Александр I. Самодержавный республиканец — страница 28 из 53

еев. — Л. Л.) сумел удержаться в милости до самой кончины императора Александра»{172}. Ей вторил декабрист Николай Иванович Лорер: «История еще не разъяснила нам причин, которые понудили Александра — исключительно европейца 19-го столетия, человека образованного, с изящными манерами… — отдаться, или лучше сказать, так сильно привязаться к капралу павловского времени, человеку грубому, необразованному»{173}.

Полагали, что Александр I, утомленный многолетним царствованием, а может быть, уставший от внутренних неурядиц, впал в апатию, а потому передал управление страной Аракчееву. Бытовало и другое мнение, будто царь оставался всеми мыслями в Европе, считая, что, если ему удастся обустроить жизнь континента на новых основаниях, то в России дела сами собой наладятся. Александр действительно говорил, что Россия должна «идти одинаковыми шагами с Европой», что страна настолько просветилась, что не может оставаться в прежнем положении. Правда, одновременно он сетовал, что не может найти и пятидесяти двух достойных губернаторов, что ему не хватает просвещенных и опытных помощников. И в этой ситуации на роль государева ока и государевой руки, с его точки зрения, более других подходил именно Аракчеев.

А почему бы, собственно, и нет? Алексей Андреевич руководствовался уникальным правилом: каждый должен уметь делать всё, что ему прикажут, независимо от подготовки и опыта. Он мог с успехом вести государственные дела самого разного толка, поскольку имел хорошую голову и золотые в работе руки. Беда заключалась в другом. Хитрый, ловкий, умелый, жестокий, чуткий к переменам политических и придворных дуновений, он был кем угодно, но не государственным деятелем. Его деловитость, по справедливому замечанию А. А. Кизеветтера, основывалась не на внутреннем влечении к общему благополучию, а на желании укрепить собственные позиции при дворе. Поэтому, если ему приказывали подготовить проект отмены крепостного права, он становился эмансипатором, если же ставили во главе военных поселений — делался грозой и бичом для их обитателей.

А может быть, всё обстояло еще проще? Ведь говорил же Александр одному из своих флигель-адъютантов: «Ты не понимаешь, что такое для меня Аракчеев. Всё, что делается дурного, он берет на себя; всё хорошее приписывает мне»{174}. Надежной ширмой для монарха в свое время служил Сперанский, позже ею — и еще более надежной — сделался Аракчеев. Дело не в недостатке у Александра Павловича мужества; человек, не обладающий им, не стал бы задумывать столь радикальных перемен в социально-политической жизни империи. Царь хотел сохранить себя и свою власть для благих свершений, и эта власть, как и ее носитель, должна была оставаться незапятнанной. Другое дело, что времена очевидно и неотвратимо менялись.

Общественное мнение стало обращать внимание не только на то, кто и как обласкан царской милостью, но и на то — и это в глазах людей становилось гораздо важнее, — что именно человек сделал для достижения успеха, какими путями шел и какие средства использовал. Самодержавная власть императора не распространялась ни на общественное мнение, ни тем более на оценку Истории. Может быть, поэтому Александр Павлович недолюбливал популярных людей, он сам желал раздавать репутации по собственному разумению, а избранники общественного мнения проникали на скрижали Истории без спроса, вне очереди и становились чуть ли не вровень с монархом.

В восприятии массы дворян и недворян все удачи и несчастья во внутренней и внешней политике, несмотря на любые «ширмы», всё равно связывались с именем Александра I. От этого зависел рост или падение авторитета его правительства и его правления. Поэтому возвышение Аракчеева и абсолютное доверие к нему царя мало способствовали увеличению популярности политики Зимнего дворца. Причем оценки современников колебались от полного ее неприятия до попыток объяснить сложившуюся ситуацию. «Нас, — писал П. А. Вяземский, — морочат и только; великодушных намерений на дне его сердца нет ни на грош. Хоть сто лет живи, царствование его кончится парадом и только»{175}. Совершенно иначе относился к происходившему в стране Н. И. Тургенев: «Мне часто казалось, что император Александр с трудом выносил бремя своего сана и колоссальной власти, которой его облек случай; я убежден, что полнота этой власти нередко стесняла его, и если бы он твердо решил сбросить ее иго, ему бы сравнительно легко это сделать. Он не мог постоянно быть самодержцем, иногда ему хотелось побыть человеком»{176}.

