«Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…» Это даже не угроза! Он уже бушует в поэме, вздымается вокруг снежными языками разыгравшейся вьюги, которая смела с лица земли недавно красовавшийся здесь «Санкт-Петербург», его чиновных жителей, мнивших себя солью российской земли.
Россия устремилась вперед вместе с Двенадцатью. «Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик…» — писал Гоголь. И, вероятно, не было тогда, в 1918 году, слов, более близких сердцу Блока.
Стоит вспомнить, что образ тройки-революции возник у поэта давно и его тревожная трактовка Блоком вызвала в ту пору упреки в «боязни», сгущении красок… со стороны тех самых людей, которые после Октября 1917 года в испуге шарахнулись от «дьявольской метели». «Что же вы думали? — спрашивает Блок былых «оптимистов» в статье «Интеллигенция и революция». — Что революция — идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ — паинька?.. И, наконец, что так «бескровно» и так «безболезненно» и разрешится вековая распря между «черной» и «белой» костью», между «образованными» и «необразованными», между интеллигенцией и народом?»
Поэт чутко и верно понял, что ревущий поток революции сложился из множества «капель» — неисчислимо разнообразных побуждений, обид, проклятий, мстительных упований и наивных надежд. И в какую бы кровавую, подчас совсем несправедливую по отношению к тем, кто «подвернулся под руку», жестокую расправу, бесцельное разрушение ни превратился этот гневный порыв, Блок никогда не забывает, что где-то в глубине, у самого истока его всегда таится реальная, по-человечески понятная причина. Поэтому для него самая «черная злоба» все-таки «святая злоба»:
«Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? — Потому, что там насиловали и пороли девок; не у того барина, так у соседа.
Почему валят столетние парки? — Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему — мошной, а дураку — образованностью».
Особая моральная ценность этих знаменитых слов из статьи «Интеллигенция и революция» в том, что их написал не доктринер, чуждый поэтической прелести старых усадеб и потому равнодушный к их гибели, а человек, глубоко раненный разгромом, который постиг и Шахматове, и менделеевское Боблово.
Ни Бекетовы, ни Менделеевы не были помещиками; с их именами в памяти окрестного люда не могло быть связано никаких воспоминаний о жестокости, насилии, несправедливости. «Однажды дед мой, — писал Блок в автобиографии, — видя, что мужик несет из лесу на плече березку, сказал ему: «Ты устал, дай я тебе помогу». При этом ему и в голову не пришло то очевидное обстоятельство, что березка срублена в нашем лесу». Но «черная злоба, святая злоба» не пощадила и домов этих идиллических землевладельцев, распространилась и на этот «угол рая неподалеку от Москвы», который, как писал Блок в последних набросках «Возмездия», приобрели Бекетовы, «не прозревая грядущих бедствий». «Ничего сейчас от этих родных мест, где я провел лучшие времена жизни, не осталось; может быть, только старые липы шумят, если и с них не содрали кожу», — говорится в статье Блока «Памяти Леонида Андреева».
Так что поэт в своей известной статье не «читал рацеи» другим интеллигентам, а в первую очередь передавал то сложное переплетение мыслей и чувств, которое царило в его собственной душе. Вспоминая «лучшие времена жизни», юношескую влюбленность, поездки верхом по окрестностям Шахматова, Блок думает о том, что беднота «знала, что барин — молодой, что у него невеста хороша, и что оба — господа»:
«А господам, — приятные они или нет, — постой, погоди, ужотка покажем.
И показали.
И показывают. И если даже руками грязнее моих (и того не ведаю и о том, господи, не сужу) выкидывают из станка книжки даже несколько «заслуженного» перед революцией писателя, как А. Блок, то не смею я судить. Не эти руки выкидывают, да, может быть, не эти только, а те далекие, неизвестные миллионы бедных рук; и глядят на это миллионы тех же не знающих, в чем дело, ио голодных, исстрадавшихся глаз, которые видели, как гарцевал статный и кормленый барин. И еще кое-что видели другие разные глаза — но такие же. И посмеиваются глаза — как же, мол, гарцевал барин, гулял барин, а теперь барин — за нас? Ой, за нас ли барин?» (Запись 6 января 1919 года.).
В дневнике Блок с горечью отмечает иную реакцию на происходящее, характерную для многих интеллигентов — известного историка С. Ф. Платонова, Султаноновой-Летковой, некогда близкой к революционному народничеству, и др.
Иван Алексеевич Бунин с ужасом пересказывал услышанную историю о том, как при разгроме богатого имения мужики поймали павлинов и повыщипали их красивые хвосты. Быть может, Бунину это казалось символическим: вот, дескать, как теперь распорядятся новые хозяева с миром — повыщипают из него все яркое, обесцветят и испоганят! А между тем в мужицкой проделке с невинными птицами, возможно, был свой жестокий и грубоватый юмор: важничающие павлины чем-то напоминали своих хозяев, пусть-ка теперь поживут без своих ярких перышек, посмотрим, что у них выйдет! (Вспомним переведенные Е. Г. Бекетовой за двадцать лет до этого строки из диккенсовской «Повести о двух городах» — о французском дворянстве — «веселых птицах, рядившихся в яркие перья и распевавших свои звонкие песни», не замечая окружающей нищеты!)
