Александр I. Сфинкс на троне — страница 36 из 59

ивать ссору следующими словами: “не доставайся уже никому”… “Я слышал следующее выражение: “лучше сжечь”… Я видел многих людей, спасшихся из Москвы после пожара, которые хвалились тем, что сами зажигали свои дома».

Казалось бы, писал Свербеев в своей статье о пожарах Москвы, что после такого резкого отречения Ростопчина от возводимого на него подвига, после такого искреннего и вместе насмешливого на то негодования с первых строк его знаменитой брошюры[125], после всех приведенных им в ней доказательств, что он никогда не замышлял сожжения Москвы[126], современники и потомство оставят его память в покое и перестанут прославлять его имя небывалым подвигом. Напротив того, чем более отдалялась от нас знаменитая эпоха, тем упорнее стали мы писать, печатать, проповедовать, «что Москву сжег Ростопчин, что Москву сожгли русские».

Так утверждает, напр., Хомутова в своих воспоминаниях, которые писались через двадцать лет: «никто не сомневался, что пожар был произведен по распоряжению гр. Ростопчина: он приказал раздать факелы выпущенным колодникам, а его доверенные люди побуждали их к пожару». Мы уже цитировали мнение самого Свербеева, с которым в значительной степени нельзя не согласиться. Но это мнение нисколько не опровергает участие Ростопчина в поджогах – оно свидетельствует только, что не было никакого разработанного правительством плана сожжения Москвы, что Москва вовсе не была вольной жертвой «нашего патриотизма».

Еще о Ростопчине

1. Родственники о Ростопчине [127]

Воспоминания г-жи Нарышкиной, старшей дочери мнившего себя «спасителем отечества» московского градоправителя в 1812 г., гр. Ф.В. Ростопчина («Le comte Rostopchine et son temps»), могли бы представить значительный интерес, так как дочери Ростопчина в знаменательную годину было уже 15 лет, и она, следовательно, была свидетельницей, которая сознательно могла воспринимать явления окружавшей жизни. Воспоминания, написанные в 60-х годах, на склоне лет мемуаристки, давали возможность отнестись объективно к событиям давних лет и подойти к ним, не поддаваясь тому вихрю субъективных восприятий, которые в значительной степени мешают многим и многим мемуаристам того времени нарисовать подлинную картину эпохи, покрытую в устах современника флером несколько сентиментального патриотизма. И только исторический скальпель выскребает обыденную жизненную прозу из документов и сухих архивных дел, передающих факты, а не настроения.

К сожалению, воспоминания Нарышкиной в качестве исторического источника обесценены той определенной целью, которой задавался автор – возвеличить своих родичей. Вся книга написана для восхваления великого деятеля, неоцененного потомством. Это – апология, апология неудержимая, не считающаяся с фактами. Написанная через много лет по обрывкам личных воспоминаний или записей, сделанных с чужих слов или со слов столь любившего всегда себя возвеличить отца, книга полна фантастическими измышлениями, повторением без проверки всех тех легенд, которые передал потомству сам Ростопчин в своих записках: личные наблюдения автора, как современника, не дали ему возможности ориентироваться сколько-нибудь удачно в фактах.

Странная судьба Ростопчина. То фаворит, то фрондирующий вельможа в опале, то герой на час, то кумир, низвергнутый с пьедестала «спасителя отечества», низвергнутый, в сущности, той же консервативной дворянской оппозицией, которая выдвинула его в 1812 г. чуть ли не на первое место. Что же это, судьба большого человека? Отнюдь нет. Ростопчин был маленький человек, умевший себя, однако, прекрасно рекламировать, человек огромного самомнения и самого бесстыдного бахвальства.

Еще при жизни Ростопчину пришлось заниматься самореабилитированием, и с этого момента реабилитация Ростопчина безостановочно продолжается – и все неудачно. Старательно реабилитировала и реабилитирует его националистическая историография, пытающаяся изобразить Ростопчина как образец для патриотического подражания. Безуспешно тем же делом занимается и потомство Ростопчина. Внук последнего гр. Сегюр с этой целью выпустил в 1871 г. целую книгу «Vie du comte Rostopchine»; за ним несколько лет тому назад последовала внучка гр. Л.А. Ростопчина (дочь младшего сына Андрея[128]); ныне издаются воспоминания старшей дочери – Наталии. Последние пытаются прибавить новый штрих в реабилитации.

