Александр Блок — страница 36 из 58

Мысль о революции все время волновала Блока, и он жадно прислушивался к тому, что говорят на эту тему, сам вызывал знакомых на эти разговоры. «В среду у нас были Аничковы и Кузьмины-Караваевы (товарищ Городецкого и его жена), — пишет Л. Д. Блок А. А. Кублицкой-Пиоттух 19 декабря 1910 года. — Это было хорошо, говорили все о 1905 г., интересное вспоминали».

Жена В. Д. Кузьмина-Караваева, поэтесса Елизавета Юрьевна, характеризует своего мужа как «социал-демократа, большевика», в то же время очень близкого к декадентам, к зародившемуся тогда акмеистскому «Цеху поэтов». Далее, говоря о своем тогдашнем окружении, в частности о «башне» Вячеслава Иванова, она вспоминает: «И странно — вот все были за революцию, говорили самые ответственные слова. А мне еще больше, чем перед тем, обидно за нее. Ведь никто, никто за нее не умрет… Постепенно происходит деление… Черта деления все углубляется. Петербург, башня Вячеслава, культура даже, туман, город, реакция — одно. А другое — огромный, мудрый, молчащий и целомудренный народ, умирающая революция, почему-то Блок, и еще — еще Христос».

Это очень близко стихотворению Блока «Когда в листве сырой и ржавой…» и свидетельствует о том, что в восприятии части читателей поэт уже тогда как-то связывался с революцией.

Действительно, тончайшие, но явственно ощутимые нити объединяют нравственные идеалы поэта с революционным брожением в стране, с созревающим в ней порывом к грядущему. «Революция русская в ее лучших представителях — юность с нимбом вокруг лица, — писал он в разгар столыпинской реакции. — Пускай даже она не созрела, пускай часто отрочески не мудра, — завтра возмужает».

Революция тоже идет, она — в пути, и будущее за нею! — «Ты роешься, подземный крот! Я слышу трудный, хриплый голос…»

В одной из любимых Блоком ибсеновских драм архитектор Больнее признается девушке Гильде: «— Скажу вам, — я стал бояться… страшно бояться юности… Потому-то я и заперся тут, забил все входы и выходы. (Таинственно.) Надо вам знать, что юность явится сюда и забарабанит в дверь! Ворвется ко мне!»

— Так, мне кажется, — говорит Гильда, — вам следовало бы пойти и самому отворить двери юности… Чтобы юность могла попасть к вам… этак… добром.

— Нет, нет, нет! — упорствует Сольнес. — Юность — это возмездие. Она идет во главе переворота. Как бы под новым знаменем».

Юность, будущее явно стучится в двери страны. В этой атмосфере даже девушка — корреспондентка Блока кажется ему Тильдой. Он сам чувствует себя строителем, некогда самонадеянно пообещавшим ей, еще ребенку, королевство. Есть ли ему самому чем ответить на ее звенящий возглас: «Королевство на стол, строитель!»

«Человек есть будущее… пока есть в нас кровь и юность, — будем верны будущему», — призывает Блок молодого литератора. Он исповедовал эту верность, хотя ее веленья часто входили в драматические противоречия со многим в его личной жизни, его кровных узах и пристрастиях.

Неизбежность решительных перемен в окружающей жизни потому так убедительно, очевидно, и выступает в поэзии Блока и, в частности, в поэме «Возмездие», что автор бесстрашно перевертывает при этом последние страницы собственной семейной хроники, что о конце русского дворянства говорит «тот, кто любил его нежно, чья благодарная память сохранила все чудесные дары его русскому искусству и русской общественности в прошлом столетии, кто ясно понял, что пора уже перестать плакать о том, что его благодатные соки ушли в родную землю безвозвратно…»

Высокий, взволнованный строй мыслей звучит в прологе к поэме. Он недаром был одно время озаглавлен автором «Народ и поэт». Это страстная и искренняя декларация, мечта о большом искусстве, вносящем в смуту жизни свой волшебный фонарь.

Поэт признается, что чувствует себя «беспомощным и слабым» перед «страшным миром». Блок знает, что мир этот может ощетиниться на вслух сказанную о нем искусством правду, но это не может ослабить его решимость:

Пусть церковь темная пуста,

Пусть пастырь спит; я до обедни

Пройду росистую межу,

Ключ ржавый поверну в затворе

И в алом от зари притворе

Свою обедню отслужу.

«Темная» церковь, о которой говорится здесь, едва ли не храм большого, монументального искусства, которое оказалось в забросе на рубеже веков и служению которому хочет посвятить себя поэт. «Своя обедня», быть может, и есть поэма «Возмездие».

Поэт с волнением обращается к своему доброму гению:

Дай мне неспешно и нелживо

Поведать пред Лицом Твоим

О том, что мы в себе таим,

О том, что в здешнем мире живо,

О том, как зреет гнев в сердцах,

И с гневом — юность и свобода,

Как в каждом дышит дух народа.

