Александр Блок — страница 38 из 58

ь того вампирственного века» всего одна из личин духовной смерти, царящей вокруг. Фантасмагорическая картина снующих по улицам и домам живых мертвецов создана в «Плясках смерти». Лязг костей перекликается здесь со скрипом чиновничьих перьев. Ни в банке, ни в сенате, ни на балу живые не отличимы от мертвых.

Небезынтересно сопоставить с блоковскими гротесками следующие отрывки из будничной дружеской переписки тех времен:

«Все как будто осталось позади меня, позади моего взгляда, — жаловался писатель Н. Д. Телешов И. А. Бунину, — и гляжу я теперь куда-то в пустыню или в черную ночь. Сколько ни гляди, ничего не увидишь. Почему так случилось, не знаю. Все время бываю среди людей, на которых поглядеть многие считают за удовольствие, а мне скучно. Даже не скучно, а, что называется, все равно! Бывает смерть физическая… бывает еще смерть гражданская… Бывает еще третья смерть: артистическая. Вот этой лютой смертью я и умер…А Тимковский, ты думаешь, не умер, хоть он и продолжает писать очень много и очень умно? Чем умнее и чем больше он пишет, тем более подтверждает свою смерть. А Боборыкин? Скиталец? А многие иные?»

И, утешая друга, Бунин, однако, в ответном письме признает: «говоришь ты о своей смерти сильно и хорошо», и даже советует написать «хотя бы на эту самую тему о смерти-то, о том, как Москва, Русь, ее люди сделали то, что тебе «все равно глядеть на них…»: «…да наберись смелости говорить смело: мне скучно, мне все все равно и вот по какой причине: жил я вот так-то, видел и вижу вот то-то, вчера в кружке был, среди мертвецов и обжор…»

В высшей степени примечательно это поразительное сближение в восприятии окружающей действительности у строгих реалистов и у символиста Блока, которого Бунин в то время не жаловал и не выделял из окружающей его литературной среды. «Смелости говорить смело» и «набрался» Блок в «Плясках смерти» (как сам Бунин в «Господине из Сан-Франциско», где, собственно, изображается тот же пышный и страшный парад мертвецов).

Как тяжко мертвецу среди людей

Живым и страстным притворяться!

Но надо, надо в общество втираться,

Скрывая для карьеры лязг костей…

Тягостный мотив этих «плясок» с особенным драматизмом звучит — в следующем стихотворении цикла «Ночь, улица, фонарь, аптека…», где сами слова как бы уныло «лязгают» друг о друга, словно «кости… о кости»: «Умрешь — начнешь опять сначала…» (курсив мой. — А. Т.).

Даже в поэтичнейшую картину ночного свидания неожиданно вплетается горькая нота:

Вновь оснежённые колонны,

Елагин мост и два огня.

И голос женщины влюбленный.

И хруст песка и храп коня.

Две тени, слитых в поцелуе,

Летят у полости саней.

(«На островах»)

Тени любовной пары воспринимаются как преследующее, тягостное воспоминание о том, что все это уже не раз было. И тогда оказывается, что горечью было проникнуто уже первое слово стихотворения: «Вновь».

Радостная неожиданность, надежда найти в возлюбленной идеальные черты, богатство души отравлены невеселой трезвостью. Все так обыденно, так просто, так… безопасно! Нет даже риска в этом приключении, нет борьбы, нет страстей…

Ведь грудь моя на поединке

Не встретит шпаги жениха…

Горячая кровь жизни опять обернулась клюквенным соком! «Две тени, слитых в поцелуе», исчезнут с наступлением дня, как призрак любви. Это как бы одна из пар маскарада в «Балаганчике», на минуту вырвавшаяся на авансцену, чтобы потом опять потонуть «в диком танце масок и обличий».

Однако при этом, как справедливо отметил А. Горелов, в стихотворении «На островах» существует «двойственность»: наряду с жестоко разоблачительными нотами «оно продолжает отстаивать поэтические ценности». И весь третий том блоковских стихов, полный огромного трагизма, одновременно заключает в себе поразительные по своему высокому «положительному» нравственному пафосу произведения.

В 1910 году Евгений Иванов напомнил Блоку стихотворение Тютчева «Два голоса»:

Мужайтесь, о други, боритесь прилежно!

Хоть бой и неравен — борьба безнадежна!

Мрачное вступление перерастает затем в величавую, трагическую патетику:

Пускай Олимпийцы завистливым оком

Глядят на борьбу непреклонных сердец:

Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком,

Тот вырвал из рук их победный венец.

Блок долго находился под впечатлением этого стихотворения, жил под его знаком. Он тоже не верит в счастье, в его душе живет трагическая музыка долга, влекущая его сквозь все жизненные препятствия.