Воспоминания писались, как мы знаем, в 60-х годах, в период одних из тех медовых месяцев русской общественности, которые спорадически выплывают у нас на поверхности. И, пером дочери, Ростопчин становится уже либералом, горячим противником крепостного права, за что его и возненавидела аристократия. Читатель, хоть немного знакомый с биографией Ростопчина и с основами его мировоззрений, ясно видит, какие метаморфозы происходят под родственным пером: крепостник становится убежденным защитником крестьянской свободы. Если послушать дочь Ростопчина, то окажется, что последний, в юных годах пораженный низостью окружающей знати и угнетением бедного народа (peuple des campagnes), отправляется за границу с исключительной целью найти нравственное противоядие в изучении быта и нравов других народов. Он делается англоманом – поклонником и моральных качеств английского народа, и его политического устройства. Здесь, в Англии, Ростопчин усвоил то понятие «чести» (слово, незнакомое в русских вокабулах), которое руководило им впоследствии во всех деяниях.

Как далеки все эти черты от действительности, наилучшим образом показывают письма самого Ростопчина к его другу кн. Цицианову в первые годы XIX века. В период наибольшего своего либерализма, именно в тот момент, когда, находясь не у дел, Ростопчин заигрывал с бывшими екатерининскими мартинистами, на которых впоследствии возводил наиглупейшие обвинения, он в таких словах отзывался о той Англии, которая, по словам дочери, явилась его как бы политической воспитательницей: «Я ничего гнуснее правил Аглицкого министерства не знаю, а между глупыми привычками в людях говорят: honnête comme un Anglois». (Письмо 30 марта 1804 г.) Он резко осуждает, напр., адм. Чичагова за то, что тот «отъявленный якобинец на аглицкую стать», и вообще всех тех, кто делает Россию «орудием губительной Аглицской политики». Ростопчин в это время за «Бонапарте»…

Такую же историческою подлинность имеют и все остальные свободолюбивые мечты. Только в воображении г-жи Нарышкиной Ростопчин умоляет Александра I после 1812 г. дать политическую и социальную свободу тем, кто спас корону и честь России. Нарышкина убеждена, что если крестьянское освобождение 1861 г. обагрилось в России кровью, то только потому, что не было второго Ростопчина, который сумел бы на своем народном языке растолковать массе дарованную свободу… Однако должны быть пределы и для родственного чувства!

Если бы воспоминания г-жи Нарышкиной были изданы лет сорок назад, они представляли бы еще значительный интерес, так как заключают в себе многочисленные выписки из записок и писем Ростопчина, но теперь, когда и переписка и записки Ростопчина опубликованы в подлинном своем виде, выдержки уже не имеют такого значения. Приходится отыскивать новые штрихи, что довольно затруднительно, так как издатели не потрудились сделать никаких объяснений, ссылок[129]. Пожалуй, новых черт мы не найдем в воспоминаниях Нарышкиной, если только отбросить давно опровергнутые сказки о Верещагине и приведенные выше вполне фантастические характеристики свободолюбивых мечтаний гр. Ростопчина. Но зато в воспоминаниях дочери найдутся новые нюансы для подтверждения ростопчинского бахвальства.

1815 год. Дочь громко читает отцу «Певца во стане русских воинов» Жуковского. Чтение вызывает такое замечание со стороны Ростопчина: «Если Гомер жил бы в наше время, я думаю, что он счел бы меня достойным фигурировать среди Гектора и Ахилла, но Жуковский в своей “Илиаде” боится не понравиться императору, говоря обо мне».

Передавая некоторые беседы «героя» 1812 года, Нарышкина и не подозревает, что она тем самым с поразительной отчетливостью вскрывает ту подоплеку комедианства, которая лежала в основе геройских подвигов одного из наиболее прославившихся патриотов Отечественной войны.

1 сентября в 5 час утра Ростопчин прощается с уезжающей семьей. Дрожащим от волнения голосом он с пафосом говорит, что ему, как начальнику города, предстоит разделить все опасности с народом и, быть может, погибнуть в битве. Как хорошо известно, Ростопчин и не думал ехать на «Три горы», куда призывал население. Это была одна из привычных ему буффонад. Спрашивается, однако, если он морочил население сознательно в целях своеобразного успокоения, то для чего он делал это по отношению к собственной семье? Психологически это было бы совершенно непонятно, если бы неискренность и поза не были второй натурой Ростопчина.

