Александр Блок — страница 56 из 82

мизансцен Блока не радуют. Например, такая задумка режиссера, когда после песни Гаэтана Изора падает в обморок, Бертран даст ей понюхать розу, и она придет в себя. Нет, слишком буквально, банально. Станиславский улавливает блоковскую реакцию, начинает оправдываться, говорить о том, что не хочет испортить пьесу. Блок учтиво его успокаивает, но на следующий день понимает «…с Художественным театром ничего не выйдет, и “Розу и Крест” придется только печатать, а ставить на сцене еще не пришла пора».

После этой встречи Блок затевает эксперимент: сочиняет на основе пьесы новеллу «Записки Бертрана, написанные им за несколько часов до смерти». В прозаическом изложении выходит длиннее и скучнее, но сюжет выдерживает испытание. Не надо ничего менять в угоду «милому и прекрасному» Станиславскому.

В начале июня в текст «Розы и Креста» вносятся последние мелкие поправки, а в августе она выйдет в альманахе «Сирин». Вопрос же о театральной постановке останется открытым надолго.

Непоставленная пьеса, недописанная поэма… Неблагоприятный эмоциональный фон. Нужен какой-то противовес хроническим невзгодам профессиональной деятельности. Жизнь нужна. После очередной встречи в «Сирине» Терещенко подвозит Блока до дому. «…Мы говорили о том, что нам обоим вместе (как бывает нередко) надоели театры, книги, искусство. Жить хочется, если бы было чем, если бы уметь…» – записывает Блок 4 мая. А вечером, застав у матери Веригину с мужем, уговаривает их поехать в Луна-парк кататься на горках. Те выдерживают недолго, а Блок входит во вкус и катается до часу ночи, пока не закрывают кассу. Через четыре дня вовлекает в эту забаву Евгения Иванова, Терещенко и Ремизова. И опять, оставшись один, катается до закрытия кассы. «Всего в день — 21 раз», — с присущим ему педантизмом подводит итог. Здоровая детскость не утрачена, но есть в этом и легкий привкус безумия…

Он пишет отчаянные письма жене, настолько отчаянные, что решает их не посылать и сжигает. Потом идет нервный обмен телеграммами, и 28 мая Любовь Дмитриевна возвращается домой. А через полмесяца Блоки отправляются за границу.

Десять дней в Париже, потом поездом через Бордо к Атлантическому побережью — до городка Сен-Жан-де-Люз (что южнее Биаррица), а оттуда — в курортное местечко Гетари.

Как и прежде, Блок в своих записях и реляциях из-за границы держится иронически-скептического тона (своеобразная техника эмоциональной самозащиты — чтобы не разочароваться потом и не упустить реальное удовольствие), но отходит от него, восхищенно сообщая матери: «Здесь все так грандиозно, как только может быть. В Бретани мы были около бухты, хотя и большой, а здесь — открытый океан. Нас перевели вчера в настоящие комнаты, у меня окно во всю стену, прямо на море, я так и сплю, не закрывая его».

В том же письме находим извечные для русского поэта-путешественника приметы: «Молодой месяц я увидал справа, когда мы выехали из Парижа. У меня перед окном Большая Медведица, высоко над головой». Ну, про «месяц с правой стороны» еще в 1829 году писал Пушкин: «Так суеверные применим приметы / Согласны с чувствами души». А про Большую Медведицу Блок сообщал матери из бретанского Аберврака ровно два года назад.

Казалось бы, мелочи, но и в жизни, и в стихах Блока эти повторы, эти своеобразные внутренние рифмы реально значимы. И это даже не суеверия, а энергичные жизнетворческие приемы. Уговорив любовь Дмитриевну ехать вместе за границу, Блок отнюдь не сразу достигает былой гармонии отношений. Совместные купания, поездки-экскурсии в Испанию (поездом в Сан-Себастьян, лодкой в Фуэнтеррабию) – все это еще не сближает по-настоящему. Как и прежде, кризис углубляется и разрешается взрывом.

День 3 июля в записной книжке завершается так: «Вечером – горькие мысли о будущем, и 1001-й безмолвный разговор о том, чтобы разойтись. Горько, горько. Может быть, так горько еще и не было». А вот день следующий: «Утром — разговор до слез. Потом — весь день дружны. Это — 4-е июля, день когда мы с Любой ходили вдвоем по дорожке и видели мертвую птицу (12 лет назад в Боблове)».

Новому примирению, воссоединению способствует интимная «годовщина», каких у Блока множество. Прожитые дни, месяцы, годы создали своеобразную канву, по которой вышивается узор последующей жизни. Или так еще можно сказать: воспоминаниями задается размер, метр, на основе которого выстраиваются новые жизненные ритмы. И это неуходящее прошлое сохраняется в общей памяти Блока и Любови Дмитриевны, которая потом в своих «Былях и небылицах» упомянет тот же бобловский эпизод 1901 года: «…Во все поворотные углы нашего пути, да и среди ровных его перегонов, вечно “тревожили” нас “приметы”. Никогда не забылся ни Блоком, ни мной мертвый щегленок, лежащий в траве на краю песчаной дорожки, ведущей в липовую аллею, по которой мы ходили взад и вперед…»

Эстетическое отношение к собственной жизни — вот на чем все зиждется у этих двух людей. И это соединяет их с неменьшей силой, чем других держат вместе чувство долга или многолетняя привычка.