Высокомерное третирование частью интеллигенции «взбунтовавшихся рабов» вызывало возмущение даже у лучших из тех, кто революцию не принял. «Неужели вы не замечаете, — говорит один из участников философского диалога Сергея Булгакова «На пиру богов», — какое барское, недостойное здесь отношение к народу: то крестоносцы (во время войны. — А. Т.), а то звери». «Совсем уж зачернили народ наш, — вторит другой участник спора, — спасибо, хоть иные поэты вступились за его душу, вот Блоку спасибо…» И хотя сам Булгаков отнюдь не полностью согласен с этим героем, но что многие тогда испытали к автору «Двенадцати» благодарность, он не счел возможным утаить. Блок действительно вступился за душу народа, «…лучшие люди говорят: «мы разочаровались в своем народе», — саркастически писал он, — лучшие люди ехидничают, надмеваются, злобствуют, не видят вокруг ничего, кроме хамства и зверства (а человек — тут, рядом)…»
Блок увидел в революции мощный разлив народной стихии, закономерно выступивший из берегов прежней жизни. Еще в августе 1917 года, говоря о «пламени вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести», вспыхивающем в «миллионах душ», поэт писал: «Задача русской культуры — направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки (то есть Разина и Пугачева. — А. Т.) превратить в волевую музыкальную волну…» Можно сказать, в «Двенадцати» поэт пытался художественно осмыслить основные тенденции этого процесса.
Двенадцать красногвардейцев несут в себе самые разнообразные возможности, вплоть до шального разгула, в котором бессознательно проявляется их освобожденная сила, и сведения личных счетов, в которых, однако, таится зерно давней, в сущности, классовой обиды. Как грозная туча, омрачающая небо, возникают в их душе отголоски первобытного, дикого бунта: стремление почувствовать себя хозяином хоть на час, «позабавиться» испугом в глазах былых «хозяев жизни», насладиться их унижением, обострить победное чувство испытанным, старым средством «поднятия духа»: «Отмыкайте погреба — гуляет нынче голытьб-а!»
Вековое недовольство слишком часто вспыхивало в русской истории чадящим пламенем слепого бунта, чтобы и на этот раз не случалось поспешных, жестоких актов, лихого разбойничьего наскока на жизненные блага, чтобы урвать себе хоть часть того, что награблено господами у отцов, дедов, прадедов…
Примечательно, что Блок давно размышлял об этом: «…нечего совать детям непременно все русские сказки, — писал он в 1915 году, — если не умеете объяснить в них совсем ничего, не давайте злобных и жестоких; но если умеете хоть немного, откройте в этой жестокости хоть ее несчастную, униженную сторону; если же умеете больше, покажите в ней творческое, откройте сторону могучей силы и воли, которая только не знает способа применить себя и «переливается по жилочкам».
В обильной литературе, создавшейся о поэме Блока, нередко проявляется наивное желание разграничить в среде красногвардейцев «добро» от «зла», или, точнее, «сознательных» от «несознательных» и «отстающих». Собственно даже, в «отстающих» ходит один Петруха, «бедный убийца» проститутки Катьки, которую он любил. Все же прочие представляются каким-то монолитным коллективом, оказывающим на своего непутевого товарища здоровое воспитательное воздействие. Вряд ли это верно. Смелость автора поэмы в том, что он принимает бой в самых невыгодных условиях. Блок берет своих героев из тех, которые и в самом деле могут оттолкнуть и испугать своим подчеркнуто вызывающим ухарским видом и повадками «буйных голов», афиширующих свою близость «каторжным», «разбойничьим» элементам. (Весьма основательно в этой связи мнение о влиянии на сюжет «Двенадцати» драматического эпизода убийства двух бывших министров Временного правительства, Шингарева и Кокошкина, в январе 1918 года, высказанное Л. К. Долгополовым.)
«Свобода без креста» — в их устах это звучит как разгульный, разбойничий клич, своего рода «Сарынь на кичку!». За ним кроется развязанность рук для всего, о чем вчера еще только в мечтах помыслить могли, отрешение от принудительно навязанных — а не сознательно принятых! — «правил».
Но ощущение неисчезнувшей опасности заставляет их быть всегда настороже: «Революцьонный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!»
Сам же их разговор вроде ничем не примечателен и рисует их иззябшими людьми, не без зависти думающими о тепле и кабаке, в котором обретаются Ванька с Катькой. Но в то же время с этим разговором в поэму входит тема отступничества, житейского соблазна, которому как-то поддался Ванька, перекочевавший во вражеский стан. И в дальнейшем, при столкновении с Ванькой, в героях проявляется не только зависть к его беспечальному житью, к его лихости и удачливости, но и месть за измену товарищам, их общему, пусть даже неясно представляемому, делу.