В воспоминаниях Нарышкиной находится подтверждение одного факта, который до сих пор в литературе продолжает быть спорным, – факта участия Ростопчина в Московском пожаре. Все поклонники Ростопчина настаивают на этом факте, видя в нем проявление наибольшего ростопчинского героизма и его патриотической мудрости. Большинство исследователей не видят, однако, в пожаре Москвы элементов сознательно продуманного плана и отрицают активное участие в нем Ростопчина. Москва сгорела сама по себе. Я очень далек от какого-либо преклонения перед фальшивым образом демагога-барина и очень мало склонен видеть в Московском пожаре акт патриотического самопожертвования – для этого решительно никаких данных нет. Но участие Ростопчина для меня является несомненным – это была еще новая буффонада.

Нарышкина всю историю рассказывает в обычном духе националистической и родственной историографии. Она повествует о том, что 31-го ночью у Ростопчина было таинственное совещание с начальником полиции Брокером, приведшим на совещание несколько обывателей и полицейских, которым и были даны соответствующие инструкции. Нарышкина прибавляет, что в 1819 году, когда она уезжала из Парижа, отец поручил ей передать 5000 фр. двум женщинам, Прохоровой и Герасимовой, в качестве вознаграждения за хорошо исполненное их мужьями поручение.

К сожалению, только приходится сделать оговорку, что при чтении воспоминаний Нарышкиной невольно очень мало им доверяешь, и не только потому, что она рассказывает в большинстве случаев, по слухам и с чужих слов, – дочь восприняла по наследству многие качества отца, заставляющие вообще относиться с большой осторожностью к ее рассказам; и прежде всего это столь типичное для Ростопчина самовосхваление, заставлявшее его так часто говорить сознательно неправду.

Мы могли бы, казалось, более доверять Нарышкиной там, где она говорит о семье, о взаимных отношениях между отдельными членами, отца, матери и детей. Интимная жизнь иногда дает очень много материала для характеристики внутренних переживаний описываемой личности, дает возможность глубже войти в психологию лица и вскрыть иногда побудительные причины того или иного его действия. Но, конечно, в изложении Нарышкиной и отец, и мать, и дети – все это персонажи исключительных добродетелей, обладающие исключительными для своего времени интеллектуальными и моральными качествами.

Семья Ростопчина – семья выдающаяся. О добродетелях самого Ростопчина мы хорошо осведомлены. Послушаем теперь характеристику его супруги. Она обладала доблестями «настоящей римской матроны: благородством, независимым характером, стоицизмом», которые дочь не встречала ни в одной женщине русской нации. И так далее в том же духе. В данном случае родственники разошлись в оценке своих родичей, и в упомянутых воспоминаниях внучки мы встретим совершенно иную характеристику бабки. В изображении графини Лидии Ростопчиной ее бабка является женщиной, преисполненной пороков. Как другие потомки Ростопчина употребили много энергии и силы для восстановления его утраченного в истории облика рыцаря без страха и упрека, так внучка давно уже поставила своей задачей «рассказать правду» о графине Екатерине Ростопчиной и с этой целью в 1904 г. выступила в «Историческом Вестнике». В изображении внучки, это была жестокая, черствая женщина, фанатично преданная католичеству, бывшая слепым орудием в руках иезуитов. Насколько справедлив такой образ? Воспоминания внучки, как и все, что выходит из-под пера семьи Ростопчиных, крайне тенденциозны. Патенты на право именоваться великими людьми раздаются чрезвычайно легко. И, вероятно, образ жены Ростопчина в значительной степени сгущен в своих отрицательных свойствах. Бабка не сходилась с матерью автора воспоминаний (небезызвестной московской поэтессой, само собой разумеется, заслужившей, по мнению дочери, бессмертия в России). Вероятно, эта вражда положила неизбежный отпечаток на характеристику внучки. Но, несомненно, что живописуемая «доблесть римской матроны» сильно тускнеет при сопоставлении двух родственных характеристик.

Но как же уживались неудержимые патриотические чувствования Ростопчина, приводившие его в 1812 году к человеконенавистнической проповеди, с той полной противоположностью, которую представляла его жена. Ведь почти неизбежно при искренности здесь должна была создаться почва для семейной трагедии, для тяжелых внутренних переживаний. Ничего подобного не было – это свидетельствует все описание и дочери, и внучки.

