[304] Политически Грин был лояльнее всех русских писателей вместе взятых и позволял себе лишь иногда аккуратные литературные выпады. Он только хотел, чтобы ему не мешали жить и писать. А история за ним насмешливо гналась:
«И так как в эти счастливые дни у нас не хватало времени и сил даже газету прочесть, то случившееся было для нас полной неожиданностью: Александр Степанович, зайдя вечером в погребок за белым вином, вернулся в большом возбуждении с газетой в руках:
– Керзон предъявил нам ноту, – взволнованно сообщил он, – должно быть, в ближайшие дни начнется война. Город в панике; все автомобили нарасхват. Я пойду искать какую-нибудь машину: а ты быстренько соберись в дорогу. Немедленно возвращаемся в Москву.
Часа через три, когда у меня уже все было готово к отъезду, вернулся Александр Степанович, уставший и нервный, машины не достать, все разобраны теми, кто лучше знает Ялту или давно живет в ней. Бегут и старожилы и курортники… Все волновались; слухи, один другого страшнее, переходили из уст в уста»,[305] – ситуация чем-то напоминающая перепуганный цирк в «Блистающем мире».
В неопубликованных фрагментах воспоминаний Нины Николаевны встречается любопытная фраза Грина, относящаяся к этим событиям: «Знаешь, надо сматываться, иначе мы будет отрезаны от Союза».[306] В контексте благополучного для Грина 1923 года она вполне понятна – никогда ему не было в жизни так хорошо, как эту в пору.
Керзон не напал, Гринам удалось уехать; находясь проездом в Москве, зашли к Арцыбашевым, которые, в отличие от Гринов, мечтали уехать за границу (и в том же, 1923 году уехали в Польшу), и разница между двумя литературными «богемщиками» десятых годов была очевидна: Грин – успешлив, относительно богат, счастливо женат и с оптимизмом смотрит в будущее, Арцыбашев – «вахлаковат», свою славу пережил и никому в молодой советской литературе не интересен.
«Люблю Мишеньку как приятеля, но не люблю Арцыбашева-писателя. Он – писатель – умрет вместе со своей физической смертью, как Л. Андреев, потому что противоестественен», – говорил Грин жене.[307]
Там же, в Москве, в письме сотруднику «Красной нивы» И. Касаткину Александр Степанович главной причиной спешного отъезда из Ялты называл опасную болезнь тещи и просил у издательства 5 тысяч рублей аванса,[308] весь «золотой блеск» романа истратив, ибо в Крыму ни в чем себе не отказывал.
С авансами выходило по-разному, в одних издательствах давали, в других нет – прежнего упорства в выколачивании денег из мерзавцев-издателей у Грина не было, но в 1923 году Грины купили четырехкомнатную квартиру в Петербурге и сообща сделали в ней ремонт. Сами ходили покупать обои, стекла, дверные ручки, краски. Грин выбирал цвета обоев с той же придирчивостью, с какой Грэй – шелк парусов для Ассоль. «Для своей комнаты серебристо-серые обои, блестящие, без отчетливого рисунка, и широкий бордюр в темно-синих орнаментах, такие же гладкие светлые маме и в столовую, только бордюры разные, а мне он выбрал белые в широкую голубую полоску, – с удовольствием вспоминала Нина Николаевна эти подробности тридцать лет спустя. – Тут я впервые увидела, что Грин живописно хозяйственен».[309]
Из-за этого ремонта странник Грин даже не поехал летом 1923 года на Северный океан. Дом значил для него больше, чем скитания, и его можно было понять – на сорок четвертом году жизни он впервые обзавелся своей квартирой, деньгами, молодой женой. Да и она до той поры знала только «квартиры своих родителей да матери первого мужа».
Казалось бы, вот оно, счастье, пусть даже с легким привкусом мещанства, как у Доггера из «Искателя приключений», но Грину это благополучие не мешало и охоты писать не отбивало. Скорее наоборот.
«1922–1924 годы были наиболее плодотворны в творчестве Грина. Я считаю с 1921 года, года нашей женитьбы, так как манеры Александра Степановича работать в молодые годы я не знала, но он сам о себе молодом говорил: „Я был заряжен темами, сюжетами, образами, словами, мог писать много и часто“. Такого Александра Степановича я уже не знала. В нем уже не было пожара, треска, неожиданности. Пламя творчества горело ровно, сильно и спокойно. Иногда даже как бы физически ощутимо для меня. В эти годы Александра Степановича любезно встречали в редакциях и издательствах. Мы пользовались плодами этого хорошего отношения, жили покойно и сыто…»[310]
Покойное счастье дома засветилось в его до сей поры бездомной прозе. В марте 1923, нумерологически счастливого для себя года Грин опубликовал один из самых чудесных, печально-светлых и обаятельных своих рассказов, «Словоохотливого домового», где изображен классический любовный треугольник – двое мужчин и одна женщина, которые любят друг друга, стараются не причинить друг другу зла и погибают от любви, а бедный домовой, за ними наблюдавший и рассказывающий их историю, не может ничего понять.
