Александр Блок — страница 34 из 58

Смерть отца заставила Блока с запоздалым чувством вины вспомнись их редкие, во многом по его вине, свидания и затаенную, стыдливую любовь к сыну, которая проглядывала в резкости и брюзгливости Александра Львовича.

Слушая рассказы второй жены А. Л. Блока и ее дочери, Ангелины, бродя по Варшаве вместе с другом и учеником покойного — профессором Спекторским, разбирая отцовский архив, поэт много думал об этом человеке.

Он находил в отце немало близкого себе. Но образ А. Л. Блока не стал для поэта простым «зеркалом», отражающим собственную трагедию, собственную усталость от жизни. Он все больше становился объектом исследования, поле которого постепенно расширялось, тянул за собой множество разнообразнейших мыслей, чувств, ассоциаций…

Размышляя о судьбе отца, Блок вспоминал многочисленные врубелевские наброски лермонтовского Демона — трагического, сломленного, снедаемого небывалой тоской и отчаянием. «Его прозрения глубоки, но их глушит ночная тьма…»

Уже в первой редакции поэмы затерянный в метель-псу улицах Варшавы поэт то вспоминает отца, то размышляет о стране, в которой очутился:

Скудеет нацьональный гений,

И голоса не подает,

Не в силах сбросить ига лени,

В полях затерянный народ,

И лишь о сыне-ренегате

Всю ночь безумно плачет мать…

Оскудение народной жизни уже здесь дано параллельно с выцветанием героя:

Так с жизнью счет сводя печальный,

И попирая юный пыл,

Сей Фауст, когда-то радикальный,

«Правел», слабел… и все забыл.

«…Человек, опускающий руки и опускающийся, прав, — записывает Блок, думая о продолжении поэмы. — Нечего спорить против этого. Все так ужасно, что личная гибель, зарывание своей души в землю — есть право каждого. Это — возмездие той кучке олигархии, которая угнетает весь мир. Так же и «страна под бременем обид»…»

«Весь мир казался мне Варшавой», — восклицает поэт. Варшава для него — это образ униженного, испакощенного, «страшного» мира, где люди обречены на гибель.

«Ночная тьма», которая «глушила» прозрения героя, — сложный образ: она и вне героя, и внутри его собственной души. «Внешняя» тьма — это распростершаяся над страной в течение царствования последних Романовых реакция,

В те годы дальние, глухие,

В сердцах царили сон и мгла:

Победоносцев над Россией

Простер совиные крыла».

(«Возмездие»)

Красавица Россия была для Блока не бесплотной аллегорией. Ее «сон» был символом участи виденных, узнанных, живущих рядом людей, в чьей судьбе по-разному, глубоко индивидуально и часто непохоже преломилась общая трагедия их родины.

«Что общество? — пишет Блок знакомому, Э. К. Метнеру. — Никто не знает, непочатая сила. Человеческая и, в частности, русская душа — все та же красавица. Ублюдки, пользуясь ее дремотой, выкрикивают непристойности, но, право, она их не слышит, или — воспринимает сонным сознанием, где все кажется иным, поганый карла кажется благообразным «благородным отцом».

Некогда, в статье «Луг зеленый», Андрей Белый впервые уподобил Россию красавице, находящейся под властью злого колдуна, и уже тогда Блок говорил, что этот образ ему очень близок. Теперь поэт тоже использовал его, но наполнил совершенно иным содержанием, чем то было у Белого. «Лик Красавицы, — писал тот, — занавешен туманным саваном механической культуры, — саваном, сплетенным из черных дымов и железной проволоки телеграфа». И виной этому — «…колдун из страны иноземной, облеченный в жупан огненный, словно пышущий раскаленным жаром железоплавильных печей».

В отличие от него блоковский колдун — Победоносцев — вполне «отечественного производства»:

Колдун одной рукой кадил,

И струйкой синей и кудрявой

Курился росный ладан… Но —

Он клал другой рукой костлявой

Живые души под сукно.

Кадить «красавице», петь хвалы России — и в то же время умерщвлять, гноить ее живые души — вот иезуитские приемы этого вполне реального «колдуна».

«Следует помнить, что тысячи… еще помнят Победоносцева, — записывает Блок в 1911 году, — что в дни, когда всякий министр будет либеральничать, открыто осуждая режим Александра III, еще очень жив в самом обществе (в тусклой тысячной массе, на фоне которой действуем мы) дух старого дьявола».

Существенно, что эти мысли порождены судьбой сестры поэта, Ангелины, выросшей как раз в подобной среде и с детства напичканной «уютно-пошлыми», усыпляющими сочинениями, которые распространяли в России Победоносцев и руководимый им синод. Прочитав книгу этой «фирмы», книгу, которую Ангелина считает хорошей, Блок был глубоко возмущен намерением автора «бросить камень в возможно большее количество ценностей: 1) в науку; 2) в свободолюбие, которое отождествляется с Ибсеном».