Скажут, потому, что Ростопчин обожал свою жену. Не только потому. У Ростопчина всегда были две физиономии: одна – напоказ, другая – сама по себе. И первая постоянно видоизменялась в зависимости от обстоятельств. Весь шовинизм Ростопчина в некоторые периоды его жизни не шел далее выступлений напоказ. Все его французские вкусы московского барина той эпохи оставались во всей неприкосновенности. И это очень ярко показывают воспоминания его собственной дочери. А при таком жизненном укладе, естественно, и не было семейных разногласий. В жизненном обиходе Ростопчина не было ничего такого, что соответствовало бы представлениям ефремовского дворянина Силы Андреевича Богатырева – литературного идеала графа Ростопчина.

После прочтения воспоминаний Нарышкиной фигура московского патриота для нас остается такой же, как прежде. Ростопчин человек ума маленького и весьма сомнительных моральных добродетелей. Но поставленный судьбою в годину сильного национального подъема на ответственный пост, Ростопчин, как в фокусе, собрал в себе все то отрицательное, что, к сожалению, почти всегда прилепляется к здоровому чувству патриотизма. Именно потому, что Ростопчин был человек очень некрупного калибра, все уродливые наросты, связанные с неправильным пониманием истинного патриотизма, выливались у него в безобразную форму грубого шовинистического задора, другими словами – в проповедь человеконенавистничества.

Правда, когда лично переживешь время, похожее на эпоху, в которой действовал Ростопчин, пожалуй, отнесешься к нему с большей снисходительностью. Ростопчины если не рождаются, то проявляются на общем фоне общественных настроений; они лишь более ярко проявляют то, что в силу какой-то роковой неизбежности переживает едва ли не значительное большинство общества, охватываемого каким-то психозом.

2. Ростопчин в оценке А.А. Кизеветтера [130]

Ростопчина многие порицали до 1812 г. и ненавидели после подвигов его в период московского властвования. Его слава «спасителя отечества», основывавшаяся в значительной мере только на личном самохвальстве, очень быстро закатилась. Но история не переставала им интересоваться, потому что судьба заставила его играть крупную роль в общественной жизни своего времени, поставив его в центр событий. Ростопчину посчастливилось в исторической науке.

Как в жизни Ростопчин умел своим бахвальством внушать веру в себя в некоторых слоях общества, сумел еще при жизни сделаться знаменитостью, так и в историю и историю литературы он сумел войти все-таки, как крупный, незаурядный человек, своеобразный, оригинальный и талантливый писатель. Это признавал даже такой большой ученый, как Тихонравов. И едва ли не один Л.Н. Толстой еще в «Войне и Мире» дал поразительно жизненную, психологически понятную, ничтожную фигуру истиннорусского барина с его фальшивой демагогической публицистикой. Нравственная личность Ростопчина, столь ярко проявившаяся в расправе с Верещагиным, встретила всеобщее осуждение в потомстве. Развенчан был лишь его героизм, но и только.

Естественно, что при таких условиях, когда приходится говорить о Ростопчине, вынужден бываешь полемизировать и низводить Ростопчина все же с некоторого пьедестала, на который незаслуженно поставлен он как исторический деятель. Так пришлось поступить и автору этих строк в статье, посвященной Ростопчину как деятелю 1812 г. Некоторым критикам (напр., в «Современнике») показалось странным такое литературное донкихотство – развенчивать того, кто уже давно развенчан. Последнее не только неверно по отношению к прошлому, но и к самому близкому настоящему.

Как приходилось уже указывать, как раз в новейшей работе в. кн. Николая Михайловича «Александр I» делается сочувственная оценка деятельности Ростопчина в 1812 г[131]. Но вот и другая чрезвычайно ценная работа, в которой, конечно, нельзя ожидать найти признания положительных сторон за деятельностью Ростопчина, как представителя крепостнической публицистики и дворянско-националистических стремлений; нельзя и встретить сочувствия к тому бюрократическому произволу, который характеризует собой все поступки московского властелина в 1812 году. Я имею в виду напечатанные в «Русской Мысли» (декабрь 1912 и январь 1913 г.) статьи А.А. Кизеветтера «Политические и социальные воззрения гр. Ф.В. Ростопчина»[132].

По обыкновению, написанные ярко и образно статьи автора полемизируют косвенно с теми «из современных нам писателей», которые «тотчас покидают спокойный тон, начинают волноваться, сердиться и спорить, лишь только им приходится коснуться деятельности Ростопчина». Автор припоминает, что и современники не могли спокойно говорить о Ростопчине, что Ростопчин привлекал всеобщее к себе внимание, и это, по мнению А.А. Кизеветтера, a priori уже доказывает, что Ростопчин незаурядный человек. Итак, автор не согласен с «порицателями Ростопчина в наше время», склонными «преуменьшать размеры личных дарований» этого деятеля и склонными считать, что «его прославленное остроумие не шло дальше пошлых и плоских претензий на острые словечки». Но остроумие само по себе не есть еще патент на ум, тем более, что грубое остроумие Ростопчина действительно принадлежало к числу самых низких по пошибу.

