Не нашли у поэта поддержки и сетования на «угрозу» со стороны «ленинцев», которые содержались в письме жены, игравшей в это время в Пскове. «Как ты пишешь странно, ты не проснулась еще, — отвечает он ей 3 мая. — …Неужели ты не понимаешь, что ленинцы не страшны, что все по-новому, что ужасна только старая пошлость, которая еще гнездится во многих стенах?»
Судьба словно бы предоставляет Блоку возможность столкнуться со «старой пошлостью» в самом ее махровом виде: он назначается редактором стенографического отчета Чрезвычайной следственной комиссии. Эта комиссия была учреждена для расследования деятельности бывших царских министров и сановников. «Я вижу и слышу теперь то, чего почти никто не видит и не слышит, что немногим приходится наблюдать раз в сто лет», — взволнованно пишет он жене 14 мая.
Спектакль, именовавшийся «Российская империя», окончен. Виднейшие «актеры» оказались в камерах Петропавловской крепости. Пышные облачения сняты, погасли огни рампы. Бывшие премьеры, министры, генералы, жандармы прислушиваются к долетающим отголоскам городского шума, тревожатся за свою судьбу, опасливо перебирают в памяти прегрешения, лебезят на допросах, увиливают, уверяют в своей глубочайшей искренности и полном раскаянии. Один все валит на чрезвычайные обстоятельства, на военное время; другой ссылается на то, что он «рядовой» исполнитель; третий тоже твердит, что ему «такое задание было дано», четвертый уверяет, будто, стоя у кормила власти, трудно различать, что законно и что незаконно.
И все это в той же комнате, где когда-то допрашивали декабристов.
То ли увлекательный роман, то ли колоссальная помойка открывается перед Блоком.
Многомесячная работа приводит его к мысли, что не надо преувеличивать персональное значение каждого из арестованных. В написанном им очерке «Последние дни императорской власти» Блок, по отзыву историков, «отверг все анекдотическое… все бульварно-манящее».
Но его работа в комиссии имела и другое значение. Со своей обычной чуткостью он стал замечать в ее атмосфере понижение революционного тонуса, постепенное сползание к стилю дореволюционного департамента. «Белецкий левеет, председатель правеет, — записывает Блок во время допроса директора департамента полиции, — (это, конечно, парадоксально сказано, но доля правды есть)». В том, что, по выражению поэта, комиссия постепенно смещалась оттуда, где поют солисты, туда, где сплетничают хористки, объективно сказывалось намерение буржуазных кругов умерить размах и глубину критики старого режима, целый ряд «полезных» черт которого ей хотелось бы сохранить.
Блок с горечью и тревогой подмечает «синхронность» событий в комиссии с признаками наглеющей реакции: «В нашей редакционной комиссии революционный дух не присутствовал. Революция там не ночевала. С другой стороны, в городе откровенно поднимают голову юнкера — ударники, имперьялисты, буржуа, биржевики, «Вечернее время» (реакционная газета. — А. Т.). Неужели? Опять — в ночь, в ужас, в отчаянье?»
Он резко расходится по вопросу о войне даже с самыми близкими людьми. Мать и тетка восторженно встретили весть о предпринятом 18 июня, по приказу Керенского, а точнее Антанты, наступлении, которое кончилось поражением. Блок же твердил всем: «Мир, мир, только бы мир! Теперь готов я был бы на всякий мир, на самый похабный…»
Вокруг многие еще продолжали с восторгом говорить о «бескровной революции», восхищались Керенским, как будто его безостановочные речи могли стать маслом, укрощающим бурные валы событий.
— Знаете ли вы, где я был? — воскликнул как-то Андрей Белый, ворвавшись в дом своих друзей и забыв даже поздороваться. — Я видел его, Керенского… он говорил… тысячная толпа… И я видел, как луч света упал на него, я видел рождение «нового человека»… Это че-ло-век.
Да и не ему одному, если воспользоваться образом из старых стихов Блока, «казался… знаменем красным распластавшийся в небе язык» словоохотливого премьера. Блок же все больше настораживается, все внимательней приглядывается к сладкоречивым вождям, улавливая их нарастающее сходство с теми, кто еще недавно был у кормила власти, а теперь сидит в Петропавловской крепости. «Государство не может обойтись без смертной казни (Керенский!), — записывает он в дневник. — Государство не может обойтись без секретных агентов, т. е. провокаторов». В первой фразе отголосок накануне опубликованного постановления о введении смертной казни на фронте. Во второй — аргументы арестованных чиновников бывшего царского правительства. Еще через несколько дней Керенский переедет в Зимний дворец. Неужели Россия, как Изора, попала в объятия медоточивого пошляка? «Что же? В России все опять черно и будет чернее прежнего?» — думает Блок. Он мучительно путается в разноголосице политических течений и всевозможных слухов, особенно после июльских событий, когда буржуазная печать всячески поносит большевиков: «Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю.
