Александр Блок — страница 25 из 58

благодетельница…» («Весы», 1907, № 5). Нельзя отказать этой характеристике в меткости по отношению к ряду эпигонов символистов, всех этих «подбальмонтиков», «подбрюсников» (выражение самого Брюсова) и «блокистов», но Белый метил этой стрелой непосредственно в Блока с его «костром из снега и вина».

На него же намекает «старый друг» и говоря о «слабовольных петербургских художниках», которых вывозят в свет «безграмотные и бездарные Чулковы». О нем же, «кощунствующем» над прежними святынями, пишет в фельетоне «Синематограф»: «Отчего кощунственное дерзновение осеняет грудь смышленых людей, спокойно делающих свою литературную и прочую карьеру? Многие из них совершают триумфальное шествие жизни — может быть, в колеснице, везомые на костер? О нет: просто в удобных тележках в виде корзиной развернутого журнала, везомые теми бездарными критиками, которых у них хватает смелости превозносить» («Весы», 1907, № 7).

Недаром Сергей Соловьев в одном из своих писем к А. Белому заметил: «Последняя книжка «Весов» представляет любопытный документ. Все стихи — излияние любви твоей к Любе, и почти вся проза — (неразборчиво. Может быть: «излияние»? — А. Т.) ненависти к Саше. «Имеющий уши слышать, да слышит!»

Оскорбленный Блок вызвал Белого на дуэль, которая, к счастью, не состоялась; сам Белый признал тон своего письма оскорбительным.

Резко настроены против Блока Эллис и Мережковские с Философовым. Нотация, которую эти представители «культурной критики» читают Блоку, вызывает у него резкую отповедь. Некоторые места статей противников скрещиваются, как шпаги. З. Гиппиус вздыхает (в статье «Трихина», полной грубейших выпадов против Чулкова) о том, как было бы хорошо, если бы Блок «продолжал бы сохранять свое скромное достоинство тонкого, нежного лирика, который ничего ни в какой общественности не понимает, не хочет понимать, и имеет право не понимать, потому что и не глядит в ту сторону». «…Лирика нельзя накрыть крышкой, нельзя разграфить страничку и занести имена лириков в разные графы, — как бы отвечает Блок в статье «О лирике». — Лирик того и гляди перескочит через несколько граф и займет то место, которое разграфлявший бумажку критик тщательно охранял от его вторжения».

И не без полемического подтекста защищает он в той же статье дружно осуждаемые символистской критикой «Рабочие песни» Бальмонта, усматривая в них этап пути к «высшей простоте». И если в отношении к Бальмонту Блок ошибся, то, в общем, им был верно ухвачен назревавший кризис символизма, постепенный отход от него крупнейших поэтов.

В статье «О реалистах» Блок сочувственно отзывался о страницах повести Скитальца, «где спит на волжской отмели голый человек с узловатыми руками, громадной неценной силой в груди и с голодной и нищей душой, спит, как «странное исчадие Волги»: «…думаю, что эти страницы представляют литературную находку, если читать их без эрудиции и без предвзятой идеи, не будучи знакомым с «великим хамом».

Мережковский не упустил случая посчитаться с Блоком за подобные неоднократные полемические замечания по поводу «Грядущего хама». В статье «Асфодели и ромашка» он, противопоставляя Чехову современных писателей, которые, по его мнению, чужды России, включает в их число своего оппонента: «И Александр Блок, рыцарь «Прекрасной Дамы», как будто выскочивший прямо из готического окна с разноцветными стеклами, устремляется в «некультурную Русь»… к «исчадию Волги», хотя насчет Блока уж слишком ясно, что он, по выражению одного современного писателя о неудавшемся любовном покушении, «не хочет и не может». Последняя часть фразы довольно характерна для средств полемики, к которым прибегала «культурная критика».

Но любопытно другое: прыжок «рыцаря «Прекрасной Дамы» из готического окна явно имеет целью представить блоковский порыв к «исчадию Волги» таким же трагикомическим, как полет Арлекина (в финале «Балаганчика») «вверх ногами в пустоту».

«Ведь вот откуда мои хватанья за Скитальца, — объяснял Блок Андрею Белому (в письме от 15–17 августа 1907 года), — я за Волгу ухватился, за понятность слога, за отзывчивость души, за ее здоровую и тупую боль». Этот порыв Блока очень понятен в тогдашней, окружавшей его атмосфере, ознаменованной явственным кризисом так называемого «нового искусства».

Он отходит от Георгия Чулкова, публикуя заявление, что он никогда не имел ничего общего с «мистическим анархизмом», но и попытки Белого «укреплять теорию символизма» не находят в нем сочувствия. Его не удовлетворяет собственный «Балаганчик». Он нисколько не похож на безгрешного оракула, он рассматривает все происходящее в искусстве как закономерное отражение смятенности в душах художников, в том числе его собственной. «…Я не страдаю манией величия, — пишет он Андрею Белому 23 сентября 1907 года, — я не провозглашаю никаких черных дыр, я не приглашаю в хаос, я ненавижу кощунство в жизни и литературное кровосмесительство. Я презираю утонченную ироническую эротику. Поскольку все это во мне самом — я ненавижу себя и преследую жизненно и печатно сам себя (например, в статье «О лирике»), отряхаю клоки ночи с себя, по существу светлого».