Ангелина предстала перед ним одной из тех живых душ, которые «старый дьявол» хотел положить под сукно. В частной судьбе нежной, чуткой девушки снова просквозила трагедия всей России.

Много раз в стихах Блока этих лет возникает тема смерти — то как спасительного выхода из жизненного тупика, то как олицетворение последнего.

И матрос, на борт не принятый,

Идет, шатаясь, сквозь буран.

Все потеряно, все выпито!

Довольно — больше не могу…

(«Поздней осенью из гавани…»)

Это не просто эпизод портовой жизни, хотя и насыщенный реальностью.

В черном небе означается

Над водой подъемный кран,

И один фонарь качается

На оснеженном берегу.

Кстати, это едва ли не первое «поэтическое крещенье» подъемного крана, который, как и многие другие, новые тогда детали петербургского пейзажа, входит в стихи Блока вместе с трамваями и «черным мотором» автомобилей.

«Заметенная снегом земля» — это «земля в снегу», скованная морозом реакции Россия. «Тяжелые корабли», уходящие в «предназначенное плаванье», — символ чьих-то усилий упрямо пролагать путь в будущее, все та же «барка жизни», которая никак не стоит на месте. И «матрос, на борт не принятый» напоминает нам горькое предположение поэта: «Только нас с тобою, верно, не возьмут» («Барка жизни встала…»). Его участь — уснуть «в самом чистом, в самом снежном саване».

Летом 1910 года Блоку потребовалось по делам поехать в Петербург из Шахматова. Свой обратный путь он описал в письме к Е. П. Иванову: «Я сидел один… Какая тупая боль от скуки бывает! И так постоянно — жизнь «следует» мимо, как поезд, в окнах торчат заспанные, пьяные, и веселые и скучные, — а я, зевая, смотрю вслед с «мокрой платформы». Или — так еще ждут счастья, как поезда ночью на открытой платформе, занесенной снегом».

На замысел будущего стихотворения «На железной дороге» могло повлиять и письмо Евгения Иванова, где он рассказывал о виденной им самоубийце — девушке 13–15 лет, лежавшей возле придорожной канавы. «…Это не пустяки, — писал Е. Иванов. — Это буря, бурей выкинуло».

Эти мимолетные впечатления разительно трансформировались, в них вошло что-то от знаменитой сцены из толстовского «Воскресения», когда Катюша Маслова бежит на станцию к поезду Нехлюдова, и от некрасовской «Тройки» («Что ты жадно глядишь на дорогу…»).

Несомненное родство блоковского стихотворения с некрасовским отмечалось в литературе не раз. Но важнее, пожалуй, помнить другое. Среди символистов к подобному сюжету тяготел не один Блок. Его старший современник К. Д. Бальмонт за семь лет до появления блоковского стихотворения писал в статье о Некрасове: «Бесконечная тянется дорога, и на ней вслед промчавшейся тройке с тоскою глядит красивая девушка, придорожный цветок, который сомнется под тяжелым грубым колесом». В этом пересказе «Тройки» Бальмонт явственно приоткрыл «родословную» собственного стихотворения «Придорожные травы»:

Спите, полумертвые, увядшие цветы,

Так и не узнавшие расцвета красоты,

Близ путей заезженных взращенные творцом,

Смятые невидевшим тяжелым колесом…

По мнению критики, это одно из лучших произведений Бальмонта, и все же в нем преобладает символистское отвлечение от реальной действительности, замена конкретных событий и судеб их условными знаками. Об этом «проклятии отвлеченности», когда «утрачены сочность, яркость, жизненность, образность, не только типичное, но и характерное», писал Блок и по поводу своей пьесы «Песня Судьбы».

Теперь же демонический образ Фаины из «Песни Судьбы», тоскливо ждущей некоего символического «жениха», сменился у него «характерной» и в то же время «типической», житейски обыденной и вместе с тем полной высокого драматического накала фигурой героини нового стихотворения.

Обыкновение провинциальных жителей выходить посмотреть на проходящие поезда превращается у Блока в символ пустоты существования, попусту пропадающих сил. Нехитрые радости и упования простодушной девушки («быть может, кто из проезжающих посмотрит пристальней из окон…») перекликаются с жаждой иной, осмысленной, разумной жизни, которой томится и сам поэт, и все лучшее в стране и народе. Но эти ожидания напрасны:

Вставали сонные за стеклами

И обводили ровным взглядом

Платформу, сад с кустами блёклыми,

Ее, жандарма с нею рядом…

Рядом с Фаиной существовал таинственный Спутник, «огромный, грустный», усталый, с трудом сохраняющий власть над этой мятущейся женской душой, во многом олицетворяющей Россию. Рядом с девушкой из нового стихотворения — прозаический жандарм, куда более реальный спутник русской жизни, русского пейзажа, русской судьбы.