных ресторанов,

А в пабе собрались короли;

Но запомнилось ясно,

Что когда-то я был в их кругу

И устами касался их чаши.

…Было тяжко опять приступить

К исполненью сурового долга,

К поклоненью забытым венцам,

Но они дожидались,

И, грустя, засмеялась душа

Запоздалому их ожиданью.

В этой поэме Блок нашел тот самый «костюм», о котором заботился в письме к Мейерхольду, — «совсем не смешной, по безвозвратно прошедший». Нигде в поэме не высовывается, нарушая ее блеклую цветовую гамму, длинный красный язык паяца, как в «Балаганчике». Все тихо и грустно, как на похоронах прежде дорогого человека.