Уже настроившись на отъезд с юга, Блоки прибывают в Биарриц и решают задержаться там на неделю: не хочется расставаться с морем. Не скучно им и в Париже, где оба азартно занимаются обновлением гардероба. В письме матери Блок сообщает об «очень хорошем костюме», который ему сшили английские портные. По обыкновению он находит, что выбранить: «уродливый» Версаль, вытоптанный парижанами Булонский лес… Но при всем том ощущает подъем, сидя в том же самом кафе на рю де Риволи напротив Отель-де-Виль, где два года назад отмечал свою первую встречу с Парижем.

Нынешняя окажется последней.

«После заграницы ценишь все подлинное особенно», — пишет Блок жене 21 августа из Шахматова в Петербург, куда она вернулась после недельного пребывания в Бердичеве. В том же письме он решительно отвергает предложение Любови Дмитриевны дать «Розу и Крест» Мейерхольду для постановки в Александринском театре. «Совершенной постановки когда еще дождешься», – резонно замечает Любовь Дмитриевна, но Блок непреклонен. Может быть, это ошибка. «Роза и Крест» – пьеса, что называется, странная. Страннее, чем видится самому автору. И Бертран, и Гаэтан – фигуры символические. Психологический театр воплотить их не в состоянии, а вот неистощимая фантазия Мейерхольда, глядишь, и отыскала бы способ реализации…


Девятьсот тринадцатый год — это год рождения фразы «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности» и крученыховской строки «дыр бул щыл», год растущей славы Ахматовой и усиливающейся активности акмеистов.

На протяжении всего года Блок постоянно размышляет об акмеизме и футуризме. Это для него вопрос не отвлеченный, а практический, вопрос творческой ориентации. Какое из двух новых творческих веяний может дать полезный толчок его собственной работе?

«Футуристы в целом, вероятно, явление более крупное, чем акмеизм. Последние — хилы, Гумилёва тяжелит “вкус”, багаж у него тяжелый (от Шекспира до… Теофиля Готье), а Городецкого держат, как застрельщика с именем; думаю, что Гумилёв конфузится и шокируется им нередко.

Футуристы прежде всего дали уже Игоря Северянина. Подозреваю, что значителен Хлебников. Е. Гуро достойна внимания.

У Бурлюка есть кулак. Это — более земное и живое, чем акмеизм».

Такова запись в дневнике от 25 марта. По отношению к акмеизму Блок явно предвзят и несправедлив. Да, Гумилёв и Городецкий, объединившиеся под эгидой акмеизма, — поэты непохожие, но это говорит о том, что у данного течения достаточно широкий эстетический диапазон. Гумилёв вполне искренне ценит талант Городецкого и сотрудничает с ним не из конъюнктурных соображений. Тяжесть культурного багажа? Не так уж она велика. Гумилёв умеет осовременивать традиционные темы: например, Дон Жуан у него подан достаточно дерзко и в сонете (где назван словами «ненужный атом»), и в одноактной стихотворной пьесе. Это не так сильно и музыкально, как «Шаги Командора», но все-таки…

Кстати, Виктор Буренин в своей пародии на это стихотворение гиперболизировал блоковский анахронизм, а Блок в разговоре с Чуковским похвалил [31]. Он и сам не чужд пародийного жанра: достаточно вспомнить сочиненную им «Корреспонденцию Бальмонта из Мексики». В общем, Блок и сам не боится испытания смехом и других не прочь такому испытанию подвергнуть. И тут он ближе к футуристическому типу творческого сознания, чем к акмеистическому.

«Вкус» — это слово, взятое в иронические кавычки, – главный пункт расхождения Блока с акмеистами. Блок уже может себе позволить выходы за пределы общепринятого стилистического бонтона. По поводу тех же « Шагов Командора» он, беседуя с Зоргенфреем, провокационно скажет: «Только слово "мотор" нехорошо — ведь так говорить неправильно». Ожидая от собеседника опровержения или хотя бы несогласия: почему же неправильно? Да этот «мотор» — главная изюминка блоковского шедевра.

Вкус — качество, необходимое читателю, но не автору, не творцу. Достигнутая Блоком художественная гармония выше любых представлений о вкусе. И гармония эта порой достигается музыкальным балансом оригинальности и банальности. Банальность — одна из красок, на нее имеет право художник: отсюда одобрительное отношение Блока к отважно-беззастенчивому сладкопевцу Игорю Северянину. Чрезмерная же вкусовая дисциплина — тормоз творческой смелости и изобретательности.

Блока и теперь, сто лет спустя, иные поэты упрекают в «безвкусице», осуждая, например, пронзительный финал стихотворения «Унижение»: «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, / В сердце острый французский каблук!» Как правило, судьями выступают обладатели умеренных дарований. Своими нападками они едва ли подрывают поэтический авторитет Блока — скорее наоборот: отводя неадекватные претензии к стихам, мы убеждаемся, что они не стали вчерашними, что их эмоциональный мотор действует безотказно.

Что же касается Гумилёва, то его творческие задачи, пожалуй, не требуют нарушения эстетических приличий: он как поэт вполне реализует себя в строгих формах. Зато как ценитель, как критик отдает должное мастерам противоположного склада. Он ценит блоковские стилистические нажимы, признается, что завидует строке из «Незнакомки»: «Дыша духами и туманами…» Блок ему взаимностью не отвечает, будучи настроен против самой гумилевской творческой стратегии.