Александр Гумбольдт — страница 14 из 50

Сорокавосьмилетнего Гёте и двадцатисемилетнего Гумбольдта объединяла не только общность интересов в области естественной истории, анатомии, геологии и ботаники. Их объединял также родственный подход к природе как к чему-то целостному, единому, взаимосвязанному, в отдельных своих частях и явлениях, объединял универсализм их воззрений и — что не менее важно — опора на непосредственный опыт как источник знаний. Были у них и расхождения, главным образом методологического свойства. Гёте, изучая какое-либо явление, предпочитал рассматривать его как чувственно воспринимаемый «феномен», Гумбольдт же отталкивался от «фактов». Гёте в качестве первичного звена своих наблюдений брал «образ», в то время как Гумбольдт исходил из «элементов». Гёте в своих воззрениях на природу делал упор на развивающееся, биологическое, Гумбольдт — скорее на готовое, оформившееся, на непосредственную данность, открывающуюся исследователю. Гёте во многом полагался на органы восприятия человека (вспомним хотя бы его учение о цвете), Гумбольдт настаивал на экспериментальном изучении физики явлений и процессов, происходящих в природе и в отдельном живом организме, безотносительно к человеческому восприятию. Характерная для Гёте постановка вопроса о некоем архаическом «прарастении» не занимала воображение Гумбольдта ни тогда, ни позже, когда он со своим спутником Бонпланом, возвратившись после долгого путешествия по Латинской Америке, привез тысячи малоизвестных растений из Нового Света. Не стоит, однако, преувеличивать значение этих разногласий, и далеко не всегда они были принципиальны. Гёте, опережая время, стремился рассматривать природу в движении и развитии, доискиваться до единого «корня» всего многообразного сущего, в то время как Гумбольдт коллекционировал, взвешивал, измерял и сравнивал, чтобы обнаружить законы, господствующие во Вселенной. Их влияние друг на друга было глубоким, плодотворным, постоянным и, конечно, не исчерпывалось встречей 1797 года.

«Думаю, что его вполне можно назвать единственным и неповторимым в своем роде, — писал Гёте в 1799 году, — ибо мне не доводилось встречать человека, у кого подобная целеустремленность соединялась бы с такой разносторонностью духа. Трудно представить себе даже, как много он способен сделать для науки». А Гумбольдт, в свою очередь, годы спустя, уже после смерти Шиллера, писал Каролине фон Вольцоген, шиллеровской свояченице: «Повсюду, где бы я ни странствовал, я снова и снова проникался ощущением того, насколько могучим было воздействие на меня тех йенских встреч, когда я, духовно обогащенный взглядами Гёте на природу, чувствовал себя как бы вооруженным новыми органами чувств».

Иное мнение об Александре сложилось у Шиллера. Сначала он, видимо, слишком много ожидал от младшего брата Вильгельма фон Гумбольдта, своего друга. На первых порах все шло гладко: младший Гумбольдт был единственным представителем естественных наук, кого Шиллер пригласил сотрудничать в журнале «Оры». В письме к критику Готфриду Кёрнеру от 12 сентября 1794 года Шиллер называл его «самым блестящим» ученым во всей Германии; ему казалось порой, что способностями Александр, возможно, даже превосходит «своего брата, который, безусловно, выдающийся человек». Сыграло свою роль, вероятно, и небольшое недоразумение: Шиллер почему-то заключил, что основная специальность Александра — философия природы. При ближайшем знакомстве в их взглядах, склонностях и характере обнаружились очень существенные различия, ставшие причиной взаимного разочарования, охлаждения и отдаления. Первое, что Шиллеру пришлось не по вкусу, — это человеческие качества младшего Гумбольдта. Говоря об этом, не надо забывать, что Шиллер был человеком горячим и ему не раз случалось выносить скорый и предвзятый приговор. Можно предположить также, что Александр вполне мог дать для этого повод: необычайные успехи по службе, домогательства двух министров, жаждущих иметь его в числе ближайших сотрудников, быстрая и громкая слава все-таки немного вскружили ему голову. Шиллер пишет 6 августа Кёрнеру. «Насчет Александра у меня нет твердого мнения; однако я боюсь, что, несмотря на все его таланты и неустанную деятельность, больших высот в своей науке ему не достичь. Слишком мелкое и неуемное тщеславие до сих пор пронизывает все его дела. Мне не удается обнаружить в нем ни искры чистого, объективного интереса, и, как ни странно это может звучать, при всем огромном богатстве его знаний я нахожу в нем странное убожество духа и чувства, а для предмета, коим он занимается, это — наихудшее из зол. Что я нахожу в нем в избытке, так это голый и острый рассудок, беспардонно притязающий на то, чтобы куцыми мерками вдоль и поперек обмерить самое природу, которая во всех своих частях необъятна и непостижима, и с дерзостью, мне непонятной, подступается к ней со своими убогими формулами. Короче говоря, мне кажется, что для своего предмета он человек слишком грубо организованный, слишком ограниченный и узкопрактический. Он ведь начисто лишен воображения, и в одном этом, насколько я могу судить, ему недостает качества, совершенно необходимого в науке, поскольку природу надо уметь созерцать и чувствовать как во всех ее конкретных проявлениях, так и в высших законах. Если многим Александр очень импонирует и обычно выигрывает в сравнении с братом, то только потому, что он выскочка и у него лучше подвешен язык. По самым же главным качествам братьев и сравнивать-то нельзя — настолько достойнее представляется мне Вильгельм».

