Александр Блок — страница 58 из 82

в знакомом прошлом, сколько в неведомом будущем. Именно поэтому Блоку отчасти близок хулиганистый футуризм и совершенно чужд почтительный к классике акмеизм.

Итоговый вывод Блока таков: «Брань во имя нового совсем не то, что брань во имя старого, хотя бы новое было неизвестным (да ведь оно всегда таково), а старое — великим и неизвестным. Уже потому, что бранить во имя нового — труднее и ответственнее ».

Еще раз подчеркнем, Блок — не из революционеров, торопящих будущее. Но он открыт для новизны. Об этом — и его стихотворная декларация «Художник», написанная в декабре 1913 года с афористической строкой «Прошлое страстно глядится в грядущее…» и вызывающе-простым финалом:


Песни вам нравятся. Я же, измученный,

Нового жду – и скучаю опять.


Тут и приходит новое. И в искусстве, и в любовном жизнетворчестве.


ЕЩЕ ОДНА ЛЮБОВЬ (1913 — 1916)


Небольшой текст. Тридцать семь строф, сто сорок восемь строк трехстопного анапеста.

Не большая и «настоящая» поэма, а так, «поэмка», как ее для себя поначалу именует автор. Тем не менее пишется она долго — с шестого января 1914 года до октября 1915-го. По ходу этой работы Блок откажется от повествования в третьем лице, перейдя с эпического «он» на лирическое «я». Лирик, как и было сказано.

Просят дать что-нибудь для рождественского выпуска газеты «Русское слово». Он предлагает только что законченную «небольшую поэму» «Соловьиный сад», запросив за нее 300 рублей. Печатают. Ни похвалы, ни хулы в прессе не появляется. А когда в 1918 году «Соловьиный сад» выйдет книжечкой в издательстве «Алконост», многие решат, что это написано Блоком уже после «Двенадцати». Оценят «певучую грацию мастерского стиха», отнесут к «истинной нетленной поэзии». Споров о содержании не возникнет. Уже в феврале 1919 года молодой поэт и журнальный работник П. Н. Зайцев, задумав «формальное» исследование поэмы (ритм, образы), обратится к Блоку с вопросом о дате ее написания. И у «Соловьиного сада» начнется образцовая академическая судьба хрестоматийного шедевра. Литературные источники, явные и потенциальные реминисценции, культурный контекст.

В историческом фундаменте «Соловьиного сада» пристальными исследователями (Д. Е. Максимов, И. С. Приходько, А. М. Турков и др.) обнаружены следы «Одиссеи» Гомера (пребывание героя у Цирцеи), средневекового «Романа о Розе», «Освобожденного Иерусалима» Тассо (история Ринальдо и Армиды), музыкальной драмы Р. Вагнера «Парсифаль», стихотворений Фета, Бальмонта, Бунина, Брюсова, Сологуба, З. Гиппиус… Это еще не всё, культурно-археологические раскопки продолжаются.

Вроде как поздно и неуместно задаваться наивным вопросом: что хотел сказать автор своим произведением? Но рискнем. Тем более что поэма все-таки не превратилась в ретроспективный ребус, невнятный без заранее полученного шифра. Она свежа, динамична, открыта для новых прочтений и даже в какой-то степени на них напрашивается. Сюжет «Соловьиного сада» не дидактичен, а вопросителен, он от каждого нового читателя ждет самостоятельного ответа.

Вспомним, что там происходит.

Некий труженик «ломает слоистые скалы» на берегу моря и отвозит камни на спине своего осла к железной дороге. У дороги — сад, с ограды которого свисают розы. Там поют соловьи, за решеткой мелькает белое платье. Герой, чувствуя, что его ждут в саду, отправляется туда и находит любовное блаженство. Но, слыша шум прилива, вспоминая свой каменистый путь и «товарища бедного» — осла, покидает возлюбленную и устремляется к берегу моря. Дом его за это время исчезает, а осла уже погоняет другой рабочий с киркою в руках.

Такое вот схематическое «либретто». Лирический сюжет, конечно, условен. В нем столкнуты лбами две бесспорные ценности: счастье и долг. Бывает, что они и в жизни вступают в противоречие, но в общем, с точки зрения здравого смысла никакое высокое служение не требует от человека обязательного отказа от любовного счастья.


Наказанье ли ждет иль награда,

Если я уклонюсь от пути?


На этот вопрос, звучащий в начале поэмы, почему-то обычно дают категорический ответ: конечно наказание. Награду, обретенную героем, легко выносят за скобки.

Но разве перед нами проповедь, облеченная в притчу: мол, если ты счастлив, беги от счастья прочь? Нет, такая «императивная» трактовка обедняет многозначный символический сюжет. Долгие годы она смыкалась не столько с идеей христианского самоотречения, сколько с революционной идеологией отречения от «старого мира». Соловьиный сад — это традиционная Россия, дворянская культура, индивидуализм и эстетизм. «Правильный» Блок приносит все это в жертву, чтобы принять революцию и написать «Двенадцать». При этом пребывание лирического героя в соловьином саду трактовалось если не как грех, то во всяком случае как некий соблазн, некая измена, за которой следует неминуемое возмездие.