Он не отрекается от своего предшествующего пути, напротив, даже с некоторым подчеркиванием заявляет о своем уважении к «Весам», где его почти что травят, и к покойному «Новому пути», именуя его своей родиной. Эти журналы «утра» символизма в этом высказывании явно противопоставляются новоявленным «болотам дурного модернизма».

«В те дни, — вспоминает Блок в статье «Три вопроса», — художники имели не только право, но и обязанность утверждать знамя «чистого искусства». Это не было просто тактическим приемом, но горячим убеждением сердца. Вопрос «как», вопрос о формах искусства — мог быть боевым лозунгом. Глубина содержания души художника не была искомым, она подразумевалась сама собой».

Действительно, для значительнейших зачинателей «нового искусства» характерен интерес к форме как к средству более углубленного исследования человеческой личности, ее прошлого и настоящего, таящихся в ней возможностей — обнадеживающих и пугающих (а что последние были, прекрасно доказала впоследствии хотя бы история фашизма!).

Примечательная характеристика новых течений в искусстве сделана в наброске статьи И. Анненского, поэта во многом близкого Блоку, «Что такое поэзия?»:

«С каждым днем в искусстве слова все тоньше и все беспощадно-правдивее раскрывается индивидуальность с ее капризными контурами, болезненными возвратами, с ее тайной и трагическим сознанием нашего безнадежного одиночества и эфемерности. Но целая бездна отделяет индивидуализм новой поэзии от лиризма Байрона и романтизм от эротизма.

С одной стороны — я, как герой на скале, как Манфред, демон; я политического борца; а другой я, т. е. каждый, я ученого, я, как луч в макрокосме; я Гюи-де-Мопассана и человеческое я, которое не ищет одиночества, а, напротив, боится его; я, вечно ткущее свою паутину, чтобы эта паутина коснулась хоть краем своей радужной сети другой, столь же безнадежно одинокой и дрожащей в пустоте паутины; не то я, которое противопоставляло себя целому миру, будто бы его не понявшему, а то я, которое жадно ищет впитать в себя этот мир и стать им, делая его собою» («Аполлон», 1911, № 6).

Блок также считает, что «запечатлеть современные сомнения, противоречия, шатание пьяных умов и брожение праздных сил способна только одна… лирика». Но одновременно он считает ее «гибкой, лукавой, коварной», не закрывает глаза на «странное родство», в котором «находятся отрава лирики и ее зиждущая сила».

Он остро чувствует, что в обстановке политической реакции, наступившей после поражения революции, многие аспекты исследования человеческой души оказались предметом жадного, нездорового любопытства, определенных литературных и даже политических спекуляций. Открывавшиеся в человеческой психике, частной жизни ненормальности и искривления делались не предметом объективного анализа, а поводом для наглого оправдания любых свершавшихся в ту пору гнусностей — предательства, равнодушия, ухода в «свою хату», в разгул, в разврат. Любопытна запись в дневнике М. Кузмина 31 августа 1906 года о разговоре с В. Нувелем «о ширине (широте) и талантливости неверности».

Совершилось нечто парадоксальное: еще десять и даже меньше лет назад отстранявшиеся от буржуазной толпы и освистываемые ею, декаденты и символисты вдруг оказались признанными, оказались внесенными в «меню» обывательского духовного обихода. «Теперь у нас мода на декадентство, — писал Александр Бенуа. — Богатые люди строят декадентские дома, нарядные дамы заказывают декадентские платья». Один из критиков метко окрестил это «торжество» «декадансом декаданса».

Когда Андрей Белый много лет спустя напишет в воспоминаниях: «…мне мода на нас прозвучала, как звон похоронный», он верно передаст то ощущение тревоги, которое появилось у наиболее значительных деятелей нового искусства.

Произошло нечто вроде того, что случилось с героиней блоковской «Незнакомки», чье имя узурпировали дамы легкого поведения, фланировавшие по вечерним петербургским улицам. Как по команде, они приобрели шляпы с черными страусовыми перьями и стали на разные голоса приставать к прохожим:

— Я — Незнакомка. Хотите познакомиться?

— Угостите Незнакомку! Я прозябла.

— Мы пара (!) Незнакомок. Можете получить «электрический сон наяву». (Эта «нара» слышала и о другом стихотворении поэта — «В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву я искал бесконечно красивых…»)

«В те дни, когда форма стала легкой и общедоступной, — пишет Блок о литературной современности, — ничего уже не стоило дать красивую оправу стеклу вместо брильянта, для смеха, забав, кощунства и наживы». Он с ужасом видит вокруг себя мириады поэтических подёнок, знающих «как» и даже «что» надо писать: о «настроениях», о городе-«дьяволе», о «прозрачности» и «тишине» природы. Самый воздух искусства кажется ему заразительным. Блок выдвигает для размежевания с «площадным гамом подделок» «третий, самый соблазнительный, самый опасный, но и самый русский вопр