аром Александр еще в юности писал, что не хотел бы иметь у себя лакеями тех, кто осыпан высшими милостями, обласкан, пожалован чинами и наградами.
Правда, Екатерина не искореняла христианскую веру, как Авенир, но язычницей была, уж это точно, язычницей на античный манер (дионисийствовала на любовном ложе) и при этом отчасти деисткой, по моде Просвещения. Она и Александра сызмальства прочила на роль… Александра, Александра Великого (мы уже говорили об этом), светского государя, петербургского императора.
Кто же сыграл для него роль Варлаама? Мы уже называли преподобного Серафима, старца Даниила, старца Вассиана, валаамских подвижников, митрополита Филарета; можно добавить к этому и еще одно духовное лицо, но сначала сцена из романа Мережковского «Александр I». Александр и Голицын беседуют в министерском доме, на Фонтанке, в маленькой комнатке с наглухо заложенным окном, где над плащаницею, перед большим деревянным крестом, вместо лампады висит «огромное сердце из темно-красного стекла с огнем внутри, как бы истекающее кровью»:
«Встал, обнял его (Голицына. – Л.Б.) и что-то шепнул ему на ухо. Голицын отпер потайной шкапик в подножии креста, вынул золотой сосудец, наподобие дароносицы, и плат из алого шелка, наподобие антиминса. Разложил его на плащанице и поставил на него дароносицу.
Поцеловались трижды с теми словами, которые произносят в алтаре священнослужители, приступая к совершению таинства.
– Христос посреди нас.
– И есть, и будет.
Опустились на колени, сотворили земные поклоны и стали читать молитвы церковные, а также иные, сокровенные. Читали и пели голосами неумелыми, но привычными:
Ты путь мой, господи, направишь,
Меня от гибели избавишь,
Спасешь создание свое, —
любимую молитву государя, стихи масонской песни, начертанные на образке, который носил он всегда на груди своей. Пели странно-уныло и жалобно, точно старинный романс.
– Не отверже мене от лица Твоего и Духа Твоего Святого не отъими от мене! – воскликнул государь дрожащим голосом, и слезы потекли по лицу его, в алом сияньи лампады, точно кровавые. – Не отъими! Не отъими! – повторял, стуча лбом об пол, с глухим рыданием, в котором что-то послышалось, от чего вдруг опять мороз пробежал по спине Голицына.
Голицын встал и благословил чашу со словами, которые возглашал иерей, во время литургии, при освящении Даров:
– Примите, ядите: сие есть Тело Мое, за вас ломимое…
И причастил государя; потом у него причастился.
Если бы в эту минуту увидел их Фотий, то понял бы, что недаром изрек им анафему».
Собственно, архимандрит Фотий изрек анафему Голицыну, с кем давно враждовал, и добился его отставки, но Мережковский прав – изрек бы и Александру, если бы прослышал, что причащают они друг друга. Что же это за чин причащения – интимного, дружеского, внецерковного? Кто сподвиг, кто научил? Не сам ли Христос, сказавший, что там, где двое или трое собраны во имя Его, то и Он среди них? Да, в Евангелии есть такие слова, но одного Христа здесь мало: нужен тот, кто дерзнул бы скрепить собрание двоих или троих знаком причастия, хлебом и вином. Мережковский дает в романе краткую справку: «Священник из города Балты, уроженец села Корытного, о. Феодосий Левицкий, представил государю сочинение о близости царствия Божьего. Государь пожелал видеть о. Феодоса. На фельдъегерской тележке привезли его из Балты в Петербург, прямо в Зимний дворец. Он-то и научил государя этому сокровенному таинству внутренней церкви вселенской, обладающему большею силою, нежели евхаристия, во внешних поместных церквах совершаемая. И государь предпочитал, особенно теперь, после анафемы Фотия, это сокровенное таинство – явному, церковному».
Мережковский для краткости опустил некоторые подробности (рукопись о. Феодосия первым прочел Голицын, и доставили его в Зимний дворец не сразу, а через неделю после прибытия с юга), но суть схватил и передал верно. Александр всю жизнь, помимо приобщения церкви внешней, жадно искал церковь внутреннюю. Сестре Екатерине он писал, что при всем разнообразии религий, исповедуемых человечеством, на глубинном уровне их связывает единая тайная, эзотерическая традиция, открывавшаяся лишь избранным, посвященным. Он жаждал того, чего жаждут все мистики, – чувства Божьего присутствия, неощутимого прикосновения, «веяния тихого ветра», знаменующего, что Бог здесь, рядом, в сердце. Конечно, мысль Феодосия Левицкого о наступлении царства Божьего и примирении всех христианских народов была близка и дорога ему, создателю Священного союза, а причащение «хлебом Иерусалимским» отвечало самым заветным чаяниям.
О тайном присутствии Александра на службах в доме Голицына намеком обмолвился и Державин:
Где с псалмами свершал втай жертвы
Носивший в сердце Бога муж.
Именно: «Носивший в сердце Бога»… Державин сам бывал у Голицына, как свидетельствуют биографы. Мережковский, безусловно, был знаком (по «Русскому архиву») с описанием его молельни у Ю. Н. Бартенева, но одну деталь опустил, она же, как нам кажется, очень важна: «…в стороне стоит низенький деревянный стулец, напоминающий нам, как некогда православные отшельники наши, сидя на таковом, творили Иисусову молитву. Низенький стулец помогал исихастам сводить ум в сердце; опустив подбородок на грудь, они повторяли на вздохе: “Господи Иисусе Христе, Сыне Божий”, а на выдохе: “Помилуй мя, грешнаго”. И так на протяжении многих часов, неподвижно, пока не растеплится сердце и не озарит его высший Фа-ворский свет».
