Александр Блок — страница 9 из 19

Эпизод «семейной хроники» переносится на широчайший исторический фон; поэт стремится отыскать скрытые связи между личными драмами героев и нараставшими в мире переворотами.

Поэма «Возмездие» начинается картиной победоносного возвращения царских войск в Петербург после русско-турецкой войны 1877–1878 годов.

За самой городской чертой… Стена народу, тьма карет, Пролетки, дрожки и коляски, Султаны, кивера и каски, Царица, двор и высший свет!

Никто еще не знает, что это последняя война, выигранная царизмом тяжелой ценой, за чужой, народный счет — но все-таки выигранная. Все еще ироде бы мирно и благополучно. Но, как «некий знак», как внезапно взметнувшийся язык вулканического, уже гудящего под землей огня, возникает в поэме картина тайного сборища народовольцев, романтического обряда их клятвы.

Столь же обманчиво и благополучие дворянской семьи, выведенной в поэме. Объективность, с которой описывает и оценивает поэт породившую его самого среду, — одно из высочайших его достижений. Он не скрывает своей кровной приверженности к этой тихой, уютной, милой профсссорско-дворянской семье с ее «запоздалым», но трогательным благородством. Он очень точно определяет и происхождение ее либерализма, и трагичность ее положения в реальной русской действительности:

…власть тихонько ускользала

Из их изящных белых рук,

И записались в либералы

Честнейшие из царских слуг,

А всё в брезгливости природной

Меж волей царской и народной

Они испытывали боль

Нередко от обеих воль.

Но до поры до времени «сия старинная ладья» дворянского семейства еще избегала катастрофических потрясений, уживаясь с «новыми веяниями», в чем-то поддаваясь им, в чем-то подчиняя их себе:

И нигилизм здесь был беззлобен,

И дух естественных наук

(Властей ввергающий в испуг)

Здесь был религии подобен.

Но вот, как иное, своеобразное проявление разрушительных веяний века, в семью «явился незнакомец странный» — талантливый ученый. Его мятущаяся душа не находила никакого действенного выхода в жизни, впадала в «тьму противоречий», временами готова была «сжечь все, чему поклонялся, поклониться всему, что сжигал»:

Он ненавистное — любовью

Искал порою окружить,

Как будто труп хотел налить

Живой, играющею кровью…

Нарушив мир тихого фамильного очага, поработив и измучив своей тяжкой любовью беззаботную дотоле младшую из росших там дочерей, он внес всем этим начало мятежа, отчаянного неприятия мира в семью, глаза которой «в буднях нового движенья немного заплутался».

Даже на склоне лет, когда былой «демон» «книжной крысой настоящей стал», выцвел в «тени огромных крыл» победоносцевской реакции, даже тогда

…может быть, в преданьях темных

Его слепой души, впотьмах

Хранилась память глаз огромных

И крыл, изломанных в горах…

В жалкой фигурке озлобленного старика поэт прозревает подобие врубелевского Демона, этого нового Прометея, которого на этот раз терзает не коршун по воле богов, а беспощадное сожаление, что ему ничего не дано свершить.

Жизнь сына начинается в атмосфере благополучия; «ребенка окружили всеми заботами, всем теплом, которое еще осталось в семье» (III, 462):

И жизни (редкие) уродства

…не нарушали благородства

И строй возвышенный души.

(Из набросков продолжения второй главы)

Но отцовское демоническое «наследство» и «все разрастающиеся события» по-своему, зачастую туманно-мистически, претворялись в его душе, окрашивая ее в трагические топа.

«На фоне каждой семьи, — записывает Блок, размышляя об этой, во многом автобиографической, фигуре, — встают ее мятежные отрасли — укором, тревогой, мятежом. Может быть, они хуже остальных, может быть, они сами осуждены на погибель, они беспокоят и губят своих, по они — правы новизною. Они способствуют выработке человека. Они обыкновенно сами бесплодны. Они последние… Они — едкая соль земли. И они — предвестники лучшего» (III, 464).

Что делать! Мы путь расчищаем

Для наших далеких сынов1.

Однако поэтически судьба сына в «Возмездии» почти не претворилась, за исключением третьей, «варшавской» главы, во многом выдержанной еще в ключе первоначального, преимущественно лирического замысла «Варшавской поэмы», навеянной впечатлениями от смерти отца в 1909 году.

Поэтому и образ сына в ней развертывается не эпически, а скорее складывается из отдельных лирических взлетов, близких стихам Блока этой поры.

Уже в первой редакции поэмы затерянный в метельных улицах Варшавы поэт то вспоминает отца, то размышляет о стране, в которой очутился:

Страна под бременем обид,

Под гнетом чуждого насилья,

Как ангел, опускает крылья,

Как женщина, теряет стыд.

