енно указать на пережитые ими страдания», – писала Нина Николаевна Грин.[513]
Судить об этом романе, только начатом, сложно. Грин считал, что эта книга будет не хуже, чем «Бегущая». Той же точки зрения придерживалась и Ю. Первова, называя «Недотрогу» лучшей вещью Грина и обвиняя власти в том, что Грин был погублен в расцвете своего таланта. В. Ковский, напротив, полагал, что «Недотрога» так же, как и «Джесси и Моргиана», свидетельствует о том, что талант писателя регрессировал. Но, быть может, лучше всего о значении этого романа в судьбе Грина отозвался поэт Николай Тарасенко.
«С точки зрения житейской целесообразности новый замысел Грина был не то что ничем, но величиной, можно сказать, отрицательной. Хотя бы уже потому, что отнимал у тяжело больного человека последние силы. Да и могла ли эта новая работа вызволить семью из нужды, поправить его дела?
Грин не питал на этот счет никаких иллюзий. В оценке обстоятельств он был не менее точен и трезв, чем его собратья, работающие в иных жанрах. „Бедные мои книги, – говорил он, – так ни одна и не имела до сих пор двух хороших изданий. Зато биографию, должно быть, издадут вторично“».[514]
Здесь можно было бы подправить обоих: и Грина, и Тарасенко. «Автобиографическую повесть» издавали впоследствии гораздо реже, чем остальные романы писателя. Потомки – и читатели, и литературоведы – восприняли Грина прежде всего как романтика, и больше других его произведений собрали тиражи «Алые паруса» и «Бегущая по волнам».
«Недотрогу» закончить ему не удалось, но сама работа над ней тяжелобольного бедствующего человека есть акт писательского мужества. «Книга – это поступок», – говорил Пастернак (к слову сказать, очень Грину симпатизировавший). Именно таким поступком и стал незаконченный старокрымский роман Александра Грина.
В середине мая 1931 года они оставили дом на улице Ленина и сняли квартиру на Октябрьской, в частном саманном доме ближе к лесу, с окнами на север. Возле дома был небольшой огород, и с разрешения хозяйки Грин посадил на нем помидоры, огурцы, бобы.
«Все росло плохо. Он сердился и выливал на грядки неимоверное количество воды. Бобы пропали.
Не знала я тогда, что это болезнь терзала нервы А. С., и, не видя причин перемены нашей, такой стройной жизни, очень мучилась душевно».[515]
Эту квартиру Нина Николаевна впоследствии возненавидела и говорила, что есть такие места, которые притягивают горе, заражены его микробами, но чем хуже было, тем сильнее была любовь, которой Грины спасались от ужаса подступающей жизни. Об этом говорят даже не мемуары, в которых в конце концов задним числом можно подправить, переписать и улучшить историю, а письма Нины Николаевны к мужу за 1930–1931 годы, и все это очень важно, потому что впоследствии Нину Грин будут обвинять в том, что она бросила мужа за два года до его смерти.
А она писала так:
«И я благодарю Бога за счастливую судьбу, пославшую мне твою горячую и нежную любовь. И не сетуй, если придется трудно – у нас есть любовь – самое главное, что мы оба хотели от жизни. Остальное можно потерпеть или не иметь».[516]
«Вчера всю ночь продумала о тебе, о нашей жизни, милый, и ничего не могу тебе сказать, кроме слов великой благодарности. Ты освободил мою душу от оков бессознательности … во мне одновременно говорят и чувства, и мысли, и ощущения; я всегда знаю, как отнестись к тому или иному явлению, имею вкус к своим духовным и физическим ощущениям. Пусть иногда душе моей больно от соприкосновения с чем-либо, но зато душа моя и мысль без пеленок. А раньше этого не было. И не встреть я тебя, так бы и прожила всю жизнь Муней-телуней, иногда полусонно, полусознательно чувствуя недовольство чем-то, неудовлетворенность и не зная, что мне надо. А теперь я знаю. Мне от жизни только и нужно: ты, солнце и небо и покой…
Если я тебя за эти 9 лет обижала, прости меня, не со зла, а с раздражения это, а внутри любовь и нежность и сознание, что недаром ты прожила жизнь, раз она была у тебя так согрета и ты помудрела так, что большая часть интересов людских кажется тебе клубком грязных и мокрых червей у твоих ног».[517]
«И помоги тебе Бог во всем, я крепко молюсь каждый вечер за тебя, мое светлое счастье».[518]
А счастья было все меньше. Жена Грина страдала от того, что не может кормить его привычной едой – ситуация почти обломовская: Илья Ильич и Агафья Матвеевна. «Мы задыхались от нужды».[519]
Иногда они мечтали. Не о славе, не о признании современников либо потомков. В это странно поверить, но больше всего мечтал Александр Степанович в конце жизни о… Нобелевской премии.
