{51}. Оставим в стороне «затворенное сердце» Александра, а вот замечание о влиянии на него «философских химер века» очень интересно, и нам придется не раз к нему возвращаться.
Может быть, хотя бы упоминавшимся ранее приятелям великого князя удалось приблизиться к разгадке его личности или, на худой конец, нащупать какие-то опорные точки для решения этой задачи? Самым настойчивым и внимательным из них оказался А. Чарторыйский, а потому остановимся на нескольких его наблюдениях. «По своим воззрениям, — писал князь, — он являлся выучеником 1789 года, он всюду хотел видеть республики и считал эту форму правления единственной отвечающей желаниям и правам человечества (на языке того времени так обозначалось не только население Земли, но и такое понятие, как гуманизм. — Л. Л.)… Он утверждал, между прочим, что наследственность престола была несправедливым и бессмысленным установлением, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который сумеет выбрать наиболее способного правителя»{52}.
Трудно сказать, разделял ли князь убеждения своего царственного приятеля; во всяком случае, он сожалел, что тому не хватало огня, подъема, веры в самого себя, и признавал, что «его искренность, прямота, способность увлекаться прекрасными иллюзиями придавали ему обаятельность, перед которой невозможно было устоять»{53}. Знаменитая «бабушка» российской мемуаристики Елизавета Петровна Янькова, будучи женщиной незатейливой, но наблюдательной, подметила еще одну немаловажную черту в характере Александра. Он показался ей человеком очень суеверным, обращавшим внимание на множество примет, а потому не слишком уверенным в себе. Так, проснувшись поутру, он сначала обувал именно левую ногу и непременно с нее вставал с постели. Притом обязательно подходил к окну и, как бы ни было холодно, с четверть часа стоял у открытого окна. На языке великого князя это называлось «брать воздушную ванну»{54}. Впрочем, последнее могло свидетельствовать не столько о суеверности Александра, сколько о его приверженности к пунктуальности и здоровому образу жизни.
По воспоминаниям современников, великий князь действительно был аккуратистом, никогда не появлялся на людях небрежно одетым, а его письменный стол всегда отличался идеальным порядком. Он до крайности любил симметрию, даже мебель в его апартаментах расставлялась по заранее продуманному им плану. Кроме того, Александр всю жизнь оставался очень мнительным человеком. Как-то его всерьез обеспокоила даже глупая сплетня, будто у него искусственные ляжки, сделанные из ваты для красоты и внушительности фигуры.
А что же историки? Обратимся к работам двух признанных мастеров исторического портрета, посвященных нашему герою. «Из воспитания своего, — писал В. О. Ключевский, — великий князь вынес скрытность, внушавшую недоверие к нему, наклонность казаться, а не быть самим собой, скрытое презрение к людям, круг политических идей и чувств, которые должны были наделать ему чрезвычайно много хлопот»{55}. А. А. Кизеветтер дополнял коллегу и учителя: «Александр вовсе не был мягок и податлив, его уступчивость чисто кажущаяся. Временами он уступал потому, что был равнодушен к поднимаемым вопросам, не казавшимся ему важными. Иногда (и сознательно) надевал маску уступчивости в тех случаях, когда хотел ввести окружающих в заблуждение. Иными словами, уступчивость царя, с одной стороны, была результатом юности его души и ума, с другой, точно рассчитанным орудием политики»{56}.
Итак, Александр оказался лукав, двуличен, злопамятен, упрям, скрытен, полон презрения к людям, ленив, суеверен, неправильно образован и дурно воспитан (в самом широком смысле этого слова). Ну и что же тут загадочного? Вы можете понять, чем этот, в общем-то, уважаемый потомством правитель отличался от наиболее отрицательных персонажей российской истории? Давайте пока — именно пока — условимся о двух вещах. Первое: речь вряд ли стоит вести о поиске исключительно негативных черт в характере Александра. Этого не следует делать хотя бы потому, что с тою же легкостью мы можем набрать неменьшее количество отзывов мемуаристов и историков, свидетельствующих о его позитивных качествах. Второе: может быть, необходимо обратить внимание на «протеизм» великого князя (Протей у древних греков был богом-«хамелеоном», легко меняющим обличья и манеру поведения) и говорить именно о нем, а значит, о тех конкретных обстоятельствах, которые этот «протеизм» вызывали, поддерживали и в ходе которых он проявлялся с наибольшей ясностью.
