Александр Блок — страница 43 из 58

Блестели строго с почерневших лиц.

Уже почти не лица, а лики святых видятся здесь поэту… Клюев этого не понял. А Блок серьезнейшим образом отнесся к его отзыву. «Другому бы я не поверил так, как ему», — писал он матери.

Это прислушиванье тем значительнее, что Блок далеко не все принимал в Клюеве и, судя по письмам последнего, упрекал его за «елейность». Ему, очевидно, претили претензии Клюева «обручить раба божия Александра (то есть Блока. — А. Г.) рабе божией России», но он находил в клюевских филиппиках отклик своим собственным суровым требованиям к себе, к своим соратникам по символизму.

В спорах об искусстве Блок говорил накануне войны: «Вот придет некто с голосом живым. Некто вроде Горького, — а может быть, он сам. Заговорит по-настоящему, во всю мочь легких своей богатырской груди, заговорит от лица народа, — и одним дыханием сметет всех вас, — как кучу бумажных корабликов, — все ваши мыслишки и слова, как ворох карточных домиков». «Надо, чтобы жизнь менялась», — вспоминается более ранняя его запись в дневнике.

Конкретный облик этих перемен предугадать было трудно.

В первые дни войны Блок, по воспоминанию З. Гипниус, сказал ей по телефону: «…ведь война — это прежде всего весело!» З. Гиппиус трактует эту фразу так же плоско и поверхностно, как Клюев «Вольные мысли». Эта «веселость» — от надежд и предчувствий какого-то решительного переворота. «Казалось минуту, что она, — писал Блок о войне впоследствии, — очистит воздух; казалось нам, людям чрезмерно впечатлительным; на самом деле она оказалась достойным венцом той лжи, грязи и мерзости, в которых купалась наша родина».

Быть может, вначале война эта рисовалась Блоку какой-то аналогией Отечественной войны 1812 года, тем более что за несколько лет до ее начала подобные смутные предчувствия были высказаны ему Андреем Белым. «Читаю «Бойну и мир», — писал он Блоку в июне 1911 года, — и мне ясно: 1912, 1913, 1914-ый годы еще впереди. Мы живем в эпоху Аустерлица; и поступь грядущих вторжений… осознаем одинаково («Куликово поле»)». В этих фантазиях, сочувственно воспринятых и Блоком, диковинно преломились и нарастание предвоенной ситуации, и воспоминания о 1812 годе с его национальным подъемом, и еще более давние, воспринятые сквозь цикл стихов «На поле Куликовом», и пророчества Вл. Соловьева (ибо одним из «грядущих вторжений» А. Белый тоже считает монгольское), и даже чисто литературные планы восстановить единство символистского лагеря: «…нужно, чтобы уделы русские положили оружие: скрип повозок татарских уже слышен, а удельные князья еще ссорятся. Да не будет Калки!»

«Да, — да не будет Калки», — задумчиво повторяет Блок в ответном письме 26 июня 1911 года, вкладывая в эти слова, быть может, свой, более широкий смысл. В нем сталкиваются в трудном споре «священная ненависть к настоящему своей родины» и пугающий образ взаимных распрей и раздо>ров, оставляющих ее беззащитной перед лицом опасности.

Позже, в 1913 году, читая «Серафиту» Бальзака, он сделает из нее многозначительную выписку: «Родина, подобно лицу матери, никогда не испугает ребенка».

Это так близко его собственным отчаянным признаниям: «Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться? Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма! Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться…» Рыдающие, похожие одновременно и на проклятия, и на любовную мольбу звуки; и, как звон кандалов, перекликаются «царь» и «Сибирь», «Ермак» и «тюрьма».

…За море Черное, за море Белое

В черные ночи и в белые дни

Дико глядится лицо онемелое,

Очи татарские мечут огни…

Почти пугает это лицо, полное одновременно какой-то скрытой угрозы, предвестья трагедии, обличающее глубокое проникновение в «мать» чуждого начала «татарщины» — насилия, жестокости, бесправия. Но «разлучиться» е Русью невозможно. И если в первой строфе звучит отчаянный, хотя и бессильный, протест против ее настоящего, порыв к освобождению и даже интонация («разлучиться, раскаяться») как бы передает тщетные напряженные усилия разорвать «узы» сыновней привязанности, то в последней строфе господствует покорное сознание их нерушимости: «Что же маячишь ты, сонное марево? Вольным играешься духом моим?»

И в первые недели войны, в августе 1914 года, как развитие этого мотива, признание своей околдованности «сонным маревом», рождается стихотворение:

Грешить бесстыдно, непробудно,

Счет потерять ночам и дням,

И, с головой от хмеля трудной,

Пройти сторонкой в божий храм…

Как все здесь, говоря словами Гоголя, «спестрилось»: грешный, хмельной разгул, и искреннее покаяние, лишенное даже такой понятной и распространенной в русском народе жажды публичного самоистязания («тайком к заплеванному полу горячим прикоснуться лбом»), и возвращение к обычным трудам, не смущаемым безмолвной укоризной иконного лика!

И все-таки в «трудных» от хмеля (прекрасный оборот!) головах вспыхивают же проблески истины, совести, желание приобщиться к чему-то высокому, притягивающему не внешней пышностью, а духовным смыслом: «поцеловать столетний, бедный и зацелованный оклад»!