Шиллер в общем верно подмечает человеческие слабости Гумбольдта-младшего, однако верно и то, что он по своему духовному складу остается далек от понимания сути методов естественнонаучного исследования, ориентирующегося не на эмоции и смутные ощущения, а на непреложные факты, объективные связи и закономерности. Не случайно Кёрнер в ответном письме от 25 августа счел необходимым в деликатной форме сказать об этом Шиллеру и попытался смягчить его «резковатое суждение» об Александре: «Положим, ему в самом деле не хватает воображения, чтобы чувствовать природу, и тем не менее, сдается мне, он может многое сделать для науки. Его стремление все измерять и анатомировать служит предпосылкой для точных наблюдений; а без таких наблюдений естествоиспытателю не получить приемлемых исходных данных. К Александру как математику нельзя быть в претензии, что ко всему он подходит с мерками и цифрами. Он ведь стремится сводить разрозненные факты воедино, в одну систему, учитывает и взвешивает все гипотезы, расширяющие взгляд на вещи, и таким образом оказывается перед новыми и новыми вопросами к природе. Сама специфика его деятельности мешает ему держать равновесие во всем — так я думаю. Люди такого типа всегда слишком погружены в свои проблемы, чтобы уделять много внимания тому, что происходит вокруг. Из-за этого они кажутся окружающим сухими и бессердечными».

Несостоявшаяся поездка в Италию

Весть о заключении мира между Австрией и Францией, как оказалось, несколько опередила события. Хотя Бонапарт крепко держал в руках Северную и Центральную Италию, а его смелый проход через Восточные Альпы к Вене привел к перемирию в начале апреля 1797 года, цена, которую он требовал от германского императора, была слишком высокой; переговоры затянулись на долгие месяцы.

Александр фон Гумбольдт выехал из Дрездена 25 июля и направился через Теплиц в Прагу, рассчитывая, что в пути к нему присоединится брат с семьей, который давно уже лелеял планы поездки на юг, но всякий раз задерживался из-за приступов малярии, мучивших его жену и детей. В начале августа они встретились наконец в Вене и некоторое время оставались там, пережидая, пока не прояснится политическая обстановка. Без дела Александр не сидел и тут; еще до отъезда из Дрездена он учился обращаться с секстантом (ибо знал, что ему придется с ним работать) и продолжал изучать геологию, пользуясь частными коллекциями минералов, а здесь, в Вене, все свободное время тратил на изучение флоры в ботанических садах Шёнбрунна, уже тогда известных по всей Европе.

Лето было на исходе, осень близилась. Братья уже стали подумывать о том, что отправляться в Италию через Альпы поздновато, даже если мир и будет заключен в ближайшем будущем. Из Парижа пришло известие о том, что Директория в начале сентября произвела переворот, устранила угрозу монархического заговора и, более чем вероятно, спасла республику. Вильгельм не был склонен считать, что события в Париже создают почву для нового переворота (и оказался прав); поэтому он решил отправиться с семьей во французскую столицу, а Александр — заняться геологическими и метеорологическими наблюдениями в Альпах, готовясь к большому путешествию. Оба уже покинули Вену, когда 18 октября 1797 года был подписан мир в Кампо-Формио, содержавший, как оказалось потом, в себе зародыш новой войны: Австрия вынуждена была уступить Франции Милан и Мантую, а полученные ею самой Венеция и большая часть венецианских владений не могли служить достаточным за них возмещением. Уже состоялся триумфальный въезд в Париж генерала Бонапарта, который теперь поджидал удобный момент для захвата власти.

Александр Гумбольдт, вместо того чтобы ехать в Швейцарию и переждать там, как он поначалу планировал, пока не стабилизируется обстановка в Италии, направился в Зальцбург и… застрял там на всю зиму. Виной тому был Леопольд фон Бух, его бывший университетский товарищ, случайно встреченный им в Вене.

«Встреча с ним была несказанной радостью, — писал Гумбольдт Фрайеслебену, — это удивительный, неподражаемый, гениальный человек, которому удается делать массу тонких научных наблюдений. Своими повадками он, правда, производит впечатление чудака, свалившегося с луны… Я пытался выводить его на люди, но ничего путного из этого не получалось. Придя в гости, он обычно нацеплял на нос очки, забивался в дальний угол и начинал пристально изучать трещинки на глазурованных плитках печи — это его любимое занятие, или же, крадучись вдоль стен, как еж, принимался внимательно разглядывать подоконники и карниз