Такого рода понимание «Соловьиного сада» пародийно-гиперболически доведено до абсурда в поэме Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки»: “Я дал им почитать „Соловьиный сад”, поэму Александра Блока. Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плеча и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы”.

Пародийная ирония здесь, полагаю, направлена не столько на блоковскую поэтику, сколько на штампы литературоведения.

А что, если предположить, что лирического персонажа с работы не уволили? Особенно если учесть его реальную профессию. Кто может лишить поэта новых творческих мук, кто может отнять у интеллигента возможность вновь и вновь задаваться неподъемными «проклятыми» вопросами? Любовь этим занятиям не помеха.

Мне представляется, что мотива возмездия в «Соловьином саде» нет. Возмездие — это другой полюс блоковского мира. А «Соловьиный сад» — полюс счастья и гармонии. В спектре третьей книги стихотворений не хватало просветленной, райской краски. И этой поэмой Блок восполняет недостающее.

Вслушаемся в ритмы. Обратим внимание, как взаимодействует с мелодией любовной страсти мелодия долга и труда:


Пусть укрыла от дольнего горя

Утонувшая в розах стена, —

Заглушить рокотание моря

Соловьиная песнь не вольна!


И «рокотание моря», и «соловьиная песнь» — то и другое по-своему прекрасно. Нет иерархических отношений между одной и другой музыкой. Недаром сад находится на возвышении, из него открывается широкий взгляд на дольний мир. Особая доблесть художника — суметь передать равноценность женской красоты и красоты большого, трагически-страшного мира:


Как под утренним сумраком чарым

Лик, прозрачный от страсти, красив!..

По далеким и мерным ударам

Я узнал, что подходит прилив.


Строфа, разрезанная посередине восклицательным многоточием (да еще на вызывающе простом эпитете «красив»), демонстрирует удивительный баланс двух половин, двух ликов мироздания (женский «лик» и «прилив» связаны еще и звуковой перекличкой).

Полнота любовного счастья рождает в человеке жажду высокого деяния. Это переход от одного вида гармонии к другому. Это удвоенная связь с миром. Передавая редкостное ощущение, Блок не боится впасть в отчаянную сентиментальность:


И, спускаясь по камням ограды,

Я нарушил цветов забытье.

Их шипы, точно руки из сада,

Уцепились за платье мое.


«СпусКАясь по КАмням…» — артикулируя эти звуки, мы словно следуем за героем. Точка катарсиса. Счастлив тот, у кого в жизни был свой соловьиный сад, кому знакома цепкость любовной привязанности. У такого человека и трагический взгляд на жизнь просветлен изнутри, свободен от зависти и обиды. Счастье дает высоту обзора. Примечательно, что последняя, седьмая главка поэмы, то есть рассказ о возвращении героя «на берег пустынный», предстает как бы в двойном измерении: «Или всё еще это во сне?» То есть это, может быть, только сон, который снится герою там, в «краю незнакомого счастья», рядом с любимой женщиной.

Иначе говоря, соловьиный сад более реален, чем то, что происходит с героем после ухода. Соловьиный сад — это сбывшаяся мечта, реализованное призвание. А то, что произойдет после, — фатально и непредсказуемо. Будь то потеря дома (при желании можно углядеть здесь предсказание утраты шахматовского «рая») или социальный катаклизм, губительный для обеих враждующих сторон (не это ли символизирует наблюдаемый героем поединок двух крабов: «подрались и пропали они»?). Неоднозначен и смысл финальной строфы:


А с тропинки, протоптанной мною,

Там, где хижина раньше была,

Стал спускаться рабочий с киркою,

Погоняя чужого осла.


В том ли суть, что у героя перехватили вьючное животное, лишив его тем самым возможности перевозить камни? Осел ведь здесь символический, вечный: на нем Христос въезжал в Иерусалим, его голос слышал в Базеле князь Мышкин, говоривший потом в гостиной Епанчиных: «Осел добрый и полезный человек». В этом смысле животное не является чьей-то собственностью. Это традиция мучительного духовного подвига, которая всегда найдет нового «рабочего». А тропинка, протоптанная поэтом, ведет в будущее, в том числе и в посмертное существование его дела.

Сюжетная перспектива поэмы уводит в бесконечность. Это уловил Михаил Пришвин, писавший в своем дневнике по поводу «соловьиной поэмы»: «Поэзия — это сила центробежная, подчиненная центростремительной силе. <…> Поэт, как осел, впрягается в воз. Движение по кругу». Да, быть может, вся жизнь художника складывается из многократных пребываний в саду счастья и многократных же возвращений к мучительному труду. Сама причастность к этому движению есть принципиальная жизненная удача. Поражения здесь быть не может.