Да, и такой, моя Россия,

Ты всех краев дороже мне.

«Родина, подобно лицу матери, никогда не испугает ребенка…»

Блок ощутил, что в этой войне на Россию легла огромная тяжесть, что взгляд партнеров по лагерю Антанты на ее роль предельно циничен — как на неисчерпаемый источник пушечного мяса. 6 октября 1914: года он пишет жене, уехавшей работать в госпиталь сестрой милосердия: «…чувствую войну и чувствую, что вся она — на плечах России, и больнее всего — за Россию…»

Однако в начале войны поэт надеялся еще на благополучный исход ее для России и наивно возмущался «подлыми слухами о мире» в ноябре 1914 года, «в дни, когда мы бьем немцев особенно мощно», как сказано в его записных книжках.

Дневники и письма Блока свидетельствуют об его иллюзиях, обольщениях, ошибках в оценках тех или иных фактов, особенно в первый период войны. 13 декабря 1914 года он писал жене: «…во мне буря всяких чувств и мыслей». Но чутье великого художника уберегло его от каких-либо неверных, фальшивых нот. Даже З. Гиппиус признавала, что «от «упоения» войной его спасала «своя» любовь к России, даже не любовь, а какая-то жертвенная в нее влюбленность, беспредельная нежность. Рыцарское обожание…»

Его стихи о войне рождаются из отстоя самых разных впечатлений, скупо и мудро допущенных в тайное тайных души. Вот строчка из письма Л. Д. Блок к поэту, в первые дни войны еще находившемуся в Шахматове: «…больше не поют на манифестациях (по поводу объявления войны. — А. Г.), а ночью, когда проезжают запасные, отчаянно кричат «ура» и плачут». Александра Андреевна потрясена гибелью гимназического приятеля сына — Виши Грека: «Кровь, кровь, кровь, — пишет она 1 сентября М. П. Ивановой. — Они с Сашей одних лет. Я говорила ему ты». Вот строчки из записей самого Блока: 19 августа 1914 года — «Мы потеряли много войск. Очень много». 30 августа — «Эшелон уходил из Петергофа — с песнями и ура».

И, как река из многих родников, возникают стихи:

Петроградское небо мутилось дождем,

На войну уходил эшелон.

Без конца — взвод за взводом и штык за штыком

Наполнял за вагоном вагон.

В этом поезде тысячью жизней цвели

Боль разлуки, тревоги любви,

Сила, юность, надежда… В закатной дали

Были дымные тучи в крови.

Примечательно, что хотя Блок, как о том говорится в финале стихотворения, не хотел, чтобы оно было грустно, печаль пронизывает любую из приведенных строф… Великолепен этот перевод казенных формул, скрывающих истинную суть происходящего, на простой и ясный язык человеческих чувств: «взводы» и «штыки» оказываются тысячами жизней, оказываются олицетворенными «болью разлуки, тревогами любви, силой, юностью, надеждой». А «дымные тучи в крови» как бы пророчат близкое будущее этих людей.

Чем дальше, тем безразличнее и холоднее относится Блок к лжепатриотическому ажиотажу вокруг. Пусть по типографской ошибке в том его стихов вклеили целый лист из сборника Игоря Северянина, но в его поэзию не попадет ни единой нотки, прославляющей эту дрянь и глупость, как начинает он отзываться о войне! И когда жена Федора Сологуба, Анастасия Чеботаревская, прислала ему письмо с «залпом» упреков за то, что он участвует в «гадком», «пораженческом» журнале «Летопись», Блок лаконично ответил ей (27 декабря 1915 года): «Журнал Горького не производит на меня гадкого впечатления. Я склонен относиться к нему очень серьезно. Вовсе не все мне там враждебно, а то, что враждебно, — стоящее и сильное».

А в письме к матери замечал: «После Крымской войны нашему поражению радовался, между прочим, Хомяков». Хомяков — известный славянофил, и упоминание о его «пораженческой» позиции очень примечательно: невозможно же Хомякова заподозрить в отсутствии патриотизма или «пронемецких настроениях»!

«Вот — свершилось. Весь мир одичал, и окрест ни один не мерцает маяк», — писал поэт в разгар войны, в июне 1916 года. Блок стремится защитить и спасти от гибели высокие человеческие идеалы, — «охраняя железом до времени рай, недоступный безумным рабам». Надо ли говорить, что «безумные рабы» — это вовсе не согнанные и не попавшие в ослеплении на всемирную бойню люди? «Безумные рабы» — это все коноводы и подпевалы «великой» войны, желающие, чтобы весь мир одичал, и с воинственным воплем замахивающиеся на все, чем дорожило человечество. Это мобилизованное «общественное мнение», барды и трубадуры войны, по большей части славящие ее «из прекрасного далека».

«Как можно быть счастливым, когда кругом такой ужас?» — недоуменно сказал Блок своей родственнице С. Н. Тутолминой накануне ее свадьбы, состоявшейся в начале 1916 года. Уйти от этого ужаса в искусство, в радость плотского существования?.. Но это ведь тоже значит дать вплести в себя «страничку» из Игоря Северянина: «Война — войной! Но, очи синие, сияйте нынче, как вчера!»