Александр Блок — страница 28 из 58

в статье «Литературные итоги 1907 года». (Кстати, вскоре собрания действительно были закрыты.)

Слова многих тогдашних писателей казались поэту камнем, который милостиво подается нищим и голодным. Поэтому в сознании масс народа интеллигенция может оказаться причисленной ко всему тому, что подлежит слому и уничтожению.

«Голос волн большого моря», о котором говорил Блок в письме к Л Я. Гуревич, не убаюкивает, не обнадеживает темп радужными надеждами, какими живет на своей «башне» Вячеслав Иванов. «…Тогда встретятся наш художник и наш народ, — писал он в статье «О веселом ремесле и умном веселии». — Страна покроется орхестрами и фимелами[18] для народных сборищ, где будет петь хоровод… где самая свобода найдет очаги своего полного, беспримесного самоутверждения. Ибо хоры будут подлинными референдумами народной воли» («Золотое руно», 1907, № 5).

Наивное желание влить бродящее, мутное вино тех дней в старинную греческую амфору? Печально трезвы глаза Блока: «А на улице — ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, людей вешают, атв стране — реакция, а в России — жить трудно, холодно, мерзко!»

Еще в 1905 году он написал стихотворение о «барке жизни», которую может сдвинуть с мели только «кто-то сильный в сером армяке». Блок и теперь верит, что «волны большого моря» снимут российский корабль с мели, но, прибавляет он в письме к Л. Я. Гуревич: «Может быть, те строгие волны разобьют в щепы все то тревожное, мучительное и прекрасное, чем заняты наши души».

Он говорил об этом и в разговорах с друзьями и даже, преодолевая нелюбовь к речам, в литературных кружках, читал об этом рефераты и писал статьи («Россия и интеллигенция», «Стихия и культура»). Напоминая об образе «птицы-тройки», Блок снимал с него всякий налет хрестоматийной картинности и патриотического умиления: «Тот гул, который возрастает так быстро, что с каждым годом мы слышим его ясней и ясней, и есть «чудный звон» колокольчика тройки. Что, если тройка, вокруг которой «гремит и становится ветром разорванный воздух», — летит прямо на нас?»

Одно из чтений блоковского реферата «Россия и интеллигенция» состоялось в Литературном обществе. Его завсегдатаи уверяли, что никогда еще заседание не проходило с таким напряжением. На Блока много и жарко нападали. Он внимательно слушал, находя у некоторых противников близкие себе мысли. Ему понравилась «огненная ругань» философа-марксиста Столпнера, который иронизировал над декадентами, которые мечтали об уединении на блаженном острове искусства для искусства и оказались на нем… вдвоем с буржуазией, как ее забавники, и теперь огорчены этим.

Очень понравилась и Блоку и Любови Дмитриевне заключительная речь Короленко, напомнившего слова Гейне о трещине, расколовшей мир и прошедшей через сердце поэта. Уже само выступление Короленко, тоже считавшего, что разрыв между народом и интеллигенцией есть, создавало ощущение живой преемственности мысли Блока от русской прогрессивной культуры. Его поэтические видения перекликались с трагическим исходом знаменитого «хождения в народ». И могикане этого народнического движения прислушивались к «декадентскому поэту» с особенным чувством, «как к любимому внуку, с какою-то кристальной чистотой, доверием и любезностью», «…я видела, — писала Л. Д. Блок матери поэта (14 декабря 1908 года), — как все эти старики ласково, как дедушки, обращались с Сашей, верно, что-то свое самое лучшее в нем узнали».

Но многие из ближайших знакомых Блока не услышали, не захотели понять всей правды, заключенной в его словах. «…Ты мне тягостен словами о пропасти между поэтом и народом. Я ее не ощущаю. Ее нет», — пишет Блоку Сергей Городецкий 9 декабря 1908 года. «Чувство страха внушило Блоку брошенное им в лицо обществу Memento mori[19]», — определяет Вячеслав Иванов. «Кого же он хочет испугать? — иронизирует ио адресу поэта Георгий Чулков. — …тот, кто боится, тот не с народом и не с интеллигенцией».

Маститый профессор-либерал Петр Струве возмущен рефератом Блока, отказывается печатать эту «наивную» статью «только что проснувшегося человека». Предупреждения о грядущих катастрофах кажутся ему смешными. Опять апокалипсис! «…до сих пор он заставляет себя ждать и в своей богоматериалистической и даже в своей социалистической версии, — иронизирует Струве, — ни конца мира, ни конца мира буржуазного еще не видится».

Блок был поражен этим слепым оптимизмом, упрямым отворачиванием от действительности, стремлением «полагать, что все идет своим путем, игнорировать факты, так или иначе напоминающие о том, что уже было и что еще будет». Его собственная душа дрожит и колеблется, как стрелка сейсмографа, предвещающая скорое землетрясение. Предчувствие грозных событий, яростных битв, убыстрения хода истории наполняет стихи цикла «На поле Куликовом» (1908).

