3
Эта мысль поразила меня в нью-йоркском музее Метрополитен, который открыл свою самую своевременную выставку. Ее назвали по знаменитому роману, ставшему целым рядом популярных фильмов, - "Опасные связи".
С помощью костюмов, мебели и безделушек кураторы музея рассказывают о непревзойденной по элегантности предреволюционной Франции - эпохе Людовика XV и мадам Помпадур, легкомыслия и педантизма, безбожия и красоты, всеобщего закона и бездумной прихоти.
Я пристрастился к этому совсем уж чужому нам времени лишь тогда, когда обнаружил в нем забытые в двадцатом, но актуальные в двадцать первом столетии достоинства. XVIII век - первая примерка глобализации - объединил Запад своим универсальным вкусом, сделавшим все страны Европы неотличимыми друг от друга. Когда я читал бесконечные и, честно говоря, скучные мемуары Казановы, меня поразило, что великий авантюрист объездил весь цивилизованный мир, ни разу не споткнувшись о национальные особенности. Он всюду чувствовал себя как дома - от столичного Парижа до моей провинциальной Риги, узнать которую мне в его писаниях так и не удалось.
Как в сегодняшнем интернациональном молле, Европа была бескомпромиссным космополитом. Она говорила на одном языке - рококо, поклонялась одной богине - Венере.
От этой странной эпохи до нас, кажется, ничего не дошло, кроме, конечно, самой цивилизации, которую и придумал, и окрестил XVIII век. Забираясь в его шелковые потроха, мы находим в них драгоценную игрушку, ставшую тем, что теперь зовется Западом, давно, впрочем, распространившимся на все четыре стороны света.
В XVIII веке цивилизация была еще совсем хрупкой причудой, занимавшей лишь ту тонкую прослойку (меньше 1%), которая могла себе позволить предельно усложнить жизнь, лишив ее всего естественного. Природа и культура словно поменялись местами. Регулярный дворцовый парк стал торжеством геометрии, зато интерьер превратился в лес чудес. Снаружи все подчинялось расчету и логике, внутри правил криволинейный произвол. Обольщенная краснодеревщиками натура ластилась сладострастными изгибами. Письменный стол подражал раковине, книжный шкаф обвивали лианы, столы росли из ковра, по которому разбегались стулья на паучьих ножках. Всю эту деревянную флору и фауну пышно, как мох камни, покрывало золото, растущее на стенах, шкафах и канделябрах. Французы не жалели драгоценного металла, предпочитая держать национальный золотой запас не в тупых кирпичах, а отливать из него обеденные сервизы.
Художники ответили на вызов роскоши тем, что заменили высокое искусство прикладным - не снижая стандарты. Низойдя с неба на паркет, музы стали домашними, ручными. Главная черта этой эстетики - тактильность. Богатые ткани, экзотическое дерево, полупрозрачный севрский фарфор ждали прикосновения, как обнаженные красавицы Буше и одетые - Фрагонара.
Однако в музее, лишенные живительного контакта с телом, вещи эти стали немым антиквариатом. Еще сто лет назад Метрополитен завалил им свои самые скучные залы. Чтобы оживить эти непременные в каждой столице дворцовые апартаменты, выставка запустила в них, как золотых рыбок в аквариум, женщин. Разодетые манекены, наряженные в бесценные платья уникального Института костюма, разменяли большую парадную Историю на множество мелких историй - сплетен, анекдотов, романов, одним из которых и был написанный в далеком XVIII веке с экзистенциальной тревогой и экспрессионистской выразительностью опус Шадерло де Лакло "Опасные связи".
Женщина была в центре рождающейся цивилизации и рифмовалась с ней. Галантность - томная задержка перед развязкой, которая преображает жизнь в ритуал, нас - в кавалеров, дам - в архитектурные излишества.
Лучший экспонат выставки представляет стоящего на стремянке куафёра, завершающего прическу, напоминающую игривую, как все в то время, колокольню. Нигде и никогда женщины, да и мужчины, не одевались так сложно, дорого и красиво, что в конечном результате они теряли сходство с людьми.
Силуэт правильно наряженной дамы повторял очертания парусного корабля. Корму изображала юбка, натянутая на фижмы (каркас из ивовых прутьев или китового уса). В таком платье дама могла пройти в дверь только боком, сесть только на диван и ходить только павой, причем - недалеко.
Стреножив свой царственный гарем, XVIII век не уставал любоваться его парниковой прелестью. Став шедевром декоративного искусства, женщина наконец оказалась тем, чем, что бы ни говорили феминистки, всегда мечтала быть - бесценным трофеем, венцом творения, драгоценной игрушкой. Подстраиваясь под нее, окружающее приобретало женственность и уменьшалось в размерах - охотничьи псы, скажем, сократились до комнатных пекинесов.
Роскошный обиход этого кукольного дома соответствовал и форме, и сущности главной игрушки эпохи - самой цивилизации. Прежде чем стать собою, она должна была обратить взрослых в детей, поддающихся педагогическому гению просветителей. Они ведь искренне верили, что всех можно научить всему: когда грамотных будет больше половины, всякий народ создаст себе мудрые законы неизбежной утопии.