Скудеет нацьональный гений,

И голоса не подает,

Не в силах сбросить ига лени,

В полях затерянный народ,

И лишь о сыне-ренегате

Всю ночь безумно плачет мать…

«Весь мир казался мне Варшавой», — восклицает поэт. Варшава — это образ униженного, испакощенного, «страшного» мира, где люди обречены на гибель.

«Ночная тьма», которая «глушила» прозрения героя, — сложный образ: она и вне героя, и внутри его собственной души.

«Внешняя» тьма — это распростершаяся над страной и течение царствования последних Романовых реакция.

В те годы дальние, глухие,

В сердцах царили сон и мгла:

Победоносцев над Россией

Простер совиные крыла,

И не было ни дня, ни ночи,

А только — тень огромных крыл…

Под умный говор сказки чудной

Уснуть красавице не трудно,

И затуманилась она,

Заспав надежды, думы, страсти…

(«Возмездие»)

Красавица-Россия была для Блока не бесплотной аллегорией. Ее «сон» был символом участи виденных, узнанных, живущих рядом люден, в чьей судьбе по-разному, глубоко индивидуально и часто непохоже преломилась общая трагедия их родины.

Таков его отец, о котором в поэме говорится:

…с жизнью счет сводя печальный,

Презревши молодости пыл,

Сей Фауст, когда-то радикальный,

«Правел», слабел… и всё забыл…

«Сон» долго преследовал Германа в «Песне Судьбы». И сам Блок вторит ему:

Идут часы, и дни, и годы.

Хочу стряхнуть какой-то сон,

Взглянуть в лицо людей, природы,

Рассеять сумерки времен…

(«Идут часы, и дни, и годы…»)

«Что общество? — пишет Блок знакомому, Э.К. Метнеру — Никто не знает, непочатая сила. Человеческая и, в частности, русская душа-все та же красавица.

Ублюдки, пользуясь ее дремотой, выкрикивают непристойности, но, право, она их не слышит, или-воспринимает сонным сознанием, где все кажется иным, поганый карла кажется благообразным „благородным отцом“.[19]

Стихотворение „На железной дороге“ (1910) — тоже история души, не смогшей „стряхнуть“ с себя сон и насмерть убаюканной безрадостной „колыбельной“ уныло повторяющихся будней:

Вагоны шли привычной линией,

Подрагивали и скрипели;

Молчали желтые и синие;

В зеленых плакали и пели.

В критике отмечалось несомненное родство этого стихотворения со знаменитой некрасовской „Тройкой“ („Что ты жадно глядишь на дорогу…“). Но важнее, пожалуй, помнить другое. Среди символистов к подобному сюжету тяготел не один Блок. Его старший современник К. Д. Бальмонт за семь лет до появления блоковского стихотворения писал в статье о Некрасове: „Бесконечная тянется дорога, и на ней вслед промчавшейся тройке с тоскою глядит красивая девушка, придорожный цветок, который сомнется под тяжелым грубым колесом“.

В этом пересказе „Тройки“ Бальмонт явственно приоткрыл „родословную“ собственного стихотворения „Придорожные травы“:

Спите, полумертвые, увядшие цветы,

Так и не узнавшие расцвета красоты,

Близ путей заезженных взращенные творцом,

Смятые невидевшим тяжелым колесом…

Вот, полуизломаны, лежите вы в пыли,

Вы, что в небо дальнее светло глядеть могли,

Вы, что встретить счастие могли бы, как и все,

В женственной, в нетронутой, в девической красе.

Спите же, взглянувшие на страшный пыльный путь,

Вашим равным-царствовать, а вам — навек уснуть,

Богом обделенные на празднике мечты,

Спите, не видавшие расцвета красоты.

По мнению критики, это одно из лучших произведений Бальмонта, и все же в нем преобладает символистское отвлечение от реальной действительности, замена конкретных событий и судеб их условными знаками.

Об этом „проклятии отвлеченности“, когда „утрачены сочность, яркость, жизненность, образность, не только типичное, но и характерное“, писал Блок по поводу своей пьесы „Песня Судьбы“ (VIII, 226–227).

Теперь же демонический образ Фаины из „Песни Судьбы“, тоскливо ждущей некоего символического „жениха“, сменился у него „характерной“ и в то же время „типической“, житейски обыденной ч вместе с тем полной высокого драматического накала фигурой героини нового стихотворения.

Обыкновение провинциальных жителей выходить посмотреть на проходящие поезда превращается у Блока в символ пустоты существования, попусту пропадающих сил. Нехитрые радости и упования простодушной девушки („быть может, кто из проезжающих посмотрит пристальней из окон…“) перекликаются с жаждой иной, осмысленной, разумной жизни, которой томится и сам Блок, и все лучшее в стране и народе. Но все эти ожидания — напрасны: