А как со значением? «Революция» — слово двусмысленное. Амбивалентное.
К чему она может привести — в начале ХХ века Россия еще не знает. Опыта недостаточно. Это потом, намного позже, революция станет для большинства наших соотечественников синонимом абсолютного зла.
Обращаясь в 1930 году с письмом к правительству СССР, Михаил Булгаков сформулирует свою социально-политическую позицию как «глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противупоставление ему излюбленной и Великой Эволюции». Сейчас, в начале двадцать первого столетия, булгаковская формула представляется весьма убедительной. Наверное, все-таки изменить жизнь к лучшему возможно только неспешным эволюционным путем, сообразным и природе мироздания, и здравому смыслу. А всякая политическая революционность — идейный соблазн, авантюризм горячих голов, подхватываемый бездумной толпой. Революционное воодушевление неизбежно сменится разочарованием, а реальные последствия революции разрушительны во всех сферах жизни.
Сто лет назад до такой беспощадной ясности было еще далеко. А когда в результате «неслыханных мятежей» в стране воцарилась тоталитарная власть, она долго еще продолжала лицемерно пользоваться революционной риторикой — причем в условиях, когда какой бы то ни было общественный протест был, по сути дела, исключен. Слова «революция», «революционный» стали непременным атрибутом официальной советской словесности. Более того, русская литературная классика задним числом стала трактоваться как предсказание революции и даже ее идейная подготовка. Этот тезис был положен в основу преподавания русской литературы XIX века, что стало одной из причин стойкого отвращения подростков к произведениям «школьной программы».
Блок и в ряд официальных классиков, и в школьную программу вошел не сразу, не без трений и трудностей. Чтобы включить поэта в советский литературный иконостас, его старательно противопоставляли «декадентам», с мясом вырывали из контекста русского символизма. Ставка была сделана на поэму «Двенадцать», причем в плоско-однозначной интерпретации: автор «за» революцию, и никаких «contra». А все предшествующее творчество поэта начало трактоваться как путь к революции, пророческие намеки на ее приближение отыскивались где только можно. Тем более что символистская многозначная образность чисто внешне таким манипуляциям поддается. Даже в знаменитом «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…» 1901 года при некотором риторическом усилии можно «Ты» трактовать как революцию, тем более что под таким углом зрения опасения поэта о ее последствиях – «Но страшно мне: изменишь облик Ты» – можно считать вполне сбывшимися.
Говоря же всерьез и без гипербол, неумеренная «революционизация» художественного наследия Блока производилась порой с лучшими намерениями: с целью «пробить» издания его текстов, книг и статей о нем. А после того, как Блок сделался бесспорным классиком, его имя стало идеологическим прикрытием для легализации других поэтов Серебряного века в качестве его «современников». Исследования по истории русской поэзии начала ХХ века нередко велись под маской «блоковедения». Блок с его патентованной «революционностью» открывал дорогу своим менее революционным собратьям. Это порой приводило к некоторому эмоциональному отторжению от Блока многих современных литераторов, которые в последние годы начали винить поэта в непомерном культе революции. Даже квалифицированные блоковеды сегодня иной раз весьма нелестно высказываются о политическом поведении поэта, явно преувеличивая его близость к советской власти.
Часто говорят о «революционности» применительно не к политической, а к эстетической стороне художественного творчества. Революционерами в этом смысле называют мастеров, радикально обновляющих систему художественных приемов, представителей «левого» искусства, авангардистов. В русской поэзии революционеры — это прежде всего Хлебников, Маяковский с их неклассическими ритмами и словотворческими экспериментами. А что же Блок? Он, безусловно, эстетический новатор, но все-таки не революционер.
Это метафорически схвачено Мандельштамом в статье 1922 года: «Представляя себе Блока как новатора в литературе, вспоминаешь английского лорда, с большим тактом проводящего новый билль в палате.<…> Литературная революция в рамках традиции и безупречной лояльности». О том же, в сущности, писал М. Л. Гаспаров со стиховедческой точки зрения: «Блок … вошел в историю стиха как канонизатор дольника и неточной рифмы: то, что у других звучало резким экспериментом, у него стало выглядеть естественно и органично».
Но в таком контексте на место «революции» явно напрашивается «эволюция». Блоку выпало наиболее наглядно осуществить плавный поворот русского стиха к модернизму, к новым ритмам и новой образности. Эволюционное, закономерное движение всей поэзии совпало с блоковским индивидуальным «чувством пути». Блок не раз нарывался на обвинения в смысловой туманности и запутанности, но даже к самым его парадоксальным смысловым сдвигам едва ли применим ярлык «революционность». Так же, как к его верлибрам, не обладающим вызывающей окраской.
В общем, слово «революционер» не пристает к поэту и в метафорическом применении, как определение творческой позиции. И уж совсем неожиданно звучит слово «революция» в индивидуальной речи Блока, в его эпистолярных признаниях: «Я устроил революцию против себя. Молился трем Богородицам в Каз<анском> и Исаак<иевском > соборе. „Ни счастия, ни радости не надо”».
Это из письма к Евгению Павловичу Иванову 16 октября 1905 года.
«Ни счастия, ни радости — не надо» — строка Зинаиды Гиппиус (стихотворение «Вечерняя заря», 1897), созвучная тогдашнему настроению Блока: отрицание счастья потом станет одним из его опорных лирических мотивов. А вот что это за «революция против себя»? В данном случае попытка поворота от неверия к вере. Весьма своеобразное словоупотребление, далекое от политического радикализма и даже, пожалуй, противоположное ему: революционность ведь скорее сочетается с духом безбожия.
Кстати, сама интенсивность перемен духовного состояния Блока, его колебания между неверием и верой, мобильность его взаимоотношений с разными людьми, динамика эстетических оценок — всё это свойства человека не революционного менталитета. Революционер, как правило, совершает решительный выбор однажды в жизни и держится его до конца. И отношения с людьми строит на этой идеологической основе, деля всех на «своих» и «чужих». Блок же принадлежит к тем людям, чье движение в жизни — не однонаправленная прямая, а совокупность постепенных сдвигов, ломаная линия из множества отрезков, которые в итоге образуют циклическую окружность. Полный круг бытия, модель вечности. Доминанта блоковского сознания — не злободневно-политическая и не полемически-эстетская, а эстетически-философская. То есть он смотрит на мир прежде всего как художник, и этот взгляд, запечатленный в слове, обладает потенциальной философичностью.
Истинно же философический взгляд на жизнь не обходит вниманием и политическую реальность как важную часть бытия наряду с вопросами жизни и смерти, любви и ненависти, веры и неверия. А для художника революционный цвет — одна из красок потенциального спектра (не всегда красная, у Блока — «лиловые миры первой революции»).
В 1905 году Блоком написано более пятидесяти стихотворений. Сколько из них связано с революционной темой и вообще с политическими событиями? «Шли на приступ. Прямо в грудь…» «Война». «Митинг». «Вися над городом всемирным». «Еще прекрасно серое небо». «Сытые». То есть общим числом — шесть. Ну, максимум семь — если трактовать стихотворение «Я вам поведал неземное…» с его романтическим мотивом героя и толпы («Назад! Во мглу! В глухие склепы! / Вам нужен бич, а не топор!») как некое пророчество поражения революции.
Нормальная пропорция, дающая основание для некоторых выводов.
Революция не была главным событием в жизни человека, которого звали Александр Александрович Блок.
Революция не является главной темой поэта Блока.
Возможно, что утверждать столь простую истину — это ломиться в открытую дверь. Что ж, главное, чтобы дверь к поэту была открыта.
Пока же — вернемся к самому началу тысяча девятьсот пятого года, когда иностранное слово «революция» впервые обрело реальное значение на российской почве.
Дата исторического отсчета — утро 9 января. А в доме Кублицких и Блоков на набережной Большой Невки все начинается уже с ночи, когда Франца Феликсовича вместе с другими офицерами срочно собирает командир полка. Александра Андреевна устремляется на улицу — сначала одна, а потом с сыном и сестрой. У Сампсониевского моста выставлены кавалерийские посты. К одному из конных солдат подходит рабочий, пробует убедить: мол, все мы люди — что рабочий, что солдат. В ответ — молчанье. Уланы разожгли костры и греются, приплясывая. Предстоит страшное. Не придется ли Францу Феликсовичу отдавать бесчеловечные приказы?
Дома — Андрей Белый, приехавший в Петербург поутру вместе с матерью Александрой Дмитриевной. Та — к подруге, а он — к знакомому офицеру, обитающему именно здесь, в Гренадерских казармах. Недаром, наверное, приехал в такой день. Давно собирался и к Блокам и к Мережковским. Услышав о петербургской забастовке рабочих, о Гапоне, уже не усидел в Москве.
Покуривая папиросу, Блок расхаживает по комнате в своей, впоследствии легендарной, черной шерстяной рубашке, не облегающей, а свободной (фасон придуман Любовью Дмитриевной, потом его, как утверждает Белый, переймут Сергей Ауслендер и Вячеслав Иванов). То и дело смотрит в окно. Вопрос один: будут стрелять или нет? Неужели правительство превратит манифестацию в восстание?
Весть о расстреле застает всех за чаем. Белый отправляется к Мережковским, находит там «целую ассамблею людей» и вместе с ними погружается в бурную общественную активность. На заседании Вольного экономического общества звучат призывы к вооружению, Мережковского вместе с «каким-то присяжным поверенным» делегируют закрывать Мариинский театр в знак национального траура. Вскоре Белый перебирается в дом Мурузи, где Мережковский предоставляет ему свою спальню, тем более что путь к казармам то и дело перекрывают часовые, а командующий ими полковник по фам