Этого не отрицает и А.А. Кизеветтер, но в том факте, что подчас плоские ростопчинские шутки, в которых «не было ни тени истинного остроумия», имели большой успех в московских гостиных, автор видит как бы некоторое оправдание для Ростопчина: принужденный «жить и ладить с этим обществом, он должен был спускаться до уровня его умственных интересов». Конечно, в «московских гостиных» было множество «нравственных карикатур», как выразился К.Н. Батюшков. «Смеяться всему, что бы он ни сказал, считалось в обществе обязательным», – говорит в своих воспоминаниях одна из московских обывательниц того времени Хомутова.

Возьмем для примера небезызвестного А.Я. Булгакова, занимавшего в 1812 г. пост домашнего секретаря гр. Ростопчина. Его личные воспоминания и многочисленная переписка ярко очерчивают убогую фигуру ростопчинского alter ego. Пресмыкаясь перед своим шефом, восторгаясь его грубыми буффонадами, Булгаков всю любовь к отечеству видел в наивозможных ругательствах по отношению к французам и заподозренным в революционных помыслах русским «мартинистам» и «якобинцам». Эти враги отечества мерещились испуганному уму в каждом либералисте.

Ту же психологию, те же речи и слова мы найдем и у Булгаковского друга, чиновника петербургского почтамта И.П. Оденталя (его письма о «петербургских новостях и слухах» в 1812 г. опубликованы в «Русской Старине» С.О. Долговым).

Сходство до удивления близкое. Конечно, он «истинный патриот», боится «иллюминатов» и в восторге от назначения «благодетеля рода человеческого», «настоящего русского барина» гр. Ростопчина на ответственный пост московского генерал-губернатора: он «истребит с корнем нечестивых», т. е. либеральные элементы, которые искони не понимали «национальных стремлений и идеалов» России, т. е. России «настоящей».

Булгаков, Оденталь – маленькие люди, которые своими маленькими голосами вторили зычному голосу «великого мужа», «незабвенного для России» и «увенчанного бессмертием» «вельможи» графа Феодора Васильевича Ростопчина. Оденталь убежден, что «исключая малого числа негодяев, никто без благоговения имя графское не произносит». Мы знаем, что Оденталь ошибался, ростопчинские буффонады далеко не всем современникам так нравились.

Если бы все русское общество того времени было так нравственно низко, если бы оно состояло почти исключительно из Булгаковых и Оденталей, непонятно было бы, почему оно так возмутилось расправой Ростопчина с Верещагиным, что А.А. Кизеветтер считает одной из главных причин опалы Ростопчина[133].

Ростопчин не только салонный болтун, но как будто бы и видный писатель для своего времени. Здесь приходится предоставить оценку Ростопчина, как писателя, историку литературы. Но нельзя не заметить, что А.А. Кизеветтер невысокого мнения о литературных достоинствах ростопчинских произведений, представляющих по стилю «рабское копирование чужих образцов» (литературы Екатерининской эпохи). Его известная комедия «Вести», по мнению автора, не более как литературный эфемерид. Чтобы оценить Ростопчина как писателя, по мнению А.А. Кизеветтера, надо подойти к Ростопчину не как к художнику, а как к публицисту. Здесь, однако, Ростопчин безнадежно слаб; его произведения не возвышаются над бездарными творениями других современных патриотических писателей. Вы не найдете у него ни одной оригинальной мысли, – все это шаблон галлофобов, и только ростопчинские «Мысли вслух» имели успех. А.А. Кизеветтер считает это как бы одним из доказательств того, что Ростопчин даровитый человек. Едва ли это так: неужели от того, что современники читали «бешеные» статьи «Сына Отечества» Греча или наивное патриотическое славословие «Русского Вестника» Глинки, мы признаем, что С.Н. Глинка был, напр., даровитый писатель? Позднейшая казенно-патриотическая литература Ростопчина, его знаменитые «афиши» с их фальшивым народным языком – образец скорее полнейшей бездарности. Они нравились некоторым, но почему-то всегда забывают сказать и про отрицательные отзывы современников, среди которых встречаются и такие: «глупые афиши», писанные «наречием деревенских баб» (Маракуев). Во всяком случае, успех литературных произведений «вельмож-патриотов» надо отнести на счет известных общественных настроений эпохи, а не литературных и публицистических их достоинств.

