внению с остальными, дворян… 3) часть купечества, не вполне, однако, сознающая, чего она хочет, 4) некоторые маловлиятельные литераторы, 5) возможно, также младшие офицеры и простые солдаты»{97}.
Лагарп советовал в этих условиях не торопиться, избегать в государственных документах даже слов «свобода», «воля», «освобождение», не говорить открыто о целях правительственной политики. Иными словами, речь шла о временном (правда, никто не знал, на какой период) отстранении общества от участия в решении судеб страны. Швейцарец настаивал на необходимости развивать систему образования, затем предлагал провести судебную реформу и кодификацию законов. Всё это было логично, поскольку исподволь готовило страну к грядущим переменам, но требовало времени и сильной власти. Как справедливо отмечал Н. Я. Эйдельман, преобразованиям «сверху» в России как бы предшествовало очередное «просвещение сверху». Оно проявлялось во многих отношениях: в запрете объявлять о продаже крестьян и указе о «вольных хлебопашцах», в появлении нового, весьма либерального цензурного устава (1804) и работе частных типографий, в открытии университетов и вообще в выстраивании системы высшего и среднего образования{98}. Именно таким образом шла подготовка умов и душ к «эмансипации» россиян, в том числе крепостных крестьян.
С 1803 года в России действительно начинает выстраиваться четкая система среднего и высшего образования. Европейская часть империи делится на шесть учебных округов, каждый во главе с университетом и попечителем. В губернских городах открываются гимназии, готовившие учащихся к поступлению в университеты, а на уровне уезда — училища, чьим выпускникам открывалась дорога в гимназии. Низшей ступенью образования делаются приходские училища, обучение в которых продолжалось год (в уездном училище — два года, в гимназии — четыре). Плюс к этому открылись лицеи, приравненные то ли к средним, то ли к высшим учебным заведениям особого типа: в 1804 году — Демидовский в Ярославле, в 1811-м — Царскосельский, в 1817-м — Ришельевский в Одессе, в 1820 году — Нежинская гимназия (станет лицеем в 1832-м). В результате в 1801 году в России насчитывалось 427 средних учебных заведений с 21 533 учащимися, а в 1825-м — около шестисот гимназий и училищ с 69 626 учениками. Правительство явно пыталось взять курс на подготовку просвещенной, образованной молодежи.
Полного согласия по основополагающим вопросам не было даже в самом Негласном комитете. Строганова, стоявшего на позициях активного конституционализма, поддерживал более осторожный в этом вопросе Чарторыйский; Новосильцев же и Кочубей ратовали, скорее, за законное (то есть правильное, более современное) функционирование существующего государственного аппарата. А сам Александр I… Монарх колебался, и эти колебания воспринимались окружающими совершенно по-разному. Тот же Строганов готовил своеобразный заговор внутри Негласного комитета, опасаясь неустойчивости мнений императора. «Его должно поработить, — говорил он, — чтобы иметь необходимое на него влияние… Эта мягкость его характера существенно обязывает не терять времени, чтобы другие не предупредили нас. По милости своего характера он, естественно, должен предпочитать тех, которые легко схватывают его мысль, способны выразить ее и способны ясно и даже, если возможно, изящно изложить его мысль»{99}.
Опасения Строганова были, в общем-то, небеспочвенными. Во время перерывов в работе Негласного комитета Александр часто прогуливался с некоторыми далеко не либерально настроенными сановниками (генерал-адъютантами Федором Петровичем Уваровым и Евграфом Федоровичем Комаровским, помощником начальника Военно-походной Его Императорского Величества канцелярии Петром Михайловичем Волконским, адъютантом Петром Петровичем Долгоруковым) и выслушивал их мнения по самым разным вопросам, которые заметно отличались от мнения «молодых друзей». Надо сказать, что для решения многих текущих практических задач Александр постоянно общался с вельможами екатерининского времени Г. Р. Державиным, А. Р. Воронцовым, Д. П. Трощинским, А. А. Беклешовым. Их присутствие у трона должно было символизировать связь с XVIII столетием и правлением царственной бабки Екатерины II. Император ее вельмож не любил, но терпел и тщательно отсортировывал. Он вообще, по выражению историка искусств В. С. Турчина, частенько «держал людей как бы про запас, и те, исполнив что-то ему нужное, появлялись и исчезали, кто в ссылке, кто в историческом небытии (порой о некоторых и вспоминается с трудом, откуда взялись и куда делись)»{100}.