Долгий опыт разочарования, открывшийся Французской революцией, сдал эти наивные идеи в архив истории. Но в глубине души мы сохраняем верность старой мечте хорошего садовника: цивилизацию, что растет на удобренной разумом и конституцией грядке, можно пересадить на любую почву, например - иракскую.
Нью-Йорк, впрочем, предпочитает начать с себя.
* * *
Журнальный зал | Иностранная литература, 2006 N1 | Александр Генис
Susanna Clarke Johanatan Strange and Mr. Norrel. - New York and London, Bloomsbury Publishing, 2004
Сюзанна Кларк Джонатан Стрэнч и мистер Норрел. - Нью-Йорк-Лондон: Блумсбери паблишинг, 2004
Я еще не видел писателя, гордившегося званием "реалиста". Авторы попроще говорят, что не хотят копировать действительность, другие понимают, что не могут. Всякая книга, кроме телефонной, - вымысел уже потому, что ее единственным содержанием является чудо, преображающее жизнь в буквы, настоящее - в вечное, быль - в сказку. Когда я был маленьким, этот обман назывался "научной фантастикой". Сегодня трудно понять, что научного было в человеке-амфибии, но тогда я и не спрашивал.
Сегодня фантастическое не нуждается в алиби. С тех пор как Гарри Поттер стал главным героем нашего еще незрелого столетия, писатели всех стран и народов вступили в борьбу за его наследство. Мы живем в эпоху, переплавившую магический реализм в обычную сказку, упразднившую критерий правдоподобного для детей любого возраста. Свои первые книги Роулинг выпускала в «слепых» обложках, чтобы взрослые не стеснялись читать их в метро. Сейчас в этом нет нужды. Выдавив другие жанры в нон-фикшн, сказка захватила единоличную власть над словесностью. В том числе и отечественной, что доказывают старые герои новой русской прозы - Сорокин и Пелевин. Первый сочиняет сказки для гностиков, второй - для агностиков. Сорокин выдает быль за сказку, Пелевин опрокидывает сказку в быль. Для одного чудо (тунгусский метеорит) открывает путь к мизантропической истине о человеке как промашке эволюции. Для другого чудеса (проделки оборотней) обнажают изнанку реальности, лишая ее смысла и права на существование. У обоих подлинный смысл истории открывается лишь тем, кто приобщен к ее темным тайнам. Сказка делает мнимую жизнь зловещей и подлинной. В сущности, тут не нужна магия. Но без нее не обойтись другой - еще более широкой - аудитории. С тех пор как истощенная расточительным постмодернистским эпилогом литература, впав в детство, вернулась к своему истоку и стала тем, чем, в сущности, всегда была - рассказом о чудесах. За что мы ее готовы простить и снова полюбить.
Со мной такое произошло, когда я прочел 800-страничный фолиант 50-летней дебютантки из Кембриджа Сюзанны Кларк под обманчиво скучным названием "Джонатан Стрэнч и мистер Норрел". Восторженные критики уже успели назвать ее "Гарри Поттером для взрослых", но, по-моему, это сомнительный комплимент для автора, открывшего новый способ обращаться с чудесами.
Так мог бы выглядеть роман "Мастер и Маргарита", если бы его написал Диккенс.
Дело в том, что книга Кларк - грандиозный анахронизм: она написана так, будто мы еще живем в викторианскую эпоху. Презрев "страх влияния", автор перебралась в XIX век, чтобы медленно и верно выткать подробный гобелен давно умершей эпохи.
Писать сегодня викторианскую книгу - все равно что строить действующую модель кареты в натуральную величину. Самое странное, что она действительно ездит, перенося читателя в бурную наполеоновскую эру, так хорошо нам знакомую по "Войне и миру". Обманчивая убедительность исторического повествования настолько обескураживает читателя, что он принимает главную, и единственную, условность романа - чудеса. Англия Сюзанны Кларк - страна великих магических традиций. Деяния средневековых волшебников, выходцев из смежного, но невидимого мира, - непреложный факт, документированная часть британской истории. Однако, вступив на путь прогресса, Англия утратила древнее магическое искусство, которое и взялся возродить тщеславный мизантроп мистер Норрел со своим добродушным учеником Джонатоном Стрэнчем.
Тут-то и начинается самое интересное. Чудеса в книге изображены с той же неторопливой дотошностью, что и все остальное. Ирония уже давно научила сказку встречаться с прозой жизни, как это бывало у Гофмана, Андерсена и Шварца. Но, кажется, впервые магия, реанимировав старомодный жанр, сошла на страницы толстого реалистического романа. Отказав сверхъестественному в специальном статусе, Кларк вплетает волшебство в ткань подлинной истории с ее реальными героями, вроде Веллингтона или Байрона. Обретя ауру достоверности, магия становится деловитой и скучноватой служанкой прогресса. В военное время вступившие на государственную службу волшебники помогают армии, строя дороги, в мирные дни они укрепляют мосты и укрощают наводнения. В сущности, маги Кларк больше всего напоминают ученых. Эту аналогию поддерживает ретрофантастика. Так, вместо телевизора они используют серебряный тазик с водой, позволяющий следить за передвижением противника. Лучше всего им удается то же, что и нам, - создание иллюзий. Запугивая противника, Норрел строит миражный флот, состоящий из дождевой воды (пасмурная погода, вскользь напоминает автор, всегда была Англии лучшей защитой).