Если в «Вольных мыслях» в конкретнейших картинах повседневности начинает проступать какой-то иной смысл, то в новом цикле «На поле Куликовом» он выразился с полной определенностью.

Скитания героя «Вольных мыслей» были очерчены со всей бытовой достоверностью («Я проходил вдоль скачек по шоссе… Однажды брел по набережной я… Так думал я, блуждая по границе Финляндии…»), но за ними сквозили иные, духовные его метания и томления, делавшие ему близкой участь «красавицы — морской яхты», «под всеми парусами» застывшей в вынужденной неподвижности.

В цикле «На поле Куликовом» все также полно символики. Образ героя, по видимости участника знаменитой битвы, двоится, вбирая в себя мироощущение современника блоковской эпохи, которое в конце концов и становится главенствующим в настроении цикла.

В известном смысле можно сказать, что сугубо конкретные наблюдения и переживания героя «Вольных мыслей» теперь предстают перед нами в обобщенном, «сублимированном», возвышенном освещении и «подтекст» предыдущего цикла становится текстом нового.

В первом стихотворении «Вольных мыслей» — «О смерти» — звучала тайная тоска по действию. Герой, ставший свидетелем гибели жокея, словно завидовал его судьбе, цельности его жизни: «Так хорошо и вольно умереть. Всю жизнь скакать — с одной упорной мыслью, чтоб первым доскакать». Эта тоска потом как бы уходила вглубь, и авансцену цикла занимала мертвая зыбь будней.

В цикле «На поле Куликовом», напротив, первое стихотворение открывается картиной полного покоя:

Река раскинулась. Течет, грустит лениво

И моет берега.

Над скудной глиной желтого обрыва

В степи грустят стога.

На смену несколько изысканным и дробным деталям-символам «Вольных мыслей» (озеро-красавица, «красавица _ морская яхта») приходит мощный обобщенно-эпический образ, олицетворенный в типическом русском пейзаже, одном из тех, о которых историк В. О. Ключевский, кстати, чрезвычайно ценимый Блоком, заметил, что путник может подумать, «точно одно и то же место движется вместе с ним сотни верст».

Сотни верст — или лет, — могли бы мы добавить: столь исторически устойчивым кажется этот пейзаж поначалу. Однако следующие строфы вносят в эту мнимую умиротворенность ноты острейшего драматизма:

О, Русь моя! Жена моя! До боли

Нам ясен долгий путь!

Исследователи верно отмечают, что здесь перед нами снова возникает отголосок стремительного полета гоголевской тройки:

И вечный бой! Покой нам только снится

Сквозь кровь и пыль…

Летит, летит степная кобылица

И мнет ковыль…

И нет конца! Мелькают версты, кручи…

Налицо резкая смена самого темпа повествования. «Натуралистически» нарисованный вначале мирный пейзаж оказывается только «сном» (образ сна у Блока обычно или, выразимся осторожнее, по большей части имеет отчетливый негативный смысл), обманчивым покровом драматического исторического движения. За ним — воспоминание и, поскольку история постоянно оборачивается здесь у Блока живейшей современностью, пророчество о грозных битвах, тяжких утратах и поражениях.

Если в «Вольных мыслях» порыв к жизни, к деянию был отчасти воплощен в смутном и стихийном женском образе («В дюнах»), конкретные, земные черты которого («звериный взгляд») порой вступали в явное противоречие с его символическим смыслом, то в цикле «На поле Куликовом» возникает романтически-возвышенный, туманный, как видение или вещий сон, и в то же время пронизанный всеми отзвуками живейшей реальности образ:

И с туманом над Непрядвой спящей,

Прямо на меня

Ты сошла, в одежде свет струящей,

Не спугнув коня.

Серебром волны блеснула другу

На стальном мече,

Освежила пыльную кольчугу

На моем плече.

И когда, наутро, тучей черной

Двинулась орда,

Был в щите Твой лик нерукотворный

Светел навсегда.

(«В ночь, когда Мамай залег с ордою…»)

В историческом плане это видение ассоциируется с обладавшим для участников Куликовской битвы огромной притягательной силой образом заступницы-богоматери, с атмосферой легенд о чудесных знамениях, предвещавших желанный исход грядущего сражения. Для значительного большинства блоковских современников, как, возможно, и для него самого, это образ Родины, России (так же, как просьба «помянуть» воина в случае его гибели скорее обращена к ней — «светлой жене», вспомним патетические строки: «О Русь моя! Жена моя!»). Но, разумеется. этот образ играет и живыми красками воспоминаний о совершенно земных «женах». Любопытно припомнить в этой связи строки одного из любимых Блоком поэтов, В. А. Жуковского, о Бородинском сражении: