урализацию. Немцы, чтобы доконать французов, изгнали из своего языка слово coiffeur[28], французы, чтобы доконать немцев, обогатили свой язык словом boche[29]», — говорится в «Летописи».
А что же Блок?
«Бертран любит свою родину, — писал он о герое «Розы и Креста» в марте 1916 года, — притом в том образе, в каком только и можно любить всякую родину, когда ее действительно любишь. То есть, говоря по-нашему, он не националист, но он француз, для него существует ma dame France[30], которая жива только в мечте, ибо в его время объединение Франции еще не совершилось, хотя близость ее объединения он предчувствовал. От этой любви к родине и любви к будущему — двух любвей, неразрывно связанных, всегда предполагающих ту или другую долю священной ненависти к настоящему своей родины, — никогда и никто не получал никаких выгод. Ничего, кроме горя и труда, такая любовь не приносит и Бертрану».
Здесь Бертран полностью отождествляется с Блоком, если не целиком подменяется им. «…Он не националист». Смысл, вкладывавшийся поэтом в этот достаточно многозначный термин, станет ясным, если вспомнить, что люди, наблюдавшие Блока в эту пору, считали, что он «больше, чем кто другой, боялся наступления темной и страшной ночи национального «индивидуализма»…» «…Для него существует ma dame France, которая жива только в мечте…» Это прямо совпадает со словами поэта о России как «лирической величине».
Однако не забудем даты этой исповеди — март 1916 года. События предшествующих полутора с лишним лет войны трагически повлияли на мысли Бертрана — Блока (ничего подобного, кстати, не найдем мы в более ранних комментариях поэта к пьесе, например, в «Записках Бертрана, написанных им за несколько часов до смерти», датированных маем 1913 года). В «исповеди» не только еще громче возглашаются давние убеждения поэта («любовь к родине и любовь к будущему»), но и незримо присутствуют его «боренья с самим собой».
О том, что Россия для него «лирическая величина», Блок сказал тоже в одну из горчайших для себя минут, во время путешествия в Италию, когда «доля священной ненависти к настоящему своей родины», к наступившей поре реакции, была у Блока огромна, а «любовь к будущему» явно переживала кризис.
Знаменательно, что, находясь в таком настроении, поэт с особенным вниманием отнесся к роману Андрея Белого «Серебряный голубь», называл эту книгу гениальным произведением. Несомненно, эта оценка объясняется тем, что Блока задела за живое тревога, снедающая главного героя романа — Дарьяльского.
«Будто я в пространствах новых, будто в новых временах», — вспоминает Дарьяльский слова когда-то любимого им поэта; и тот вот измаялся: если останется в городе, умрет; и у того крепко в душе полевая запала мысль», — говорится в романе. Строки, пришедшие на память Дарьяльскому, принадлежат Блоку (не совсем точная цитата из стихотворения «Милый брат! Завечерело…»). Приводя этот отрывок из романа в письме к матери (1 апреля 1910 года), «когда-то любимый» Белым поэт замечает: «Действительно, во мне все крепче полевая мысль».
Но, конечно, не только этим отрывком порожден интерес Блока к Дарьяльскому, и не тем, что, по справедливому замечанию исследователей, в этом герое отразились личные черты и самого автора, и его друзей литераторов. Пребывание в ночных городских чайных, трактирах и полпивных «с всегда над душой стоящим Феокритом», «кровью красная, хотя и шелковая, но зато ухарская рубаха» и ряд других деталей списаны с Сергея Соловьева. Любопытно, кстати, что, когда А. Белый читал ему какие-то главы романа, С. Соловьев с ним жестоко поссорился.
Образ Дарьяльского как-то перекликался со смутными еще для автора фигурами поэмы «Возмездия», «мятежных отраслей» семьи, которые «осуждены на погибель», но «правы новизною», «…все дряхлое их (современников. — А. Т.) наследство уже в нем разложилось, — писал о Дарьяльском Белый, — но мерзость разложения не перегорела уже в добрую землю: оттого-то слабые будущего семена как-то в нем еще дрябло прозябли; и оттого-то он к народной земле так припал…» Быть может, и страсть Дарьяльского к рябой бабе-сектантке, символизирующая в «Серебряном голубе» устремление героя к народу, в какой-то мере перекликается с набросками «Возмездия», рисующими встречу «сына» с Марией, простой женщиной родом с Карпат.
Отношение Дарьяльского к России сложно и двойственно; «лесная дебрь народа» и притягивает и пугает его; в мелькающих там огоньках он видит то волчьи глаза, то сияние свеч молящихся, возбуждающее в нем надежды на избранническую роль своего народа. То, что думает Дарьяльский, близко размышлениям Блока, запечатленным в «Народе и интеллигенции» и других статьях 1907–1910 годов («Литературные итоги 1907 года», «Стихия и культура»).