Я могу шептать, а иногда — кричать: оставьте в покое, не мое дело, как за революцией наступает реакция, как люди, не умеющие жить, утратившие вкус жизни, сначала уступают, потом пугаются, потом начинают пугать и запугивать людей, еще не потерявших вкуса, еще не «живших» «цивилизацией», которым страшно хочется пожить, как богатые».
Рядом с растерянностью здесь острое и точное наблюдение над психологией людей умеренного, например, кадетского толка, стремящихся всячески сдержать порыв революции. «История идет, что-то творится: а… они приспосабливаются, чтобы не творить», — записывает он по поводу событий в комиссии — да и только ли в ней?1 Ему кажется, что эти люди восторжествовали, и к нему уже подкрадывается прежнее отчаянье. «Погубила себя революция?» — спрашивает он.
Уже раздаются в Петербурге, в офицерских компаниях, тосты за здоровье низложенного царя, за генерала Корнилова, который «скоро покажет всему этому взбесившемуся быдлу» его место, а пока что сдает Ригу немцам и сваливает вину за это на дезорганизацию большевиками армии. В воздухе начинает пахнуть диктатурой, генеральским переворотом. Среди родственников Любови Дмитриевны слышатся нетерпеливые вздохи предвкушения: когда же наконец?! «…Корнилов есть символ; на знамени его написано: «продовольствие, частная собственность, конституция не без надежды на монархию, ежовые рукавицы», — записывает Блок. Он обсуждает происходящее со… швейцаром. Наивно? Быть может, но оба сходятся на том, что Ригу сдали не солдаты, а контрреволюционное командование.
Другое дело, что собеседники еще наивно уповают на Временное правительство, не зная, что Керенский заодно с Корниловым и меняет свою позицию лишь в последний момент, когда начинает подозревать, что его самого заговорщики позже отбросят прочь за ненадобностью.
Во всяком случае, Блок решительно отходит в сторону от всех, кто хочет повернуть события вспять. После краха корниловского заговора известный эсер Б. В. Савинков ушел из правительства и стал организовывать антибольшевистскую газету. В этом ему активно помогали Мережковские. Гиппиус обратилась и к Блоку. Вот что вспоминает она о разговоре с ним по телефону:
«Я спешно, кратко, точно (время было телеграфическое!) объясняю, в чем дело. Зову к нам, на первое собрание.
Пауза. Потом:
— Нет. Я, должно быть, не приду.
— Отчего? Вы заняты?
— Нет. Я в такой газете не могу участвовать.
— Что вы говорите? Вы не согласны! Да в чем же дело?
Во время паузы быстро хочу сообразить, что происходит, и не могу. Предполагаю тысячу нелепостей. Однако не угадываю.
— Вот война, — слышу глухой голос Блока, чуть-чуть более быстрый, немного рассерженный. — Война не может длиться. Нужен мир.
— Как… мир? Сепаратный? Теперь с немцами мир?
…У меня чуть трубка не выпала из рук.
— И вы… не хотите с нами… Хотите заключить мир… Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
Все-таки в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
— Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира, они…
Тут уж трудно было выдержать.
— А Россия?!. Россия?!
— Что ж Россия?
— Вы с большевиками, и забыли Россию. Ведь Россия страдает!
— Ну, она не очень-то и страдает…»
Конечно, Блок не хуже своей собеседницы знал, что Россия-страдает, но его возмущала готовность к мелодраматической декламации на эту тему. «О речи Керенского, полной лирики, слез, пафоса, — всякий может сказать: зачем еще и еще?» — записал он в августе.
А главное, причину страданий России Гиппиус и Блок видели совсем в разных вещах. В разгар подготовки корниловского заговора, о победе которого мечтала Гиппиус, Блок думал о самоубийстве. Бурно радовался он закрытию газеты «Новое время». Даже удивительна та ярость, с которой он пишет о ней: «Если бы не всё, — пишет он в дни корниловского заговора, — надо бы устроить праздник по этому поводу. Я бы выслал еще всех Сувориных (издателей газеты. — А. Т.), разобрал бы типографию, а здание в Эртелевом переулке опечатал и приставил к нему комиссара: это — второй департамент полиции…»
Блок любил повторять слова английского философа и историка Карлейля о том, что демократия приходит, опоясанная бурей. От «умных бескрылых людей» — кадетов он уже ничего не ждал. В дни, когда петроградские рабочие поднялись, чтобы дать отпор Корнилову, Блок, с присущей ему способностью улавливать «общий смысл» в самых разных жизненных явлениях, записал: «Свежая, ветряная, то с ярким солнцем, то с грозой и ливнем, погода обличает новый взмах крыльев революции».
Потом, 19 октября, он снова прислушивается к голосам из того же стана: не оттуда ли придет буря?
«Куда ты несешься, жизнь?» — вопрошал Блок еще в мае 1917 года, не веря, что революция уже доведена до конца.
Жизнь неудержимо неслась к Октябрю.
XV
«Было очень торжественно на море — шторм», — писал однажды Блок А. М. Ремизову. И вот теперь он присутствовал при таком же торжественном часе истории.