С вельможами прежних времен была солидарна и императрица-мать, которая со своей стороны всячески старалась «излечить» сына от реформаторской горячки. Внешне тот пропускал слова советчиков мимо ушей, но кто знает, что творилось в его душе и откладывалось в голове?
Он действительно хотел перемен и был способен их провести. «Александр, — писала баронесса Жермена де Сталь, — человек выдающегося ума и редкой образованности, и я не думаю, чтобы он мог найти в государстве министра, более, нежели он сам, способного разбираться в делах и направлять их к цели». Далее она делает еще одно очень важное замечание: «Он сказал мне о своем желании (которое за ним признаёт весь мир) улучшить положение крестьян, еще закованных цепями рабства. «Государь, — сказала я, — в вашем характере есть залог конституции для вашего государства, и ваша совесть тому порукой». Он ответил: «Если бы это было так, то я был бы ничем иным, как счастливою случайностью»{101}. Здесь вновь слышатся отголоски размышлений Александра о несправедливости наследственной передачи власти, о том, что народ сам сумеет выбрать достойного главу государства. Правда, слышится и потаенная гордость оттого, что он сумел стать такой «случайностью».
Чем дольше продолжались заседания Негласного комитета, тем более явственно монарх ощущал возрастающее давление консервативно настроенных сановников. Независимо от того, был ли государь «залогом конституции» или «счастливой случайностью», но он не без оснований опасался разделить судьбу своего отца. Александр не знал, как взяться за реформы, не имея достаточного количества сторонников, и одновременно боялся, что преобразования слишком рано ударят по его самодержавным прерогативам (являвшимся, по его мнению, единственной гарантией проведения реформ). Можно, конечно, говорить, как это делалось ранее и делается порой до сих пор, о слабохарактерности императора, его двуличности, склонности к показному либерализму (Ю. Н. Тынянов замечательно назвал систему взглядов Александра в эти годы «мечтательным вольнодумством»). Однако правильнее, на наш взгляд, сослаться на понимание им масштабности задач, стоявших перед страной, и той ответственности, которая ложилась на его плечи.
Сказанное выше объясняет, почему император наотрез отказался обсуждать проекты отмены крепостного права, представленные ему князем Платоном Александровичем Зубовым, графом Николаем Семеновичем Мордвиновым или графом Сергеем Петровичем Румянцевым. Последний, к примеру, обратился к государю в 1802 году с предложением разрешить помещикам освобождать крестьян не поодиночке, а целыми общинами с выделением им достаточного количества пахотной земли (так родилась идея, использованная в 1861 году при отмене крепостного права). Александр ограничился частным указом, разрешавшим Румянцеву отпустить своих крестьян на волю на указанных условиях (из этого, в конце концов, и получился указ о «вольных хлебопашцах»). Дело здесь не только в неуверенности и опасениях нашего героя. Не менее важно и то, что он хотел быть единственным инициатором реформ, единственным носителем прогресса и источником благоденствия подданных.
Самодержавие было необходимо Александру Павловичу не только для повышения самооценки, но и, повторимся, для проведения реформ. В те годы он никак не мог бы согласиться с мнением современного историка И. Ф. Худушиной: «Самодержавная власть сама по себе не способна к самоограничению. Ей по определению как бы задан ход в одном-единственном направлении — концентрация власти»{102}. Ему эта власть казалась универсальным ключом к достижению прогресса всегда и во всём. Александр, скорее, присоединился бы к мнению Дениса Ивановича Фонвизина, в свое время заметившего, что Россия — это «государство, где люди составляют собственность людей, где каждый, следовательно, может быть завсегда или тиран, или жертва»{103}. Монарх поддержал бы эту негативную оценку, потому что именно с подобным положением дел и собирался бороться с помощью отмены крепостного права и дарования стране конституции.
Правда, пока с конституцией дела обстояли ничуть не лучше, чем с ликвидацией личной зависимости крестьян от помещиков. Российское дворянство, как и другие слои населения, не ощущало потребности в политических правах. Освобожденное указом «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» (1762) от обязательной государственной службы, первое сословие тем самым отстранялось и от возможного вмешательства в политические дела. У него были весомые основания для того, чтобы довольствоваться своей судьбой: права личной безопасности и частной собственности худо-бедно снимали обиду от политического бесправия. Более того, для российского дворянства термин «конституция» всё еще представлялся жупелом, поскольку в нем виделось лишь средство для захвата власти несколькими олигархическими семействами, а значит, и причина возникновения смуты и гражданской розни. Историческая память о Смутном времени начала XVII века потускнеет и почти пропадет гораздо позже — в первые десятилетия XX столетия, когда придет время еще более страшных смут.