Александр Грин — страница 94 из 100

«Герои Грина – люди без родины и страшное дело! – это ощущение лишает силы даже самых крепких из них. У них нет цели, нет своего дела… У корабля, на котором Грин со своей командой отверженных отплыл от берегов своего отечества, нет никакого флага, он держит курс в „никуда“ и единственный груз его – надежда на случайное счастье».[576]

И все же решающего удара по писателю эта статья еще не нанесла, и оргвыводов пока не последовало.

Меж тем Нина Николаевна получала за издания книг Грина деньги, на которые вместе с Нанием построила для себя добротный жилой дом, а домик, где умер Александр Степанович, превратила в частный музей, надеясь, что со временем он получит государственный статус. В 1940 году пришло письмо из Наркомпроса, в котором сообщалось о том, что открытие музея запланировано на 1942 год, к десятилетию со дня смерти писателя.

Помешала война. Помешала так, что музей открыли только в семидесятые годы. О том, что произошло в Старом Крыму во время войны, много писалось людьми, которые хорошо знали Нину Николаевну в пятидесятые-шестидесятые годы; существует книга воспоминаний о ней, написанная ее душеприказчицей Ю. А. Первовой и изданная без указания тиража (очевидно, очень маленького)[577] в Симферополе в 2001 году с предисловием Н. А. Кобзева, но пронзительнее всего о событиях того времени говорят документы, собранные профессором С. Б. Филимоновым.

То, что следует ниже – материалы предварительного допроса Нины Николаевны Грин зимой 1945/46 года и ее показания:

«До оккупации я проживала в г. Старый Крым и работала медсестрой в солнцелечебнице. При немцах с 29.01.42 г. я стала добровольно работать завтипографией в г. Старый Крым по выпуску „Официального бюллетеня Старо-Крымского района“. С 1.03.43 г. по март 1943 г. я работала редактором „Официального бюллетеня Старо-Крымского района“. В марте типография была немцами закрыта, по какой причине – не знаю.

Будучи редактором „Бюллетеня“, я в первую очередь беспокоилась о своевременном выпуске его, где всегда печатались сводки, которые, безусловно, были лживыми, но я другого сделать не могла. Кроме того, в „Бюллетене“ печатались различные статьи антисоветского характера, которые перепечатывались из газеты „Голос Крыма“. Должность заведующей типографией мне предложили в горуправе, и я на это согласилась, так как в это время у меня было тяжелое материальное положение. Выехать из Крыма, т. е. эвакуироваться, я не могла, так как у меня была старая больная мать и у меня были приступы грудной жабы. Выехала я в Германию в январе 1944 г., боясь ответственности за то, что работала редактором. В Германии я работала вначале рабочей, а затем медсестрой лагеря. Я виновной себя признаю полностью во всем. Безусловно, весь материал, который печатался в типографии, был антисоветского характера. Я не отрицаю, что, будучи завтипографией и редактором „Бюллетеня“, я к работе относилась добросовестно. Оклад мой был вначале 600 руб., а затем 1100 руб. в месяц. Я вину свою сознаю, но прошу суд учесть мою болезнь, преклонный возраст и строго меня не наказывать, так как хочу Родине принести еще пользу в части восстановления Домамузея моего покойного мужа писателя Грина и солнцелечебницы».[578]

Едва ли в этих сухих показаниях она себя оговаривала и на следствии к ней применяли методы устрашения и принуждали лгать. Этого не было, но многое из того, о чем она следователю говорила, в дело не вошло.

В 1941 году Нина Николаевна разошлась с Нанием. У ее семидесятилетней матери появились признаки психического заболевания, которое быстро прогрессировало. А умалишенных немцы уничтожали. Из-за нищеты, страха за мать она пошла работать в типографию. Сначала просто корректором, потом ее назначили редактором. От этой должности она хотела отказаться, но ее отказа немцы не приняли. Или становись редактором, или уходи.

«Боясь потерять место, боясь голодной смерти, боясь уничтожения психически больной матери, я согласилась», – писала она позднее в письме Генеральному прокурору Союза ССР.[579]

В 1944-м при освобождении Крыма, когда пошли слухи о том, что наступающие советские войска без суда и следствия расстреливают всех, кто работал на немцев, она бежала в Одессу. Там беженцев сняли с парохода, посадили в товарные вагоны и отправили в Германию в рабочий лагерь. При освобождении Нина Николаевна оказалась в американской зоне возле Любека. Осенью сорок пятого она добровольно вернулась в Россию и пошла в МГБ к местному начальнику Рудикову.

О дальнейшем пишет Ю. А. Первова:

«– Я ему без утайки рассказала, почему пошла работать к немцам. Он внимательно меня выслушал, – вспоминала в одном из разговоров Нина Николаевна. – Я ему говорю, что пришла арестовываться. Рудиков сказал: „Идите, разберемся“.

– Ну и разобрались? – спросила я.

– Да, – невесело ответила она. – Недели через две возвращаюсь домой из лесу – стоят двое военных у калитки. Сердце екнуло: за мной! Так и вышло».[580]

Ее признали виновной в сотрудничестве с немецкими карательными органами и измене Родине и присудили к 10 годам лишения свободы с поражением в правах на 5 лет и конфискацией имущества.