Что же касается личности Ростопчина, то надо сказать, что под пером А.А. Кизеветтера он вырисовывается в очень неприглядных очертаниях. Приводя из жизни Ростопчина массу фактов, автор доказывает, что это был интриган «самого низменного сорта»; его жизнь дает пример «нравственной низости», «человеконенавистничества», «беззастенчивой лжи», «трусости», «злостных подлогов…» Неужели можно найти что-либо положительное в подобном человеке!

А.А. Кизеветтер находит: при всех «слабостях ему все же не были чужды стремления к известной духовной независимости». В чем же проявлялась эта «духовная независимость»? Подтвердить фактами здесь трудно. Автор приводит в доказательство независимые ответы Ростопчина гневливому Павлу. Взяты эти примеры из книги внука Ростопчина, гр. Сегюра, написанной в 1871 г. и представляющей малоценный панегирик деда. Эпизоды «касаются того, что могло произойти лишь с глазу на глаз между Павлом и Ростопчиным». И автору приходится сказать, что рассказы Сегюра следует «оставить в стороне». Независимость Ростопчина проявилась и в письмах к Александру I в период 1812 г. «Давать Александру совет таким тоном, похожим на требования и упреки, – говорит г. Кизеветтер, – позволяла себе только любимая сестра Александра, Екатерина Павловна». Письма действительно откровенны, резки и подчас назойливы. Но причина этой резкости не в том, в чем видит ее А.А. Кизеветтер. Следует припомнить таинственные нити, протянутые между тверским салоном Екатерины Павловны, Ростопчиным, Багратионом и др. К сожалению, для истории до сих пор еще в значительной степени являются загадкой создавшиеся здесь отношения, та цепь интриг и замыслов, о которых мы знаем лишь из обрывков, полунамеков и догадок. Но факт, что Ростопчин был назначен московским главнокомандующим вопреки личному желанию Александра, который не любил самомнительного и глупо назойливого графа. Ростопчин чувствовал за собой сильную поддержку. Именно потому, что он был неумный человек, он возомнил себя спасителем отечества, выступил с непрошеными советами и, когда роль спасителя отечества оказалась пуфом, стал сеять «верноподданнические» интриги, устрашая Александра ложными слухами о революции и т. п. Вряд ли эту черту можно отнести к числу черт, характеризующих нам «духовную независимость». Как ни мало обольщается А.А. Кизеветтер личностью Ростопчина, он все же видит у него «благородную смелость высказывать свои мнения». Но как же соединить это благородство с низким интриганством и малодушием, столь часто проявленным Ростопчиным? Автор объясняет это противоречие так: «не стесняясь моральным принципом, Ростопчин в то же время твердо держался определенных социально-политических принципов». Он «носился с фантастическим идеалом независимого гражданина, исповедующего идеологию политического рабства и увлеченного этой идеологией не за страх, а за совесть». «Ростопчин – отдаленная эмбриональная форма современных нам истиннорусских приверженцев самодержавия с рабской идеологией, но с крамольным темпераментом, готовых с пеною у рта отстаивать абсолютную власть монарха, но лишь в уверенности в том, что эта абсолютная власть может служить не иначе, как интересам именно их группы». Но разве нет в этом признания некоторого противоречия? Какое же увлечение «рабьей идеологией» за «совесть» можно найти там, где защита этой идеологии основана на сознании своих сословных интересов: без самодержавия не будет и дворянства, говорили охранительные публицисты нач. XIX века, и в числе их гр. Ростопчин. И нам думается, что в этом отношении Ростопчин не выделялся из своей среды – среды крепостнически настроенного дворянства.