Только при таком рассмотрении событий слабости и негативные черты характера нашего героя обретут подлинную плоть и кровь, а не будут иметь вид анекдота или желания свести счеты с ним задним числом. Вот, скажем, бывший камер-паж Петр Михайлович Дараган пишет, что Александру Павловичу были свойственны «некоторая картинность» движений, «мерный твердый шаг», «картинное отставление правой ноги» и даже «держание шляпы так, что всегда между двумя раздвинутыми пальцами приходилась пуговица от галуна кокарды»{57}. И чего стоит это замечательное наблюдение, если мы так и не узнаем из него, при каких обстоятельствах всё это было свойственно нашему герою, на каком этапе его жизни появилась такая привычка, как она воспринималась окружающими? И вообще было ли это свойственно одному Александру или он как наследник, а потом и император был просто заметнее своих не менее «картинно-театрализованных» подданных?
Современному читателю поведение образованного дворянина 1810-х годов, безусловно, кажется театральным, постоянно рассчитанным на публику. Однако подчеркнутое внимание к слову, жесту, поведению в целом, которое и придает ему в наших глазах характер постоянного пребывания в кулисах и игры на сцене, еще не означает неискренности. Оно, скорее, связывалось у дворянина того времени с восприятием себя как исторического деятеля в полном смысле этого слова. Именно осознание себя историческим лицом заставляло оценивать собственную жизнь как цепь сюжетов для будущих историков, литераторов, художников. То есть к оценке собственной жизни у образованного человека постоянно примешивалась оглядка на потомков — зрителей того спектакля, что «разыгрывают» на сцене Истории великие люди, и, конечно, судей. От этого поведение людей конца XVIII — начала XIX века, вдохновленное не только реально происходившим с ними, но и представлениями о том, как они будут выглядеть в глазах грядущих поколений, становилось малопредсказуемым.
И еще одно замечание, высказанное историком А. Н. Сахаровым: главное заключается всё-таки не в описании характера государственного или общественного деятеля любого ранга, а в том, чтобы получить ответы на вопросы: какие государственные цели преследовал он в те или иные периоды своей жизни, с помощью кого и посредством чего он пытался их осуществить, какие средства для этого использовал? Условившись о сказанном выше, вернемся к хронологической последовательности нашего повествования.
После воцарения Павла I декорации на российской, особенно столичной, сцене сменились мгновенно и, казалось, бесповоротно. «На нас всех, — вспоминал граф Евграф Федотович Комаровский, — напало какое-то уныние. Иначе и быть не могло, ибо сии новые наши товарищи не только были без всякого воспитания, но многие из них самого развратного поведения; некоторые даже ходили по кабакам, так что гвардейские наши солдаты гнушались быть у них под командою»{58}. Такие же впечатления от происходивших перемен сложились у Гаврилы Романовича Державина: «Тотчас во дворце приняло всё другой вид, загремели шпоры, ботфорты, и, будто по завоевании города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».
Подобные негативные отклики с видимым удовольствием поддержал гвардеец и поэт Сергей Никифорович Марин, который, не скрывая сарказма, писал:
Ахти-ахти-ахти попался я впросак!
Из хвата-егеря я сделался пруссак.
И, каску променяв на шляпу треугольну,
Веду теперь я жизнь и скучну, и невольну.
Наместо, чтоб идти иль в клоб, иль в маскерад,
Готов всегда бежать к дворцу на вахтпарад.
Царствование Павла I — это, прежде всего, судорожное и непрерывное администрирование. С ноября 1796 года по март 1801-го было издано 2179 указов — всего в два раза меньше, чем при Екатерине II за 34 года ее правления. Причем важные распоряжения причудливо переплетались с малозначащими, а то и просто вызывавшими недоумение. Зачем-то было запрещено ношение фраков, круглых шляп, жабо, сапог с отворотами, танцевать вальс, носить прически «а-ля Титус»[2]. В немилость попали бакенбарды и даже ноты иностранных музыкальных произведений. Последнее, честно говоря, совсем уж непонятно. Что в них могло быть страшного для режима или нравственности подданных? Князь И. М. Долгоруков отмечал, что напуганный разгулом «черни» в годы Французской революции Павел считал чудовищем и русский народ. «Отсюда, — пишет князь, — проистекала в нем ненависть к наукам, омерзение к просвещению и колеблемость во всех действиях самодержавия, словом, смесь его добрых склонностей и тиранств никто не поймет вовеки»{59}.
Павел Петрович имел обыкновение вставать в три-четыре часа утра. Вскоре после этого должны были начинать работу все департаменты. По сигналу барабана солдаты приступали к учению, а чиновники, зевая, бежали в присутственные места. Трудно сказать насчет всей России, но Петербург безоговорочно подчинялся режиму дня императора, причем регламенту оказалось подвластно буквально всё. В столице улицы выравнивались строго по линейке, и горе тому хозяину, который вздумал строить свой дом, отступив от «красной линии». Фасады домов и дворцов тоже имели узаконенны