И тогда и позже поэт много гадал о том, как в действительности обстоит дело в России, которую, как он пишет, «мы видим из окна вагона железной дороги, из-за забора помещичьего сада да с пахучих клеверных полей, которые еще А. А. Фет любил обходить в прохладные вечера, «минуя деревни». Этот упрек Блок целиком обращал и к себе. Действительно, круг наблюдений поэта был в значительной мере ограничен Шахматовой и Петербургом и его окрестностями.
Конечно, уже многолетнее пребывание в Шахматове могло дать представление о состоянии русской деревни. «Вам было бы интересно и нужно, я думаю, увидать эту Россию, — писал Блок (24 мая 1911 года), приглашая к себе В. А. Пяста: — За 60 верст от Москвы, как за 1000: благоуханная глушь, и в земном раю — корявые, несчастные и забитые люди с допотопными понятиями, сами себя забывшие».
Однако надо учесть, что поэт воспитывался в бекетовской семье, где общение с крестьянами ограничивалось лишь самыми необходимыми деловыми связями. «Должно сказать, что у нас не было ни большой близости, ни особого интереса к крестьянам», — свидетельствует М. А. Бекетова. А сам Блок с улыбкой передавал в автобиографии анекдоты о том, как его дед разговаривал с крестьянами: даже когда он по рассеянности не обращался к ним по-французски, из бесед этих мало что выходило путного. Любимыми собеседниками А. Н. Бекетова оказывались завзятые плуты, умевшие и вовремя поддакнуть этому «идеалисту чистой воды», и обвести его вокруг пальца.
Несмотря на свою ласковую иронию в рассказе о деде, Блок, видимо, унаследовал многие из его черт.
В высшей степени характерно, что при первом появлении в Шахматове каких-либо крестьян или мастеровых они обычно приводили поэта в восхищение. «Очень мне нравятся все рабочие, все разные, и каждый умнее, здоровее и красивее почти каждого интеллигента», — пишет он, например, матери 31 мая 1910 года в начале перестройки шахматовского дома. Но потом, обнаружив, что есть среди них и пьяницы, и лодыри, и плуты, он быстро начинает тяготиться обязанностями хозяина и надсмотрщика и видит все уже совсем в черном свете: «…в Шахматове было, по обыкновению, под конец невыносимо — лучше забыть, забыть…» — записывает он в дневнике про это время.
Неудивительно поэтому, что многие суждения Блока о России наивны. Удивительнее как раз то, что при таком сравнительно малом жизненном опыте он зачастую интуитивно приходит к верным мыслям и подлинным прозрениям. Как будто, имея дело с теми же фактами, что и большинство его современников, он обладал способностью улавливать, говоря языком физиков, их ультразвуки, недоступные обычному уху, или «невидимую часть спектра», исходящего от них.
С 1907 года у Блока завязалась переписка с крестьянским поэтом Н. А. Клюевым, впоследствии перешедшая в знакомство. Не только современных нам исследователей, но и некоторых друзей и близких знакомых поэта удивляло значение, которое он придавал письмам своего корреспондента, часто впадавшего то в притворное смирение и жеманство[31], то в пророчески-обличительный тон. «Перезвон красивых фраз, — сердито писала сестра Е. Иванова, Мария Павловна, матери поэта (20 декабря 1911 года), — и А<лександр> А Александрович> принял это очень к сердцу только потому, что, вероятно, сам переживал разные сомнения…».
Однако Блока не могли не волновать уже само проникновение его стихов в глухой Вытегорский уезд Олонецкой губернии и возникшие в некоем читательском кружке вокруг них споры. «Вот мы сидим шесть человек, — писал ему Клюев, — все читали Ваши стихи, двое хвалят — что красивы, трое говорят… что Вы комнатный поэт». Шестому же, самому автору письма, от блоковских стихов «жаждется чуда прекрасного, как свобода, и грозного, как страшный суд». И именно Блоку, вызвавшему у него эту жажду, посылает он свои стихи:
…Казарма спит в бреду, но сон ее опасен,
Как перед бурей тишь зловещая реки,
Гремучий динамит для подвига припасен,
Для мести без конца отточены штыки.
При всех очевидных огрехах стихи эти и многие места клюевских писем были для Блока драгоценной вестью из таинственной «лесной дебри народа», пользуясь выражением Андрея Белого.
Поэт прислушивался к Кл» еву не только тогда, когда тот писал, что при чтении стихов Блока «душа становится вольной, как океан, как волны, как звезды, как пенный след крылатых кораблей». Многое в «Земле в снегу» Клюев отрицал как «сладкий яд в золотой тонкой чеканке», а цикл «Вольные мысли» характеризовал как «мысли барина-дачника, гуляющего, пьющего, стреляющего за девчонками «для разнообразия» и вообще «отдыхающего» на лоне природы».
В запале обличения Клюев не заметил, что «барин-дачник» почти молитвенно глядит на тех, кто занят трудом, пусть самым скромным:
Рабочие возили с барок в тачках
Дрова, кирпич и уголь. И река
Была еще синей от белой пены.
…И светлые глаза привольной Руси