Оба эти свидетельства, при всех отличиях, говорят, в сущности, об одном и том же: по личным или объективным причинам Александр якобы передал свою власть Аракчееву, подчинился его влиянию, в чем в свое время было отказано Сперанскому. Алексей Андреевич сделался в глазах потомков этаким личным демоном императора, сбившим его с пути истинного. Этот миф оказался на редкость живучим, хотя правды в нем не было ни на гран. Аракчеев никогда и ни в чем не руководил Александром Павловичем, да и самостоятельность графа в государственных делах была весьма относительной. Известно, что его ставленник Петр Андреевич Клейнмихель, разбиравший после смерти Аракчеева бумаги покойного, обнаружил, что черновики подавляющего большинства распоряжений и указов фаворита написаны собственной рукой Александра I или содержат его принципиальные пометы.

Дело в другом. Император пытался совместить чрезвычайно разнородные и противоречивые вещи. Искреннее желание дать России конституцию странным образом совмещалось у него с военными поселениями; неприятие крепостного права — с крепостническими распоряжениями; жалобы на отсутствие реформаторов — с последовательным удалением от престола людей независимых и мыслящих. Как писал В. О. Ключевский, «самое ограничение произвола у него выходило произволом же. Это был носитель самодержавия, себя стыдящийся, но от себя не отрекавшийся»{177}.

Аракчеев же… В конце апреля 1826 года он уволился в отпуск по болезни и отправился в Европу. К тому времени у графа было конфисковано 18 переплетенных томов адресованных ему писем Александра I; часть царских посланий Алексей Андреевич успел опубликовать за границей, некоторые всё-таки утаил от новой власти и оставил у себя. На службу он больше не вернулся, назначив из собственных средств значительную премию тому исследователю, который напишет лучшую историю царствования Александра I к столетию смерти императора.

Новый игрок на политическом поле.
Часть вторая

Либерализм как политическое явление возник в Западной Европе в тесной связи с многовековым процессом становления гражданского общества, утверждением частной собственности, рыночной экономики, становлением «третьего сословия». Весь этот, назовем его цивилизационным, контекст в России отсутствовал или находился в зачаточном состоянии. Либерализм в ней стал не столько коренным, сколько верхушечным явлением, достоянием дворянства, а потому приобрел своеобразный, во всяком случае, далеко не классический характер.

В среде консервативно настроенной массы населения слово «либерал» в устах большинства дворянства довольно быстро приобрело оскорбительный характер, сделалось политическим клеймом. Вряд ли этому стоит удивляться, ведь с самим понятием свободы (в любом смысле этого слова) члены первого сословия в большинстве своем всегда связывали нечто исключительно бунтарское, мятежное, разрушительное. Для традиционалистов, не делавших никакого различия между свободой и волей, всегда стоявших на страже привычного самодержавия, либералом являлся каждый, кто хоть как-то пытался выказать свою индивидуальность, произнести не общепринятые слова, защитить не утвержденные Зимним дворцом понятия.

Для прогрессистов же всех оттенков свобода действительно являлась своего рода идеей фикс. Она была для них антонимом рабства, частновладельческого и государственного крепостничества, беззакония, несправедливости. Дело осложнялось тем, что проблемы прав человека и свободы личности решались в России совсем не на либеральном поле, а исключительно «сверху». Поэтому до начала 1820-х годов слишком многое способствовало иллюзии возможного постепенного проведения буржуазных реформ с помощью трона. Усилия большинства либералов были направлены на то, чтобы избежать произвола в отношении образованного и просвещенного общества и только в этом смысле ограничить самодержавие (хотя и это было совсем не мало). Ведь попытка ввести в российскую практику понятия безопасности личности, права собственности, собственного достоинства конечно же являлась определенным достижением правового сознания.

Как уже упоминалось, в Европе либеральные идеи вызревали в течение столетий, становясь частью самосознания всех слоев населения. В России же они формировались в верхушке общества и осознавались частью дворянства в качестве прежде всего морального долга. Не привитые народному сознанию, эти идеи оставались недостаточно жизнеспособными. Поэтому их существование и распространение во многом зависели от отношения к ним престола. Карамзин справедливо отмечал в письме П. А. Вяземскому: «25 лет мы, невинные и неподлые, жили мирно, не боясь ни тайной канцелярии, ни Сибири; скажем ему (Александру I. — Л. Л.) спасибо… Если он как человек не был лучше нас, то и мы все вместе не лучше его»{178}.

Подобные совершенно справедливые соображения вызвали горький вывод исследователя И. Ф. Ху-душиной: «Однако в России испокон надеются сначала на честность государя, а уж потом на закон. Вот уже три века в России правосознание в дефиците. И что характерно — ничего не меняется. Движение по кругу: то оттепель, то нравственная стужа. И от принятия принципов либерализма населению России, кажется, всё так же далеко. Если мы отстаем от Европы не на три, а, допустим, на четыре столетия, то еще есть надежда, а если мы самобытны?»