Редко что с таким трудом давалось Блоку, как эта поэма! После быстро написавшейся на одном лирическом дыхании ее первой редакции, целиком посвященной смерти отца, поэма с расширением и углублением ее первоначального замысла стала доставлять автору огромные трудности. Почти так же в прошлом, 1910 году, мучились в Шахматове с новым колодцем, который никак не хотел давать воды. Блока мучительно преследовали мысли о тупике, в котором он оказался. Читая один из романов Бальзака, он, видимо, не мог отрешиться от мыслей о причинах «затора» с поэмой: «Серафита» начата в 1833 и окончена в 1835 г.; надо думать, именно в первой главе — все, а потом прошло время, и замысел иссох и исказился». Похоже, что здесь звучит опасение: а не случится ли того же с его собственным замыслом?

«…мучительный вихрь мыслей, сомнений во всем и в себе, в своих силах, наплывающие образы из невоплощающейся поэмы, — подытоживает он вечерние раздумья 25 октября 1911 года. — Если бы уметь помолиться о форме». «Совершенно слабо, не годится, неужели ничего не выйдет? — тревожится он через месяц. — Надо план и сюжет».

А между тем жизнь подбивает все новые и новые итоги, толкая мысль поэта вглубь, к истокам сегодняшних событий.

Накануне второй годовщины смерти А. Л. Блока умирает младший брат деда поэта с материнской стороны. «Конец Бекетовского рода, — записывает Блок. — …На вчерашней панихиде… было хорошо; неуютно лежит маленький, седой и милый старик. Последние крохи дворянства… простые, измученные Бекетовские лица; истинная, почти уже нигде не существующая скромность».

Это не просто конец «фамилии»: уходит целая эпоха. И это горестное сознание высекает из сердца поэта новую искру вдохновения:

«План — четыре части — выясняется.

I — «Демон» (не я, а Достоевский так назвал (А. Л. Блока. — А. Т.), а если не назвал, то е ben trova-to[24], II — Детство, III — Смерть отца, IV — Война и революция, — гибель сына».

Один из первых исследователей творчества Блока, П. Медведев, назвал «Возмездие» «полем… битвы за эпос». Действительно, и сама эта незавершенная поэма, и ее варианты, черновики и планы говорят о том, как упорно стремился поэт овладеть новыми для него масштабами повествования, панорамным изображением времени, лепкой характеров.

Лирическая «Варшавская поэма» «перестраивалась» автором в эпическую повесть о кризисной поре истории. Блок сравнивал замысел своей поэмы с известным циклом романов Эмиля Золя о Ругон-Маккарах. «В малом масштабе, в коротком обрывке рода русского» он хотел уловить, как «в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое». Эпизод «семейной хроники» переносится на широчайший исторический фон; поэт стремится отыскать скрытые связи между личными драмами героев и нараставшими в мирте переворотами.

Поэма «Возмездие» начинается картиной победоносного возвращения войск в Петербург после русско-турецкой войны 1877–1878 годов. «Султаны, кивера и каски» — все это сверкает под осенним солнцем, как будто золотые буквы, которыми вписана в историю блестящая, победная страница. Но вот сквозь парадный строй этих букв начинают проступать кровь, горе, лишения, которые заглушены восторженными возгласами и занесены цветочной метелью: «Забыли жизнь и смерть солдата под неприятельским огнем…»

«Иль не забыли, может быть?» — прерывает Блок перечень лишений и утрат, похожий на обвинительный акт, который могли бы предъявить «уцелевшие в бою», не сложившие свои головы на Балканах, на Шипке, под Плевной.

Прокатившаяся через город волна серых шинелей, море собравшихся их встретить людей пока еще мирны, не сознают до конца ни своих обид, ни своей силы и к вечеру войдут в берега, разбредутся по казармам и домам.

Все еще вроде бы мирно и благополучно. Но, как внезапно взметнувшийся язык вулканического, уже гудящего под землей огня, возникает в поэме картина тайного сборища народовольцев, их романтической клятвы.

Обманчиво и благополучие дворянской семьи, выведенной в поэме. Объективность, с которой описывает и оценивает поэт породившую его самого среду, — одно из высочайших достижений его в новом жанре. Он не скрывает своей кровной приверженности к этой тихой, уютной, милой профессорско-дворянской семье с ее «запоздалым», но трогательным благородством. Он очень точно определяет и происхождение ее либерализма, и трагичность ее положения в реальной русской действительности.

До поры до времени «сия старинная ладья» дворянского семейства еще избегала катастрофических потрясений, уживаясь с «новыми веяниями», в чем-то поддаваясь им, в чем-то подчиняя их себе:

И нигилизм здесь был беззлобен,

И дух естественных наук

(Властей ввергающих в испуг)

Здесь был религии подобен.

Но вот, как иное, своеобразное проявленье разрушительных веяний века, в семью «явился незнакомец странный» — талантливый ученый. Его мятущаяся душа не находила действенного выхода в жизни, впадала в «тьму противоречий», временами готова была «сжечь все, чему поклонялся, поклониться всему, что сжигал». Нарушив мир тихого фамильного очага, поработив и измучив своей тяжкой любовью беззаботную дотоле младшую из росших там дочерей, он внес всем этим начало мятежа, отчаянного неприятия мира в семью, глава которой «в буднях нового движенья немного заплутался