«Что было его сладкой, невыполнимой мечтой, – мечта о Нобелевской премии. „Нинушка, вообрази, что мы ее получили. Что первое мы делаем? Нанимаем отдельный пароход, выбираем капитана, соответствующего нашим о том представлениям, и едем сначала вокруг Европы“».[520]
Это в мечтах. В реальности же: «В Крыму голод. Мы голодаем, денег ниоткуда не шлют. Болеем по очереди с мая месяца. То я лежала с воспалением желчного пузыря, то А. С. треплет малярия. И при всем том А. С. начал пить водку почти ежедневно, что раньше не было. Очень похудел, но т. к. все мы были тогда худы, то я не догадывалась, что его уже терзает смертельная болезнь. А. С. стал дома строптив и груб, стал придираться к моей матери, жившей много лет с нами. Я отделила ее от нас, сняв ей отдельную комнату. Но водку он продолжал пить. Было страшно и грустно, было отчаянно. Поехал в Москву опять один, отпускала со страхом, боясь водки. В Москве добыл денег – рублей 700, а, может быть, и больше – не знаю. Очень много пил, так много, что мне почти не писал, а раз в тяжелом состоянии просил за себя написать мне письмо И. А. Новикова. Я испугалась, получив это письмо, так как знала, что это значит. Перед отъездом А. С. в Москву неожиданно приехала его родная сестра, которой он не видел 21 год – Екатерина Степановна Маловечкина с 2 дочерьми. Грубая и довольно душевно вульгарная, она была чужой для А. С., а ее попытки читать ему нравоучения вызывали и недоброе к ней чувство. В конце августа 1931 года А. С. совершенно больной, с температурой вернулся из Москвы. И глубоко несчастный и замученный. Думали, что температура от малярии, которой он страдал после всякой долгой езды. Еще дня два он пытался двигаться, даже пошел со мной навестить мою мать. Шумная и неделикатная семья Маловечкиных его утомляла и он просил их переехать в другой дом. Они совсем уехали из Ст. Крыма. А. С. слег в постель уже навсегда».[521]
В это же время Грин написал Новикову отчаянное письмо, которое все советское время пролежало в архиве, и никто не решился, не смог его напечатать:
«Дорогой Иван Алексеевич!
Письмо, о котором Вы сомневаетесь, мною действительно не получено. По-видимому, какой-то хам в поисках „крамолы“ или просто скучая „без развлечений“ – разорвал конверт, прочел и зевая бросил: „Так вас тилигентов. Буржуи проклятые… Вообще надо уничтожить авторов. На кой они ляд!?“
У нас нет ни керосина, ни чая, ни сахара, ни табаку, ни масла, ни мяса. У нас есть по 300 гр. отвратительного мешаного полусырого хлеба, обвислый лук и маленькие горькие, как хина, огурцы с неудавшегося огородика, газета „Правда“ и призрак фининспектора за (1нрзб) Ни о какой работе говорить не приходится. Я с трудом волоку по двору ноги. Никакая продажа вещей здесь невозможна; город беден, как пустой бычий пузырь… Сужу по вашему письму, что и Вам не легче, – быть может. Но Вы все же в городе сосцов, хотя и полупустых; можно выжать изредка немного молока. А здесь – что?
Я пишу вам всю правду…
Ваш А. С. Грин. 2 авг.1931 г.»[522]
Все, что можно было продать, они продали. Оставались только золотые часы, которые подарил Александр Степанович Нине Николаевне в 1927 году, но на них найти покупателя ни в Феодосии, ни в Старом Крыму было невозможно. Слишком дорогой оказалась вещица. Как-то раз Грин даже собрался поехать в Ялту, чтобы продать часы, но опоздал на пароход и вернулся домой, привезя жене из Феодосии булочек, пирожных и конфет.
Надо было снова ехать выбивать деньги, заключать договоры и брать авансы. С трудом наскребли на дорогу ему одному, и летом 1931 года Грин поехал в Москву. В последний раз. Пил он там по-страшному, пил так, что не мог сам написать письмо домой, и под его диктовку писала перепуганная его видом жена Новикова Ольга Максимилиановна. Пил так, что падал пьяный у забора Дома красной профессуры, работницы общежития КУБУ вели его под руки, он бранился, кричал, брыкал ногами, и заведующая общежитием Мария Николаевна Синицына, которую Грин уважал и обычно слушался, а она с пониманием и сочувствием относилась к его болезни и имела для него всегда наготове шкалик водки, была вынуждена сказать: «Александр Степанович, мне очень жаль, что я должна огорчить Нину Николаевну, но я принуждена немедленно послать ей телеграмму; попрошу ее приехать и успокоить вас. Вы стали невыносимы».[523]
А он был невыносим, потому что в издательствах не хотели печатать ничего, кроме «Автобиографической повести». И еще потому, что уже тогда у него начался рак, но никто этого не знал.
Нина Николаевна писала ему в Москву: «… хочется уже, чтобы ты, голубчик, скорее приехал, и мы бы зажили очень, очень тихо и покойно. Я очень рада, что у меня нет детей».[524] Он ей ничего не отвечал. Впервые за одиннадцать лет.