{121}. Действительно, на протяжении всего царствования Александра Павловича правительство больше опасалось не крестьянских бунтов и волнений, а мятежа свободных людей, и судьба Сперанского являлась для верховной власти слишком мелкой монетой, чтобы ради нее стоило сильно рисковать.
В день своего падения государственный секретарь работал с монархом до 11 часов вечера. Затем Александр сказал: «Довольно поработали! Прощай, Михаил Михайлович! Доброй ночи! До свидания!» — и перекрестил его. Приехав домой, Сперанский нашел там Балашова, опечатывавшего его бумаги. Затем последовала высылка государственного секретаря в Нижний Новгород. Внимательный и проницательный П. А. Вяземский заметил по этому поводу: «В замыслах Сперанского не было ничего преступного и, в юридическом смысле, государственно-изменнического, но было что-то предательское в личных отношениях Сперанского к государю». Впрочем, далее мотив предательства уступает в размышлениях Вяземского место другим соображениям: «Неограниченная доверенность Александра не встречала в любимце и сподвижнике его полной взаимности… Кажется, не подлежит сомнению, что в окончательных целях не было единства между императором и министром: сей последний хотел идти далее и в особенности скорее»{122}.
Противники Сперанского встретили его отставку с нескрываемой радостью. «Не знаю, — писал Ф. Ф. Вигель, — смерть лютого тирана могла бы произвести такую всеобщую радость… Все были уверены, что неоспоримые доказательства в его виновности открыли, наконец, глаза обманутому государю; только дивились милосердию его и роптали. Как можно было не казнить преступника, государственного изменника, предателя!»{123} Были, правда, и другие мнения. «Царь — всё! — писал И. М. Долгоруков по поводу ареста Сперанского. — Он закон! Он истина! Он Бог земной! На что правда, если государю угодно назвать ее ложью? Что в заслугах, если они перестали быть угодны двору? Пролей свою кровь за ближних, принеси ему живот свой на жертву, но, если монарх косо на тебя взглянул, не ожидай признательности сограждан. Все тебя давят и клянут! И после этого мы хотим, чтоб у нас были патриоты»{124}.
Правда, «обманутый государь» расценивал произошедшее совершенно иначе. Своему давнему приятелю Александру Николаевичу Голицыну он говорил: «Если бы у тебя отсекли руку, ты, наверное, кричал бы и жаловался, что тебе больно; у меня прошлой ночью отняли Сперанского, а он был моей правою рукою»{125}. Трудно сказать, были ли эти слова искренними или являлись лишь позой, игрой на публику; но то, что монарх по-иному смотрел на случившееся со статс-секретарем, сомнений не вызывает. В его беседе с Н. Н. Новосильцевым прозвучало: «Вы считаете его (Сперанского. — Л. Л.) изменником? Вовсе нет, на самом деле он виноват только по отношению ко мне одному, виноват в том, что отплатил на мое доверие и мою дружбу самой черной, самой отвратительной неблагодарностью… Удаляя его от себя, я сказал ему так: «В любое другое время я потратил бы два года, чтобы проверить… все дошедшие до меня сведения… Но время и обстоятельства не позволяют мне этого ныне… Вы оказались под подозрением, которое навлекли на себя вашим образом действий и речами… Мне важно, в случае несчастья, не оказаться виноватым в глазах моих подданных»{126}.
О том же монарх говорил и Я. И. де Санглену: «…в отношении к государству нужно было отправить Сперанского… Это доказывается радостью, которую отъезд его произвел в столице, верно, и везде… Люди мерзавцы! Те, которые вчера утром ловили еще его улыбку, те ныне меня поздравляют и радуются его высылке… О, подлецы! Вот кто окружает нас, несчастных государей»{127}. Знаток Александровской эпохи А. А. Кизеветтер считал: «Сперанский напугал Александра, показав ему в конкретно воплощенном виде его смутную и бесформенную мечту. И сочиненные Сперанским параграфы встали перед умственным взором Александра как живой укор его мечтательной пассивности, как предъявляемый к уплате точно подведенный счет»{128}.
На наш взгляд, самодержца подвела уверенность в том, что он может сделать с обществом всё, что пожелает. В мелочах и на короткое время такое действительно удается, но когда речь идет о продолжительном сроке и важных вещах, подобная мечта неизменно остается мечтой, приносящей жестокое разочарование и обязательные поиски виновного. Кроме того, у монарха, желавшего перемен, к делу реформ примешивалась изрядная доля самолюбия и других личных страстей (желание настоять на своем, невнимание к конкретным обстоятельствам), а они — плохие помощники для реформатора. Был ли подвержен тем же «недугам» Сперанский? Безусловно. Он порой сознавал схематичность и абстрактность своих планов, но это были его планы, и поэтому они должны были быть воплощены несмотря ни на что. Недаром еще в юношеском дневнике Сперанский записал: «Я сам себя едва ли понимаю». Может быть, до конца он так себя и не понял.