Жизнь вокруг запутанна и тяжела, близкие Блоку люди бьются в ее тисках, в семейных неурядицах, в тщетных попытках «воплотиться» в творчестве. Мать поэта тяжело нервно больна. Жена мучится своей никак не складывающейся артистической карьерой. У В. А. Пяста разлад с женой. Е. П. Иванов никак не может «найти себя». «Я плохой поэт, плохой еще более «артист»… — признается он любимой девушке. — Моя мечта, если хочешь, «тщеславнее» этого: я б хотел, я жажду оказаться принцем нездешнего царства. Заколдованный принц нездешнего царства, превращенный в лягушку…»

Пяст, который воображал себя практиком, но никогда не мог выкарабкаться из житейских невзгод, открыл для себя новое утешение: сестра покойного Врубеля, Анна Александровна, посоветовала ему прочесть книгу Августа Стриндберга «Одинокий». Пораженный ею, Пяст делится своим открытием с Блоком, а тот потом даже «ревнует» его к шведскому писателю: «…зачем Вы его открыли, а не я, — пишет он 29 мая 1911 года, — положительно думаю, что в нем теперь нахожу то, что когда-то находил для себя в Шекспире».

Его привлекает в Стриндберге мужество, с которым тот противостоит всем несчастьям, хотя и усматривает в них не стечение случайностей, а чью-то злобную преследующую волю. Интерес к науке сочетается у него с мрачной убежденностью в существовании демонических сил, забавляющихся человеческими страданиями. Он разделяет мнение мистика Сведенборга: земля — «это ад, темница, воздвигнутая высшим разумом, в которой я не могу сделать ни шагу, не нарушив счастья других, и где другие не могут оставаться счастливыми, не причиняя мне зла».

Снова, как на заре увлечений Соловьевым, Блок и его мать всюду видят «знаки» и предвещанья. Только на этот раз восторженных предчувствий, «розового тумана, пара над лугами» нет и в помине: «Я стою среди пожарищ, обожженный языками преисподнего огня» («Как свершилось, как случилось?..»).

Стриндберг притягивал Блока своей суровой бескомпромиссностью. Он видел в нем «мужественного человека, предпочитающего остаться наедине со своей жестокой судьбой, когда в мире не встречается настоящей женщины, которую только и способна принять честная и строгая душа».

«Вялая тоска вместо гнева и тайное ренегатство вместо борьбы» — таков диагноз духовной немощи окружавших поэта людей, такова опасность, угрожающая ему самому, противоположность тютчевскому «прилежному боренью». Прорвать эту опутывающую паутину будней можно только великим и самоотверженным трудом, подвигом.

«В большинстве случаев люди живут настоящим, — записывает Блок, — т. е. ничем не живут, а так — существуют. Жить можно только будущим». Крест долга перед будущим ощущает на себе поэт: «Я в стальной кольчуге. И на кольчуге — строгий крест» («Снежная Дева»).

Е. П. Иванов думал написать о царевичах и царевнах нездешного царства, к каким принадлежал и сам, о людях, не могущих проявить своего истинного «я», окончательно «воплотиться». Среди них ему мерещилась «колоссальная фигура современного Дон-Кихота». Похожим на рыцаря показался ему когда-то при знакомстве Блок. Быть может, и на этот раз нечто от поэта было бы вложено в «Современного Дон-Кихота».

И уж, наверное, смешным Дон-Кихотом казался Блок в иных отношениях некоторым из своих современников. Выслушал стихи молодой и талантливой поэтессы и вместо обычного краткого ответа «мне нравится» или «мне не нравится» покраснел и сказал: «Она пишет стихи, как будто стоя перед мужчиной, а надо — как перед богом».

Николай Гумилев писал, что в творчестве Блока его поражает одна черта, несвойственная, на его взгляд, русской поэзии, — «морализм». «Блок был совершенно чужд малейшей богемности», — вспоминает В. Пяст. Между тем это было время бурного расцвета литературно-артистической богемы. Знаменитый подвальчик «Бродячая собака», расписанный художниками Судейкиным, Б. Григорьевым, Радаковым, был ее центром.

«Нам (мне и Мандельштаму, и многим другим тоже) начинало мерещиться, что весь мир, собственно, сосредоточен в «Собаке»…» — вспоминал тот же Пяст. Очень часто бывала там и Л. Д. Блок. Сам же поэт никогда не посещал «Бродячей собаки» и других «горячо убеждал не ходить и не поощрять».

Однажды Любовь Дмитриевна попросила его написать монолог, с которым она могла бы выступить на затевавшемся там вечере Судейкина. Вечер должен был быть стилизован под игорный дом в Париже сто лет назад. «Я задумал написать монолог женщины (безумной?), вспоминающей революцию, — занес Блок в дневник. — Она стыдит собравшихся». Жаль, что это не было написано. Как потрясающе современно мог прозвучать такой монолог в «Бродячей собаке» и какой глубокий «морализм» был бы в этом напоминании о недавней «своей» революции!

«Нам нужно когда-нибудь пожить в Париже вместе, — писал Блок жене 17/30 июня 1911 года, — и найти под хламом современности — древний, святой и революционный город». Это было сказано в порыве досады на то, что Любовь Дмитриевну захлестнула суета парижской жизни и что она, по выражению поэта, теряет там в духовном весе.