Цветные радуги, множество маленьких разноцветных перекрещивающихся арок, висят над водоворотами. Ветер колеблет их. Шум растет. Ночью он становится втрое сильнее.
Втрое сильнее? Что это — акустический обман? Нет, шум усиливается в самом деле. Гумбольдт исследует это явление. Вода и лес делают воздух влажным. Но в течение суток меняются воздушные течения и нагрев почвы. Они меняют влажность воздуха, и это отражается на силе звука. На земле связано все, ничто не существует само по себе. Даже законы звука нельзя понять без понимания всеобщих связей, и чтобы завершить простое исследование шума водопада, надо построить географию района.
Путешественники решились пройти, не разгружая пироги, последнюю часть водопада Атурес. В реве и свисте падающих вод Гумбольдт и Бонплан высадились на остров. Ползком добрались до обширной пещеры. Со стен текло и капало, они были зеленые от водорослей-нитчаток; мерцали фосфорические точки светящихся организмов. Река гремела над головой. В этом подводном каземате они вздохнули впервые за долгий срок полной грудью: воздух был чист, не звенели и не липли к телу москиты.
На берегу против водопада Атурес кустарник скрывает глубокую расщелину. В ней стоят истлевшие ряды корзин с человеческими костями — кладбище исчезнувшего племени. От него не осталось ничего, кроме скелетов, выкрашенных в красную краску или перевязанных банановыми листьями, и глиняных ваз — хранилищ обожженных костей целых семейств. Гумбольдт насчитал 600 неповрежденных скелетов.
Когда-то, рассказывают индейцы, племя атуров было многочисленно, но постепенно оно уменьшалось. Остатки храбрых атуров покинули родину, спасаясь от людоедов-караибов, и поселились в скалах гремящей воды. Вот уже около века, как умер последний атур. Но в Майпуресе живет старый попугай. Его перья вылезли, но он говорит до сих пор. И никто его не понимает: он говорит на языке атуров, на языке, которого больше нет.
Ленивая широкая река вливалась в Ориноко. Это была Апуре. Солнце садилось. С горы внезапно открылась степь — пустое, безмерное, золотисто-бурое пространство льяносов. Они охватывали полнеба и, как океан, загибались гигантским полукругом.
В Ангостуре, главном городе провинции Гвианы, силы изменили обоим — Гумбольдту и Бонплану. Их свалила горячка. Может быть, это была реакция после страшного напряжения, возможно также, что это был тиф. Несколько дней они боролись со смертью. Прошло три недели, пока путешественники смогли покинуть Ангостуру. Они торопились доставить к морю свои бесценные коллекции. В Новой Барселоне этот груз взялся отвезти в Европу миссионер. И только через несколько лет Гумбольдт узнал, что Европа никогда не получила его: корабль, люди и все, что было на нем, погибли у африканских берегов.
Маленькое судно приняло к себе на борт путешественников. И вот 27 августа 1800 года они увидели белые домики над морем среди кактусовых заборов и горы с туманными вершинами, поднявшиеся амфитеатром: Куману.
Снег и огонь
На север, все на север!
Вскоре они исходили вдоль и поперек остров Кубу с его табачными плантациями и полями сахарного тростника, где работали черные рабы, подгоняемые кнутами надсмотрщиков.
Гумбольдт интересовался экономикой, администрацией, жизненным уровнем населения, торговлей этого рабовладельческого общества; он изучал жизнь гаванского порта. Так родился его «Политический опыт об острове Кубе», в нем мы прочтем негодующие строки по адресу писателей, «которые стараются прикрыть двусмысленными словами варварство отношений рабства, изобретая термины негров-крестьян, ленной зависимости черных и патриархального покровительства».
Благородные строки. Думал ли Гумбольдт, когда писал их, и о зверской эксплуатации людей-рабов, крепостных крестьян, принадлежавших прусским баронам и помещикам?
На Кубе до Гумбольдта дошел слух, что капитан Боден все-таки отплыл из Франции и, обогнув мыс Горн, пройдет вдоль берегов Перу и Чили.
Тогда Гумбольдт покинул Кубу, чтобы снова пересечь северо-западный угол Южноамериканского материка и встретиться с Боденом на берегу Тихого океана.
Но позднее, уже в Перу, выяснилось, что капитан отправился вокруг мыса Доброй Надежды.
Снова, как год назад, Гумбольдта и его французского товарища ждала лодка и узкая дорожка воды среди удушливой лесной пустыни, для которой не существовало карт.
Они привыкли к этой дикой, тяжелой, доверху наполненной работой жизни робинзонов, отрезанных от мира. Ходили почти голыми. Солнце сделало их неотличимыми от индейцев.
Как-то нашли брошенную индейскую хижину. В ней не было окон и дверей, вела в нее нора, по которой надо было вползать на брюхе.
Распластываясь на земле, они скрывались в этом убежище от москитов. Там вдвоем часами они упорно, упрямо работали, задыхаясь от едкого дыма факела.
Только в городах они надевали платье и принимали вид европейцев. Так было в Санта-Фе-де-Богота, куда в середине 1801 года они приехали на мулах.
Гумбольдт был здоров; Бонплана била лихорадка.
В горной стране, совсем не похожей на лесистые низменности, путешественники провели почти полтора года.