Михаил Михайлович вернется после ссылки в Петербург в 1821 году и сделается управляющим Комиссией по составлению законов и членом Государственного совета, но задушевных бесед с Александром I больше не будет, да и разговоров о реформах существующего строя тоже. Более того, свою деятельность до 1812 года он станет считать трагической ошибкой.
Если же посмотреть на дело в более общем, более теоретическом плане, то придется констатировать, что зачастую на основе того факта, что философские и социально-политические идеи Просвещения были хорошо известны значительной части русского общества конца XVIII — начала XIX века, исследователями делается скоропалительный вывод, что эта часть общества воспринимала идеологию просветителей достаточно адекватно. Но открывающееся нам несоответствие слова и дела, заявленного и исполненного, заставляет усомниться в безусловной правоте этого вывода. Без прочного усвоения идеалов гуманизма, понимания границ и сути свободы одно лишь знание идей было не только недостаточным фактором, но и оказывалось просто непригодным для решения задач, стоявших перед Россией в начале столетия. В те годы страна имела несколько вариантов развития: аристократическая конституция, буржуазно-демократическая конституция, дальнейшее укрепление самодержавия. По удачному выражению историка И. Ф. Худушиной, «Россия выбрала не тот путь, который, возможно, был лучшим, но тот, который ей больше соответствовал»{129}. Каким же оказался этот путь?
Годы царствования Александра I, помимо всего прочего, сделались временем становления российского общества как новой политической силы в империи. Именно в первой четверти XIX века выкристаллизовываются общественно-политические лагери, разрабатываются собственные идеологические концепции, пока еще близкие к правительственной идеологии и во многом так или иначе совместимые с ней. Именно в 1801–1825 годах само понятие «общественное мнение» начинает играть важную роль и для «верхов» России, и для заметной части дворянства. Поэтому необходимо внимательнее присмотреться как к становлению этого нового игрока на российской политической сцене, так и к отношению к нему Александра I.
Создание возможности существования общества как самостоятельной субстанции долго не осознавалось российской политической элитой как первостепенная задача. На протяжении этого времени понятие «свобода» ассоциировалось у нее с «вольностью», а последняя представляла собой исключительно «свободу от». Дворяне старались освободиться от царской службы, податные сословия — от прикрепления к определенному месту жительства и налогового бремени, частновладельческие крестьяне — отличной зависимости. Может быть, поэтому гражданский долг заменялся в обществе идеей служения царю, понятие о правительстве пряталось за привычным для всех словом «начальство»; в самодержавии далеко не всегда угадывали деспотизм, а в крепостничестве — рабство нового времени.
Особенно характерно это было для представителей первого сословия, которое и составляло «образованное общество», стоявшее у истоков формирования общественно-политических лагерей и господства общественного мнения. Поэтому дворянская оппозиционность престолу переплеталась с верноподданничеством, либеральность порой заметно соприкасалась с охранительством, революционность не исключала, скажем, преклонения перед Петром I. Что же тут удивительного? Не будем забывать, что в свое время Уложенная комиссия Екатерины II насчитывала более пятисот депутатов, но крепостнические порядки критиковали только два из них, а об изъятии крепостных крестьян из-под власти помещиков позволил себе заявить и вовсе только один депутат.
Оставив на время в стороне объективные предпосылки формирования общества как самостоятельной политической единицы, отметим, что Александр I был первым и последним российским монархом, открыто ратовавшим за либеральные преобразования. Его установки нашли понимание, прежде всего, среди дворянской молодежи, но вызвали широкий и заинтересованный отклик не только у нее. Не будем сбрасывать со счетов и последствия наступления эпохи романтизма, который вызвал непримиримый конфликт между индивидуальностью и обществом. Романтик, в каком бы обличье он ни выступал, отвергал общепринятые ценности, идеологию, авторитеты, стиль поведения. При этом он находился в непрерывном и напряженном поиске друзей и единомышленников.
На одном из заседаний Негласного комитета Александр Павлович вынужден был признать, что разговоры о реформах приняли всеобщий характер. Да и как могло быть иначе, если в первые годы XIX века в России были напечатаны переводы сочинений Ж. Ж. Руссо, А. Смита, Ч. Беккариа, Ф. М. Вольтера, И. Бентама, Ш. Л. Монтескьё, Г. Т. Рейналя. Некоторые из них выходили с купюрами, а то и с искажениями, но сути дела это не меняло. Скажем больше: если в начале царствования Александра I общественное мнение впервые с таким энтузиазмом обратилось к сюжетам внутренней политики, то