Александр Блок — страница 11 из 19

Бывает еще третья смерть: артистическая. Вот этой лютой смертью я и умер.

…А Тнмковский, ты думаешь, не умер, хоть он и продолжает писать очень много и очень умно? Чем умнее и чем больше он пишет, тем более подтверждает свою смерть. А Боборыкин? Скиталец? А многие иные?»

И, утешая друга, Бунин, однако, в ответном письме признает: «говоришь ты о своей смерти сильно и хорошо», и даже советует написать «хотя бы на эту самую тему о смерти-то, о том, как Москва, Русь, ее люди сделали то, что тебе „все равно глядеть на них…“: „…да наберись смелости говорить смело: мне скучно, мне все все равно и вот по какой причине: жил я вот так-то, видел и вижу вот то-то, вчера в кружке был, среди мертвецов и обжор…“.[21]

В высшей степени примечательно это поразительное сближение в восприятии окружающей действительности у строгих реалистов и у символиста Блока, которого Бунин в то время не жаловал и не выделял из окружающей его литературной среды.

„Смелости говорить смело“, о которой мечтал Бунин, и „набрался“ Блок в „Плясках смерти“ (как сам автор этого выражения в „Господине из Сан-Франциско“, где, собственно, изображается тот же пышный и страшный парад живых мертвецов):

Как тяжко мертвецу среди людей

Живым и страстным притворяться!

Но надо, надо в общество втираться,

Скрывая для карьеры лязг костей…

Живые спят. Мертвец встает из гроба,

И в банк идет, и в суд идет, в сенат…

Чем ночь белее, тем чернее злоба,

И перья торжествующе скрипят.

В зал многолюдный и многоколонный Спешит мертвец. На нем — изящный фрак. Его дарят улыбкой благосклонной Хозяйка-дура и супруг-дурак.

Тягостный мотив этих „плясок“ с особенным драматизмом звучит в следующем стихотворении цикла, где сами слова как бы уныло „лязгают“ друг о друга, как „кости… о кости“:

Ночь, улица, фонарь, аптека,

Бессмысленный и тусклый свет.

Живи еще хоть четверть века

Всё будет так. Исхода нет.

Умрешь — начнешь опять сначала,

И повторится всё, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь.

Даже в поэтичнейшую картину ночного свидания неожиданно вплетается горькая нота:

Вновь оснеженные колонны,

Елагин мост и два огня.

И голос женщины влюбленный.

И хруст песка и храп коня.

Две тени, слитых в поцелуе,

Летят у полости саней.

Но не таясь и не ревнуя,

Я с этой новой — с пленной — с ней.

(„На островах“)

Тени любовной пары воспринимаются как преследующее, тягостное воспоминание о том, что все это уже не раз было. И тогда оказывается, что горечью было проникнуто уже первое слово стихотворения: „вновь“.

Радостная неожиданность, надежда найти в возлюбленно» идеальные черты, богатство души отравлены непоседой трезвостью:

Нет, я не первую ласкаю

И в строгой четкости моей

Уже в покорность не играю

И царств не требую у ней.

Нет, с постоянством геометра

Я числю каждый раз без слов

Мосты, часовню, резкость ветра,

Безлюдность низких островов.

Я чту обряд: легко заправить

Медвежью полость на лету,

И, тонкий стан обняв, лукавить,

И мчаться в снег и темноту…

Все так обыденно, так просто, так… безопасно! Нет даже риска в этом приключении, нет борьбы, нет страстей…

Ведь грудь моя на поединке

Не встретит шпаги жениха…

Ведь со свечой в тревоге давней

Ее не ждет у двери мать…

Ведь бедный муж за плотной ставней

Ее не станет ревновать…

Горячая кровь жизни опять обернулась клюквенным соком! «Две тени, слитых в поцелуе», исчезнут с наступлением дня, как призрак любви. Это — как бы одна из пар маскарада в «Балаганчике», на минуту вырвавшаяся на авансцену, чтобы потом опять потонуть «в диком танце масок и обличий».

Однако при этом, как справедливо отметил Анат. Горелов, в стихотворении «На островах» существует «двойственность»: наряду с жестоко разоблачительными нотами «оно продолжает отстаивать поэтические ценности».

И весь третий том блоковских стихов, полный огромного трагизма, одновременно заключает в себе поразительные по своему высокому «положительному» нравственному пафосу произведения. Блок имел полное право сказать:

Пусть душит жизни сон тяжелый,

Пусть задыхаюсь в этом сне,

Быть может, юноша веселый

В грядущем скажет обо мне:

Простим угрюмство — разве это

Сокрытый двигатель его?

Он весь — дитя добра и света,

Он весь — свободы торжество!

(«О, я хочу безумно жить…»)

«Бессмысленным» «восторг живой любви» кажется только духовному мертвецу, персонажу «Плясок смерти», или тому отчаявшемуся и во всем разочаровавшемуся двойнику поэта, от которого он сам отшатывается с гневом и досадой.