Узкими тропами, в два фута шириной, перешли перевал Киндин. Обувь разорвалась, ее бросили; шли босые, с кровоточащими ногами.
Им предлагали воспользоваться, по обычаю этих мест, индейцами-носильщиками, которых называли каваллитос — людьми-лошадьми. «Было горько слушать, — пишет Гумбольдт, — когда о людях говорили, как о лошадях и мулах». Он отказался.
В Попаяне осмотрели базальтовые горы Юлусуито. Из расщелины Пураче с гулом извергалась вода, пропитанная сероводородом.
В декабре 1801 года по темным, как штольни, дорогам, где валялись кости животных, и болотам, в которых мулы увязали по брюхо, вышли к горному городку Пасто. Над ним вздымался вулкан. Жители городка почти никогда не ходили вниз. Они питались клубнями-пататами. А когда их не хватало, шли в горы за корой дерева ахупаллы, медвежьей пищей.
Тут, близ индейского селения Войзако, на высоте двух с половиной километров над морем, Гумбольдт нашел жилки и крапинки минерала серпентина, точь-в-точь такого, как в горах Фихтель, вблизи Штебена.
Два месяца лили дожди. Во время землетрясения поток хлынул на дорогу и едва не смыл путешественников вместе с вьючными животными. Впервые они перешли экватор и 6 января 1802 года прибыли в Кито. Тут не прекращались подземные толчки.
Трава покрывала развалины, под которыми пять лет назад погибло сорок тысяч человек.
Часто попадались группы скал, напоминавшие исполинские водопады, мгновенно остановленные и окаменевшие. Гумбольдт поднял с дороги камень, покрытый бурой окалиной. Он счистил этот пепел серного огня, сжигавшего землю, быть может, миллионы лет назад. Камень был обломком застывшей катастрофы.
Вся эта каменистая, колеблющаяся местность показалась Гумбольдту сводом гигантского вулкана, для которого три вершины — Котопахи, Пичинча и Тунгурагуа — служили только тремя предохранительными клапанами.
Из Кито Гумбольдт сделал несколько попыток взойти на Пичинчу. Обморок заставил его прекратить подъем в первый раз. Но он счел «позорным покинуть плоскогорье Кито, не взглянув собственными глазами на кратер Пичинчи».
Он всходит снова с индейцем и креолом. Черная отвесная стена встала на пути к вершине. Вверху реяли кондоры. Крылья их были так велики, что, распластанные, могли бы закрыть комнату. Десятки стервятников копошились у трупа павшего мула. Далеко внизу дорогой вдоль утесов ехал всадник. Гумбольдт прикинул: до всадника было двадцать четыре километра. А можно было отчетливо разглядеть даже белый плащ-пончо на нем!
Несколько раз приходилось спускаться, отступать вниз, отыскивая проход к вершине. Склон состоял из голых камней, скользких, с узкими расщелинами, иззубренных. В углублениях стал попадаться снег. Сверху сползал дым, лишенный запаха.
На этот раз вершину взяли. В полночь вернулись в Кито. А через сутки Гумбольдт снова стоял на каменном карнизе над кратером с барометром и электроскопом в руках. Карниз зашатался от подземных ударов. Гумбольдт вынул часы. Он насчитал пятнадцать ударов в тридцать шесть минут.
Месяц спустя, 23 июня 1802 года, Гумбольдт уже восходил на гору Чимборасо, которую считали тогда высочайшей вершиной мира. Шли по гребню, иногда суживавшемуся до восьми дюймов. Слева был ледяной скат. Справа — обрыв в тысячу футов глубиной. Инстинктивно они отклонялись направо: ледяной скат казался страшнее.
На Чимборасо достигли высоты 18096 парижских футов — 5 881 метр. Гумбольдт был первым человеком, поднявшимся на такую высоту. Над вечным снегом летали желтоватые бабочки; в солнечных лучах роились мелкие крылатые насекомые. Тень кондора, похожая на быстрое облако, прыгала по утесам. Жизнь, переполнявшая низины, не прекращалась и на вершинах гор.
До конца жизни Гумбольдт гордился своим восхождением на Чимборасо. Десятилетия спустя были открыты новые высочайшие вершины и в Андах и еще выше — в Гималаях. Через тридцать лет Буссенго взошел на Чимборасо на двести метров выше Гумбольдта. Он смотрел на это без зависти.
«Мои восхождения, — писал Гумбольдт, — дали первый импульс, это они заставили обратить на снежные горы внимание большее, чем то, которое уделяли им в течение полутора столетий до меня».
Эти месяцы Гумбольдт и Бонплан жили в Кито «со всеми удобствами, на какие можно претендовать в европейской столице». Сила письма дона Уркихо была увеличена славой путешествий в неведомые глубины материка, которым владели и которого все еще не знали и боялись испанцы.
Епископ посылал свою карету за Гумбольдтом и Бонпланом, вице-король приглашал их к обеду.
В Кито для них были всегда открыты двери виллы маркиза Сальвалегре и богачей Агирре-и-Монтуфар.
В середине прошлого столетия младшая Монтуфар показывала известному зоологу Морицу Вагнеру поясной портрет Александра Гумбольдта. Он изображен в темно-синем мундире, белом жилете, с длинными каштановыми волосами и похож на прусского придворного XVIII века. Правой рукой он опирается на свою книгу «Афоризмы из химической физиологии растений».