Неужели и Александр с Голицыным тоже пытались?! Вряд ли… В Петербурге, на Фонтанке, заниматься аскетической практикой, этим православным художеством, как его называли, к тому же без опытного наставника? Нет! Но стулец-то был: вот он, стулец! Значит, об исихазме знали, и не понаслышке. Во всяком случае, неуемный, дотошный Голицын, уж он-то докопался, раздобыл драгоценные крупицы сведений, а от него, своего верного друга, узнал и Александр. Не унес ли Александр этот стулец с собой в скит? Не буквально, конечно, взял и унес, но ведь старчество православное – это исихазм, постоянно творимая молитва Иисусова, а Феодор Козьмич – старец…
Как же это согласовывалось со строгим православием, канонической церковью? Можно было бы успокоить себя, разделив духовный путь Александра на два этапа: мистические искания юности, порывы, метания и православное старчество. Да, это по сути верно, но до конца согласовать Александра нам не удастся, внутреннюю церковь он в себе сохранил и пронес через всю подвижническую жизнь; остался верен отцу Феодосию, который в знак приближения царства Божьего и схождения Небесного Иерусалима взял себе новое имя. Какое, читатель? Да, уже знакомое нам имя – Феодор.
Вот и еще одна причина, по которой Александр позднее назвал себя так же. Может быть, это совпадение?
Глава пятая. Баденские принцессы
Дмитрий Мережковский в своем романе, воссоздавая обстановку Зимнего дворца времен Александра, всегда точно описывает, что было видно из окон: набережная Невы, Дворцовая площадь, Адмиралтейство. Наверное, готовясь к работе, обошел весь Зимний дворец с записной книжкой. Даже не наверное – наверняка, недаром Зинаида Гиппиус о нем писала: «Начиная с “Леонардо”, он стремился кроме книжного собирания источников еще непременно быть там, где происходило действие, видеть и ощущать тот воздух, ту природу». Уж если он Италию исколесил вдоль и поперек, прослеживая жизненный путь Леонардо, то и в Зимнем должен был «непременно» побывать, ведь со времен Александра прошло всего сто лет, почти ничего не изменилось, виды из окон те же, разве что чуть-чуть исказило их время.
Вот и я брожу по Зимнему дворцу и, останавливаясь у окон, думаю: и Александр так стоял, глядя на Неву, на шпиль Петропавловской крепости. Тут же возникает другая мысль: Александр-то ладно, ему это было все родное, с детства знакомое, а как же Елизавета Алексеевна, когда впервые доставили ее в Петербург и она смотрела в эти окна? Боже, каким все казалось чужим, пугающим, серым, холодным после привычных идиллических пейзажей ее родины, маленьких домиков с черепичными крышами, ратуши, кирхи, подстриженных лужаек и холмистых далей! Собственно, она и Елизаветой еще не была, а была Луизой-Августой, дочерью наследного принца Баден-Дурлахского, привезенной из Карлсруэ статс-дамой императрицы графиней Шуваловой, а до этого рекомендованной Екатерине графом Николаем Петровичем Румянцевым, чрезвычайным посланником и полномочным министром на сейме германских княжеств во Франкфурте-на-Майне.
Граф получил от Екатерины деликатное поручение – наведаться в Карлсруэ и, не вызывая ненужных толков, присмотреться к дочерям принца, особенно к Луизе-Августе и Фредерике-Доротее, разузнать о них побольше, навести справки и выбрать ту, которая могла бы угодить тонкому, взыскательному вкусу Александра. Ведь Александру было уже пятнадцать лет, он превращался в юношу, томимого сладкими грезами и смутными, неясными для него самого сердечными порывами и влечениями, о чем Екатерине докладывал его воспитатель Протасов: «От некоторого времени замечаются в Александре Павловиче сильные физические желания, как в разговорах, так и по сонным грезам, которые умножаются по мере бесед с хорошенькими женщинами».
Вот и следовало его поскорее женить! Во времена Екатерины на это смотрели просто, следуя ее непреложному правилу: естественность прежде всего, а остальное довершит опытность. Поэтому юный возраст жениха и невесты не смущал императрицу, а, напротив, отвечал ее далекоидущим расчетам – передать корону внуку через голову сына, Александру, минуя Павла. Для этого нужно было, чтобы Александр как можно раньше стал самостоятельным, остепенился, женитьба же – верное средство придать степенности тому, кто при всей склонности к чтению и научным занятиям способен шалить и озорничать как мальчишка.
О Луизе-Августе Екатерина услышала еще в 1783 году от баденского поверенного в делах Коха: описывая достоинства пяти дочерей наследного принца, он расточал особенные похвалы четырехлетней Луизе. Екатерина это запомнила… Через семь лет она получила отзыв Румянцева: «Принцесса Луиза несколько полнее и развитее, чем обыкновенно бывают в ее лета. Хотя ее нельзя признать вполне красавицей, тем не менее она очень миловидна. По-видимому, она кротка, вежлива и приветлива; сама природа наделила ее необыкновенной грацией, которая придает особенную прелесть всем ее речам и движениям. Общий голос отдает ей предпочтение перед всеми ее сестрами; хвалят ее характер, а лучшей гарантией ее здоровья служат ее телосложение и свежесть».