Зимой 1921/22 года жили трудно, как и все, квартира была грязная и холодная. От голода спасал академический паек, и иногда Грин отправлялся на толкучку Александровского или Кузнечного рынков, где можно было обменять часть продуктов на мыло и спички. Но порой и пайка не хватало, чтобы обогреть огромную залу, и дрова приходилось воровать. Позднее все это отразится в его рассказах:
«Дрова… в те времена многие ходили на чердаки, – я тоже ходил, гуляя в косой полутьме крыш с чувством вора, слушая, как гудит по трубам ветер, и рассматривая в выбитом слуховом окне бледное пятно неба, сеющее на мусор снежинки. Я находил здесь щепки, оставшиеся от рубки стропил, старые оконные рамы, развалившиеся карнизы и нес это ночью к себе в подвал, прислушиваясь на площадках, не загремит ли дверной крюк, выпуская запоздавшего посетителя».
Нина Николаевна вспоминает, как однажды их остановил с дровами и ножовкой милиционер (практически поймал с поличным).
«– Вы откуда? – спрашивает. У меня колени задрожали, а Александр Степанович так спокойно, спокойно:
– Да вот, товарищ, сейчас на Мойке обменяли эту дверь у каких-то мальчишек на хлеб, и сам не рад – еле несу, а живу тут рядом, на Пантелеймоновской.
– А не из этого дома? – показывает милиционер на дом, из которого мы вышли (дом, должно быть, находился в районе его наблюдения).
– Ну что вы, у нас же и силы на это нет!
– Ладно, идите, и только лучше не меняйте хлеб на двери, могут не поверить».[249]
«На Пантелеймоновской мы прожили до февраля 1922 года. Жилось по тогдашним временам материально скудновато, но, Бог мой, как бесконечно хорошо душевно. В ту зиму Грин еще не пил, наши души слились неразрывно и нежно. Я – младшая и не очень опытная в жизни, не умеющая въедаться в нее, в ее бытовую сущность, чувствовала себя как жена Александра Степановича, его дитя и иногда его мать».[250]
Потом стало легче. Если в 1920 году Грин не опубликовал ни строчки, а в 1921-м – всего два рассказа, то уже год спустя, с началом нэпа стали образовываться частные издательства, и у Грина вышло сразу несколько рассказов, которые вошли в его первую послереволюционную книгу «Белый огонь». Это позволило им оставить квартиру на Пантелеймоновской, где замерзли канализационные трубы, и переехать на 2-ю Рождественскую улицу к интеллигентной старушке, имевшей отношение к Дому литераторов.
«Комната была маленькая, скудно обставленная – „студенческая“, грязноватая, на пятом этаже, но зато светлая, с окном-фонарем на улицу. Переезд был несложен. Взяли у дворника салазки, в два фанерных ящика сложили наше имущество, а сверху положили большой портрет Веры Павловны. Александр Степанович вез салазки, я толкала их сзади. С этим отрезком жизни, сблизившим нас на будущее, трудном в бытовом отношении, но таким светло-душевным, было покончено».[251]
Молодая советская критика отнеслась к Грину немногим лучше дореволюционной. К. Локс писал в журнале «Печать и революция» в 1923 году: «Рассказы А. Грина – все об одном – в сущности, развивают одну и ту же тему. Их герой – неизменен… Большей частью это профессиональный отщепенец, какой-то своеобразный последователь Руссо XX века с плохо замаскированной сентиментальностью и явной нескрываемой любовью к природе.
Автор поместил этого странного героя в условную обстановку тропических морей, северных лесов, экзотических колоний. Почти у каждого – трагическое прошлое, – в настоящем только жажда, порыв…
Автор – превосходный стилист, очень умелый рассказчик, всегда сохраняющий твердую основу сюжета, к которому стянуты все нити повествования».[252]
Что тут скажешь? E semper bene,господа. И на том спасибо.
Самые лучшие из опубликованных рассказов Грина того времени – «Канат» и «Корабли в Лиссе». «Канат» – история о том, как некий циркач, канатоходец по имени Марч встречает в кафе очень похожего на него и при этом одержимого манией величия человека, называющего себя Амивелехом, жителем страны вздохов, посланным «Пророком Пророков ради страшного труда спасительного злодейства». В образе Амивелеха, от имени которого и идет рассказ, есть что-то от безумных героев Гоголя и Сологуба с примесью ницшеанства, которое испытали на себе, кажется, все творцы Серебряного века, в том числе и Грин. Это было особенное, философское безумство, которым и пользуется Марч. Он предлагает, а точнее провоцирует несчастного выступить вместо на себя на площади Голубого братства (название ее отсылает к рассказу «Капитан Дюк», где «голубыми братьями» именовали себя сектанты во главе с братом Варнавой), чтобы потом, после его неизбежного падения и смерти получить страховку. Выходит что-то вроде вариации на тему «гений и злодейство», причем злодейство настоящее, а гений – нет.