В заключение А.А. Кизеветтер выяснил ту социально-политическую подоплеку, которая лежала в деятельности Ростопчина. «Дворянским страхом, – говорит автор, – обусловливалось политическое реакционерство Ростопчина; им же объяснялся и его социальный консерватизм; из того же источника проистекал… и его национализм». Здесь автор безусловно прав. Но в одном, нам кажется, автор неправ – это именно в оценке дарований Ростопчина, личность которого служит для него «одним из ярких образцов того, в какой сильной степени умственные дарования иногда обесцениваются дефектом сердца». Если одни, быть может, и склонны «преуменьшать размеры личных дарований Ростопчина, то А.А. Кизеветтер, нам кажется, склонен к излишнему преувеличению их. По мнению автора, даже все поведение Ростопчина в 1812 г. диктовалось определенно выдержанной системой. Поступки Ростопчина в 1812 г. «при всей своей видимой легкомысленности, непродуманности и нелепости, в сущности, целиком вытекали из определенного склада убеждений, являлись неизбежным (?) выводом из законченного политического миросозерцания». Конечно, связь между поступками Ростопчина и его миросозерцанием («дворянским страхом») – несомненна. Но едва ли все поступки Ростопчина в 1812 г. можно объяснить только дефектом его миросозерцания. Продолжим параллель, проведенную А.А. Кизеветтером, и сравним Ростопчина с теми общественными типами нашего времени, родоначальником которых он был. Допустим, что личность Ростопчина не влияла на его поступки; все объясняется его «политическим миросозерцанием». Не погрешим ли мы в таком случае во имя глубины исторического понимания реальной действительностью? Представим себе, что на место Ростопчина московским главнокомандующим в 1812 г. был бы назначен человек тех же воззрений, того же круга, но без ростопчинского темперамента и других ему присущих свойств. Неужели Москва явилась бы свидетельницей тех диких сцен, которыми сопровождалось ростопчинское властвование? Неужели темперамент таких недавних градоправителей, как ген. Думбадзе, Толмачев и т. д., не накладывал своего отпечатка на характер деятельности администраторов, проводивших в жизнь определенное политическое credo? Совершенно не колеблясь, приходится сказать, что деятельность этих лиц и в наше время приобретает исключительную, специфическую окраску. Так было и с Ростопчиным в 1812 г.

Мы отнюдь не можем признать действительно нелепую деятельность Ростопчина в 1812 г. продуктом продуманной системы, «неизбежным выводом из законченного политического миросозерцания». Не буду повторять тех фактов, которые характеризуют, по моему мнению, весьма неумные (чтобы не сказать большего) буффонады ставленника тверского салона, явившегося в Москву с определенным как бы уполномочием возжечь дворянские сердца патриотизмом и остановить крамолу. Его деятельность, как это ни странно, инспирированная отчасти иезуитами, его донкихотская борьба с фантомом революции и личными врагами, его фальшивая демагогия при инстинктивной боязни черни, его самохвальство и пускание «пыли в глаза», его вера в нелепые и глупые слухи, его афишированная театральность, дикое самодурство и человеконенавистничество, его трусливое хвастовство и обманы решительно всех и вся – пожалуй, очерчены уже достаточно. От этой шумихи получилась только ерунда, запутавшая еще более узел затруднений в те беспокойные дни, которые переживало население Москвы накануне иноплеменного нашествия.

Но если личность Ростопчина так мизерна, то какой же интерес может вызвать она в историке? Ведь тогда интерес будет только археологический, говорит А.А. Кизеветтер. Не совсем так. Автор сам показал, что Ростопчин воплотил в себе распространенный общественный тип. В личности Ростопчина этот тип обнаружил, до каких абсурдов может доходить практическое проявление тех общественных течений, которым дана привилегия выражать собой «настоящую Россию», ее национальные идеалы. Ростопчин интересен для истории и потому, что Ростопчины всегда существуют и у нас в России до последнего времени властвовали, да, пожалуй, властвуют и теперь, интересен и потому, что его жизнь оказалась тесно связанной с событиями своего времени, и потому, что его личность не получила еще в истории правильной оценки.

Лишь Л.Н. Толстой своим художественным чутьем нарисовал правдивый облик крикливого самодура, и этот облик должен, по нашему мнению, войти в историю.

3. Ростопчин и масоны [134]

Опубликованная Б.Л. Модзалевским в «Русском Библиофиле» интересная переписка Н.И. Новикова и А.Ф. Лабзина говорит, между прочим, о сношениях Новикова с гр. Ростопчиным. Эпизод любопытнейший, принимая во внимание позднейшие отношения гр. Ростопчина к масонам. Он ненавидел и преследовал в 1812 г. личного своего врага московского почт-директора Ф.П. Ключарева; не оставил в покое и Новикова в 1813 г., заподозривая его в изменнических намерениях, так как Новиков в своем Авдотьине лечил, между прочим, и французских раненых. Как известно, московский патриот не допускал человеколюбивого отношения даже к беззащитному врагу. Так боролся с «мартинистами» – врагами отечества – охранитель истинно русских основ в начале XIX века, в период, когда он был в зените славы и влияния, или когда подготовлял себе почву в тверском салоне вел. кн. Екатерины Павловны. Но было время, когда «спаситель отечества» в 1812 г. и вождь боевого национализма после Тильзита был в немилости и опале. Тогда у него с врагом отечества устанавливались совсем иные отношения. Друзья Новикова имеют высокое представление о гр. Ростопчине, как известно, умевшем пускать пыль в глаза, даже по собственному признанию. Лабзин, которого Ростопчин в 1804 г. именует своим «другом», стремится познакомить его с Новиковым. Последний отказывается в начале 1800 г. от этого знакомства, так мотивируя в письме к Лабзину свой отказ:

«Касательно до намерения вашего познакомить меня с известною особою (т. е. Ростопчиным) я буду отвечать откровенно и искренно. О сей особе наслышался я весьма много доброго, а более всего от Ф.П. (т. е. того самого Ключарева, которого преследовал Ростопчин в 1812 г. исключительно по личным мотивам), и имею к ней искреннее сердечное почтение и весьма, весьма великое уважение, но не вижу ни малейшей возможности к сближению нас, хотя бы того и желал, ибо он весьма высок, а я весьма низок и пр., так что между нами весьма великое расстояние пустоты». «Какая цель сего сближения и знакомства? – продолжает Новиков. – Мирская, а я к ней сделался неспособным и диким. Знатные не терпят противоречия» и т. д. «Но ежели Вы думаете и уверены, что из сего познакомления может произойти то, что он полюбит известные материи (т. е. учение масонов), захочет в них упражняться… то да благословит Господь сие ваше намерение…»

К приведенным мотивам Новиков делает характерное добавление: «но я весьма опасаюсь, не философ ли он, т. е. не вольнодумец ли? (это ныне синоним) и не считает ли он наше любимое или глупостью, или скудоумием, или обманом только для глупых». Вот в чем был заподозрен идеолог дворянского крепостничества престарелым представителем екатерининского вольнодумства, всегда, впрочем, как и его ближайшие друзья, с опасением смотревший на «нечестивых татей философского имени», проповедующих идеи равенства и буйной свободы. («Излияния сердца» – И.В. Лопухина.)

Не забудем, однако, что незадолго до предполагаемого знакомства с Новиковым Ростопчин делал донос Павлу на мартинистов. Как это характерно для искреннего и последовательного Ростопчина, каким он рисуется некоторым нашим исследователям… Прошло несколько лет. Ростопчин уже числится в рядах фрондирующих московских вельмож; живет в деревне и занимается улучшением хозяйства по английскому образцу. На этой почве и происходит письменное знакомство с Новиковым. Последний пишет Лабзину 12 февраля 1804 г.:

«Некогда хотели познакомить дядю (т.-е. самого Новикова) с гр. Ростопчиным, я тогда отказался. Времена, а с ними обстоятельства переменяются: ныне я прошу о сем, – и вот причина. Он объявил в газетах, что с 1 марта будет принимать учеников аглицкому земледелию… Я хочу отдать ученика».

Рекомендательное письмо от Лабзина Новиков получил, ученика послал и совершенно очаровывается любезностью знатной «особы». «Я не могу и по сие время, – пишет он 18 апреля, – из удивления выйти о характере и свойствах сего истинно-почтенного мужа… сожалеть только и сердечно болезновать, что он не в действующих». И действительно, будущий гонитель «мартинистов» и доноситель на масонов в самых лестных и дружественных выражениях говорит о своих симпатиях к новиковскому кружку.

«Общий друг наш Александр Феодорович (т. е. Лабзин), – писал Ростопчин Новикову, – чувствительно одолжил меня, доставя честь знакомства Вашего. Вы сему поверить должны, когда узнаете от меня, что весьма с давнего времени почитание мое к Особе Вашей твердо основано было на известных мне правилах Ваших и рвении образовать столь нужное просвещение и нравственность в отечестве нашем. Вы претерпели обыкновенные гонения, коим превосходные умы и души подвержены бывают, и лучшие намерения Ваши обращены были ядом зависти в дурное, но Провидение, ставя злым раскаяние и стыд, наградило Вас спокойствием души и памятию жизни добродетельной. Наслаждайтесь сими бесценными дарами в тихом убежище Вашем и верьте, что слухи и молва народная не что иное для меня, как ветер и буря в атмосфере; но я их не люблю, предпочитая тишину всему на свете».

Последнее Ростопчин блестяще опроверг своим последующим отношением к тем, кого он считал в числе своих «друзей» в 1804 году.

Патриотические настроения в Отечественную войну