Наказание она отбывала на Севере, в Печоре, где строили железнодорожную ветку. В лагере работала медсестрой и переписывалась с теми, кто не боялся ей писать. Таких людей было немного – Борис Гриневский, Вл. Смиренский, но самым верным ее корреспондентом вновь стала Калицкая, к тому времени уже вдова.

«… Вчера получила Ваше письмо от 13.12 и рада ему. Рада, что нет у Вас вражды ко мне, а, наоборот, расположение, и тому, что ничего „бабьего“ между нами не осталось. Это очень отрадно, и, дай Бог, чтобы так навсегда и осталось».[581]

Калицкая присылала ей из своей пенсии деньги, посылки с продуктами, рабочие тетради, помогала материалами о Грине и собственноручно переписывала рассказы, которые были нужны Нине Николаевне для ее мемуаров; она подбадривала ее и поддерживала как могла. Много было надежд на амнистию, но отбыла в заключении Нина Николаевна почти весь срок и на свободу вышла только в 1955 году. Отбыла те десять лет, которые должен был отбыть по приговору Севастопольского военного суда полвека назад ее муж.

Там же, на севере, она писала по вечерам мемуары о Грине и давала читать его книги самым близким людям, с которыми связала ее лагерная дружба. А между тем над покойным писателем разразилась буря. В 1950 году, когда исполнялось семьдесят лет со дня его рождения, в «Новом мире» была опубликована статья В. Важдаева «Проповедник космополитизма: Нечистый смысл „чистого искусства“ Александра Грина».

Статья эта подразделялась на главки и была построена как обвинительный документ: 1.Писатель без родины. 2. История одного литературного камуфляжа. 3. Точный адрес. 4. Проповедь избранности. 5. Патология вместо разума. 6. Эпигонство вместо новаторства.

И наполнение соответствующее:

«Он не любил своей родины… Идейный и политический смысл создания А. Грином „своего, особого мира“ легко расшифровывается как духовная эмиграция… Он был воинствующим реакционером и космополитом… Для Грина существуют три страны, где живут персонажи его произведений. Первая – это страна отрицаемой реальности, страна революционной действительной жизни. О ней Грин говорит редко, но формулой умолчания подразумевает ее всегда.

Вторая страна – „мечта“, сама Гринландия, идеальный космополитический рай… И третья страна – где обитает „бегущая по волнам“, страна, находящаяся вне всякой реальности и даже вне жизни. Мир А. Грина населен темной массой и героями аристократами, которые, по его же словам, напоминают „старинную табакерку“… „Демонический герой“, как его стыдливо определяет эстетская критика, излюблен и поэтизируется Грином… Декадентско-патологическое творчество…

Из-под пера Грина вышли чудовищные, гнусные страницы… В творчестве его нет ни чистоты, ни гуманизма, которые приписывают ему апологеты; при малейшей попытке анализа этот миф разлетается как дым, и остается мрачная, безнадежная злоба реакционера, ненавидящего народ».[582]

Ничего этого Нина Николаевна не знала, «Новый мир» до Печоры не доходил. Не знала она и того, что книги Грина изымаются из библиотек. Она писала свои воспоминания, и они согревали ее, она вспоминала его и себя, молодую, наивную, совсем не предполагавшую, что случится на ее веку. В этих мемуарах было много личного, сокровенного, что она не боялась обнажить. Она писала, и для нее самой становились ясными вещи, о которых, живя с Грином, она не задумывалась и не догадывалась:

«Ни ума, ни понимания жизни, ни образования ему от меня не нужно было.

– Ты забота моя, Котофеинька мой, который ходит сам по себе, а всем хорошо, – говаривал он.

И если бы я в то время была другая, такая, как теперь, с твердо выработанным миросозерцанием и мироощущением, с уменьем, может быть, лучше наладить нашу с ним материальную жизнь, я уверена – царапала бы его утомленные, иссеченные жизнью нервы. Как хотел Александр Степанович, всегда жила я; только изредка, в трагическом, действуя своим умом. Жила, как хотелось ему, хотела всегда быть такой, как представлялось ему».

«Теперь, в горести моих последних одиноких дней, как часто я вспоминаю тепло их ласковых рук, – описывала она Феодосию, когда с матерью и мужем они сидели по вечерам под кирпичным абажуром, – и благодарю судьбу, что все это я чувствовала каждую минуту их жизни со мной, смиренно снося горести, которые с избытком покрывались горячей любовью и лаской родных».[583]

А еще писала о том, как умирал брошенный советскими писателями Грин, как его не печатали в конце двадцатых, как мучили его суды с издателями, как голодал он и его семья в начале тридцатых и как никто из писателей не пришел его хоронить. Против воли эти мемуары превращались в обвинительный документ. Вдова Грина к этому не стремилась, она писала, как было – о плохом и о хорошем, и спорила разве что с Верой Павловной, пытаясь доказать, что не таким был Грин, как та его изобразила. «Пусть были у меня горестные дни его пьянства и, может быть, такого, о чем я не хотела думать, – все покрывалось прелестью наших других дней».