Наиболее захватывающая часть этого рассказа представляет собой движение Амивелеха над собравшейся на площади толпой. Поначалу, покуда лжеканатоходец, впервые в жизни сделавший шаг над пропастью, воображает себя сверхчеловеком, он движется по канату, но неожиданное происшествие в толпе, где поймали карманного воришку, возвращает его от болезненной мечты к действительности, и герой понимает, что он не более чем «лунатик, разбуженный на карнизе крыши», «чиновник торговой палаты Вениамин Фосс над грозно ожидающей пустотой, в костюме канатоходца, с головокружением и отчаянием».
С этого мгновения, этого перехода от одного состояния к другому, что так часто встречается у Грина, дальнейшие шаги Амивелеха-Фосса оказываются поединком с толпой, которая хочет видеть его падение, и так возникает еще один классический мотив гриновской прозы: герой и толпа.
«Меня попросту желали видеть убитым. Началось это глухо и спрятанно, как чирканье спички поджигателя, опасающегося произвести шум. Желающие не хотели желать. Они рассматривали свои черные мысли, как неответственную игру ума. Однако хотение это было сильнее принципов гуманности. Раздвигая корни, оно укреплялось в податливом состоянии душ с неуклонностью вожделения. Его зараза действовала взаимно среди всех, объединенных раздражающей зрительной точкой – мной, могущим потерять равновесие. Я читал: „Почему ты не падаешь? Мы все очень хотим этого. Мы, в сущности, явились сюда затем, чтобы посмотреть, не упадешь ли ты с каната случайно. Все мы можем упасть с каната, но ты не падаешь, а нужно, чтобы упал ты. Ты становишься против всех. Мы хотим тебя на земле, в крови, без дыхания. Надо бы тебе зашататься, перевернуться и грохнуться. Мы будем стоять и смотреть – надеяться. Мы желаем волнения, вызванного твоим падением. Если ты победишь наше желание тем, что не упадешь, мы будем думать, что, может быть, когда-нибудь, ктото все-таки упадет при нас. Падай! Падай! Падай! Ну же… ну!.. Падай, а не ходи! Падай!“»
Он падает, и в последний момент двое помощников Марча успевают его спасти. Но жизнь его, подобно жизни Галиена Марка, превращается после этого в возвращенный ад. «Я слышу: „Падай!“ – всякий раз, когда при мне произносят сколько-нибудь заметное, отрешившееся в особую жизнь имя. Между тем я очень люблю людей. Их неудержимо страстное отношение к чужой судьбе заставляет внимать различного рода рукоплесканиям с пристальностью запоздавшего путника, придерживающего пальцем спуск револьвера. Кислота, а не помада заставляет блестеть железо».
В «Канате» герой оказывается повержен толпой, в «Блистающем мире» Грин покажет сначала победу героя, а потом такое же падение. Но уже насмерть. Этот конфликт неизбежен и трагичен. Он присутствует почти в каждом произведении Грина и до революции, и после, и в этом смысле революция ничего не изменила – это его вечная тема, его тяжба и вражда с обществом, начиная с самых детских лет, и герой его погибает даже тогда, когда у него нет видимых врагов и он, напротив, окружен друзьями, которым приносит счастье. Именно о таком приносящем удачу человеке, лоцмане Битт-Бое написал Грин в одном из самых поэтических своих произведений – рассказе «Корабли в Лиссе».
По воспоминаниям Нины Николаевны, этот рассказ был написан еще в 1918 году, но рукопись пропала в редакции какого-то журнала, и четыре года спустя неожиданно отыскалась, что стало большой удачей и для Грина, и для русской литературы.
«Это один из лучших моих рассказов, – радовался Александр Степанович, – было бы жаль, если бы он пропал бесследно, так как вторично такого рассказа не напишешь».[253]
«Корабли в Лиссе» – светлая, лишенная плакатности и помпезности «Алых парусов» и жесткой драматургии «Каната» новелла. Это объяснение любви Грина к своим героям, подданным своей страны, не имеющим ничего общего со злыми и тучными обитателями ядовитой, кислотной Каперны.
Когда лоцман Битт-Бой обращается к четырем капитанам, оспаривающим право выйти с ними из гавани Лисса, за его словами стоит сам Грин: «И как мне выбирать среди вас? Дюка? О, нежный старик! Только близорукие не видят твоих тайных слез о просторе и, чтобы всем сказать: нате вам! Согласный ты с морем, старик, как я… А вы, Эстамп? Кто прятал меня в Бомбее от бестолковых сипаев, когда я спас жемчуг раджи? Люблю Эстампа, есть у него теплый угол за пазухой. Рениор жил у меня два месяца, а его жена кормила меня полгода, когда я сломал ногу. А ты – „Я тебя знаю“, Чинчар, закоренелый грешник – как плакал ты в церкви о встрече с одной старухой?.. Двадцать лет разделило вас да случайная кровь. Выпил я – и болтаю, капитаны: всех вас люблю. Капер, верно шутить не будет, однако – какой же может быть выбор? Даже представить этого нельзя».
«Корабли в Лиссе» – вещь радостная и одновременно печальная, потому что в конце рассказа выясняется, что Битт-Бой тяжело болен, ему осталось жить всего чуть-чуть, и поэтому он оставляет любимую девушку, которая ждет от него ребенка. Так опять всплывает мотив жизни-смерти, и последняя выступает в роли врага человеческого счастья, забирая самых лучших, чей ранний уход есть плата за удачу, которую они приносят людям.