«Она пыталась ловить руками рыбу в ручье, стукала по большому камню, что на перекрестке, слушая, как он, долго затихая, звенит, и смеялась, если видела на стене желтого зайчика. Не удивляйся, – в этом есть магия, великое знание прекрасной души, но только мы, козлоногие, умеем разбирать его знаки; люди непроницательны».
Так счастливо начинается эта история и совсем иначе, печально заканчивается:
«– Они умерли, умерли давно, лет тридцать тому назад. Холодная вода в жаркий день. Сначала простудилась она. Он шел за ее гробом, полуседой, потом он исчез; передавали, что он заперся в комнате с жаровней. Но что до этого?.. Зубы болят, и я не могу понять…
– Так и будет, – вежливо сказал я, встряхивая на прощание мохнатую, немытую лапу. – Только мы, пятипалые, можем разбирать знаки сердца; домовые – непроницательны».
Этот рассказ был опубликован в «Литературном листке» «Красной газеты». Это одна из вершин гриновского творчества, одна из тех его вещей, которая безо всяких скидок входит в золотой список века, и к ней мы еще вернемся. Здесь важно лишь заметить, что неслучайно дом домового в рассказе оказался разорен.
«Мы жили покойно и сыто, но Александр Степанович начал втягиваться в богемскую компанию»,[311] – писала Нина Николаевна в мемуарах.
«Начало года, появилась водка. А. С. снова стал пить. Маленькая записка лиловым карандашом зовет меня в ресторан на углу Невского и Владим. проспекта, где А. С. был с М. Л. Слонимским. А. С. был пьяненький», – скупо отмечала она в своих коротких записях, сопровождающих их переписку с Грином.[312]
Чем больше было денег, тем круче, с дореволюционным размахом пил Грин. Вот воспоминания его товарища, а если называть вещи своими именами – собутыльника, писателя Дмитрия Шепеленко, о котором Нина Николаевна Грин писала: «Был около Александра Степановича молодой в то время человек Шепеленко Дмитрий Иванович. Он гдето работал, трудно жил и для души своей написал и издал крошечную книжечку „Прозрения“ – что-то ультра-философски литературное с претензиями. Александр Степанович был к нему расположен, любил его ядовитые рассуждения, бывал у него частенько; видимо иногда это бывало его выпивальной штаб-квартирой».[313]
Эту штаб-квартиру Дмитрий Иванович и описывал:
«Пробуждение. Утром чуть свет опять за водкой. Кооператив у меня напротив. Высокий, всклокоченный, тощий, с бутылкой белоголовки в левой руке и непостижимым бредом в голове Грин.
Светлое майское утро блаженствует за окном.
Воробьи чирикают на решетке балкона, обсуждая меню завтрака.
– Птички чирикали, как чайные ложечки, – растерянно бормочет А. С. Грин, поглядывая на растрепанных непричесанных воробьев удивленным, смущенным взглядом.
Опустошив бутылку и причесавшись зубной щеткой, Грин стал спокойно пить чай и всячески убеждать меня не забывать прежде всего кормить птиц».[314]
Воспоминания Шепеленки, озаглавленные им «Писатель-антиобыватель», долгое время находились в архиве под замком, чтобы не омрачать образ светлого романтика Грина. Но Александр Степанович не только пил. И если писать о Грине, стараясь не лакировать его образ, придется коснуться не только прекрасных черт его лица. Вспомним еще раз Калицкую: «Я впервые вижу второй, жуткий лик Грина».
«Раньше я всегда знала – сейчас ты хорош, а сейчас сорвешься в истерику; не было от тебя ощущения надежности, уверенности…», – писала мужу и готовая всегда защитить его Нина Грин в 1929 году, окидывая взглядом их прошлое.[315]
Этот второй лик, эту истерику видели многие. Вот еще один сюжет, рассказанный в непричесанных мемуарах Шепеленки, – история о том, как Грин мистифицировал известного пушкиниста Благого.
В московском Доме Герцена, где жил Благой и где Грин останавливался во время своих приездов в Москву, прошел однажды слух, что пьяный Грин собирается влезть к Благому в окно. Благой публично об этом заявил литературной общественности, Грин пообещал, что «проучит» его и прислал заказное письмо с пустым листом бумаги. Потом звонил и молчал в трубку. Раз, другой, третий… Благой занервничал. А Грин продолжал его изводить. Продолжалось это до тех пор, пока Благой не принес Грину письменные извинения, а Грин все не мог взять в толк, как такой трусливый человек может заниматься Пушкиным.
Правда это или очередная легенда о капитане и присвоенных рукописях, сказать трудно. В архиве Грина имеются два письма.
Одно от Благого:
«Уважаемый Александр Степанович!