Что, как не этот восторг, торжествует во многих лирических шедеврах третьего тома даже тогда, когда жизнь, «страшный мир», сами перипетии реального чувства тому препятствуют! Какой печальной ясностью, благородством, элегической гармонией звучит знаменитое стихотворение «О доблестях, о подвигах, о славе…» с этой поостывшей тревогой за былую спутницу:

Не знаю, где приют своей гордыне

Ты, милая, ты, нежная, нашла…

Недаром уже современная поэту критика говорила о пушкинских нотах его лирики.

Но любовная лирика Блока — особенная, потому что все коллизии личного чувства часто драматизируются еще и потому, что в них неотторжимо вплетаются отголоски надежд, сомнений, разочарований поэта, относящихся к Другим областям жизни.

«Можно издать своп „песни личные“ и „песни объективные“, — заметил однажды Блок. — То-то забавно делить — сам черт ногу сломит!» (IX, 109).[22]

Примечательно в этом смысле следующее стихотворение:

Разлетясь по всему небосклону,

Огнекрасная туча идет.

Я пишу в моей келье мадонну,

Я пишу — моя дума растет.

Вот я вычертил лик ее нежный,

Вот под кистью рука расцвела,

Вот сияют красой белоснежной

Два небесных, два легких крыла…

Огнекрасные отсветы ярче

На суровом моем полотне…

Неотступная дума все жарче

Обнимает, прильнула ко мне…

Эти «огнекрасные отсветы» составляют характернейшую черту блоковского творчества.

Когда Блок принялся в 1912 году сочинять либретто балета из рыцарских времен, оно, казалось бы, весьма далеко отстояло от «туч» современности.

«Всё так, как будто маленькая капелла дана мне для росписи, — говорилось в письме самого поэта Андрею Белому, — и потому пахнет XIV столетием, весна, миндаль цветет где-то на горах» (VIII, 388).

По мнению Блока, которому трудно давалась в те годы работа над «Возмездием», современная жизнь слишком пестрит в глазах, чтобы ему удалось запечатлеть ее в эпической форме.

Но… «Неотступная дума все жарче обнимает…» И балет переделывается сначала в оперу, а затем в драму «Роза и Крест», причем Блок настойчиво подчеркивает, что это — «не историческая драма»: «Вовсе не эпоха, не события французской жизни начала XIII столетия, не стиль-стояли у меня на первом плане…» (IV, 530).

Разгадку мы находим в записных книжках поэта: «Почему же я остановился именно на XIII веке?.. Время-между двух огней, вроде времени от 1906 по 1914 год» (IX, 288).

Эта заметка сразу приводит на память торжествующий голос графа Арчимбаута — владельца замка, где происходит действие пьесы:

Не бойтесь, рыцари, больше

Ни вил, ни дубья!

Мы вновь — господа

Земель и замков богатых!

И в современной поэту России среди власть имущих было сильно стремление уверить себя и окружающих, что революция была эпизодом и что народ по-прежнему состоит из верноподданных. Через несколько лет, исследуя состояние правящих сфер перед новой революцией, Блок писал: «…все они неслись в неудержимом водовороте к неминуемой катастрофе» (VI, 196). И как отголосок этого самоослепления современных Блоку «арчимбаутов» возникает в пьесе диалог графа со своим скромным и верным слугой Бертраном на празднике среди наряженных пейзанок:

Бертран

…Народ волнуется.

Граф(указывая на девушек)

Вот наш народ!

Бертран

Альби, Каркассон, Валь д'Аран объяты восстаньем…

Граф

Довольно! Шуты веселей тебя! Я больше не слушаю!

Трубы!

Блок замечает, что в роду Арчимбаута «вероятно, были настоящие крестоносцы», но он живет «в то время, когда всякая мода на крестовые походы и на всякий героизм-прошла безвозвратно…» (IV, 531). И тут нельзя не вспомнить трезвые размышления поэта о русском дворянстве, чьи «благодатные соки ушли в родную землю безвозвратно».

Жена графа Изора — молодая и страстная женщина — так же тоскует по какому-то неведомому рыцарю-страннику, чью таинственную песню занес в замок жонглер, как некогда Фаина тосковала по жениху.

«Неизвестное приближается, — комментировал Блок смысл своей пьесы, — и приближение его чувствуют бессознательно все» (IV, 536).

Бертран, как было сказано в первоначальных набросках, тяготится «вечным праздником», который царит в замке. Его монолог отвечает настроению тогдашней лирики поэта:

Как ночь тревожна! Воздух напряжен,

Как будто в нем — полет стрелы жужжащей…

Сопоставим с этим блоковское стихотворение «Как растет тревога к ночи!..»:

Что-то в мире происходит.