Александр I – старец Федор Кузьмич: Драма и судьба. Записки сентиментального созерцателя — страница 33 из 50

то вы!» – и тоже встать, своим обреченным видом показывая, что удерживать меня она не вправе. Так она проводит меня до дверей, мы простимся, и я никогда…

Но тут блеснула на солнце медь: это ангелы вскинули трубы. Евгения Александровна сделала мне знак, что ей нужно на минуту отлучиться, и исчезла за занавеской, зашуршала там бумагой, словно что-то разворачивая, что-то доставая очень бережно и аккуратно, как некую драгоценность, реликвию… Я замер, вслушиваясь в эти звуки. Только бы не обмануться. Только бы это оказалось тем предметом, ради которого я приехал! Еще минута, и Евгения Александровна выносит из-за занавески портрет Феодора Козьмича – тот самый, знаменитый, с прижатой к груди ладонью и заложенным за поясок большим пальцем левой руки, но только я знал его по позднейшим копиям, а это очень ранний, старинный, на пожелтевшей фотографической бумаге.

Портрет спрятан под стекло и вставлен в раму. Кем? Быть может, самим Семеном Феофановичем Хромовым или Иваном Григорьевичем Чистяковым, людьми трезвыми, основательными и отнюдь не легковерными, не падкими до россказней и слухов. Уж они-то взвешивали каждое услышанное слово, прежде чем принять его на веру, но портрет хранили не только как реликвию, но и как святыню. Хранили сами и детям строго завещали хранить, значит, знали, кто такой старец Федор Кузьмин. Более того, они были твердо убеждены и служили этому убеждению как своему купеческому делу, которое надо двигать вперед и распространять вширь, вовлекая в него как можно больше людей. Собственно, в этом и смысл письма Ивана Григорьевича: дело двинулось… уже открыто говорят…

Показав мне портрет и испытав чувство законной гордости за свою реликвию, Евгения Александровна снова исчезла за занавеской, и вот тут-то я приготовился… даже не к встрече с предметом… ради которого… а к тому, что сейчас произойдет нечто не совпадающее с предметным миром, с теми вещами, какие нас окружают (цветами, фотографиями, вазочкой, кружевными салфетками), и с нами самими. Как бывают иными по отношению к нам события, уже свершившиеся в истории, но посылающие нам некие призрачные свечения, смутные отзвуки, неясные отголоски, как будто они до сих пор свершаются рядом с нами. И события и люди – такие, как Александр Благословенный, чьим присутствием словно бы овеяло меня в тот момент, когда Евгения Александровна развернула передо мной длинную и необыкновенно широкую полотняную рубаху с небольшим разрезом сверху и прорезью для пуговицы.

Как будто он вошел незримо, бестелесно, но это был именно он, высокий, статный, физически сильный и духовно просветленный старец, о котором другой просветленный сказал в «Розе Мира»: «Детской дерзостью была бы попытка догадываться о том, какие дали “миров иных” приоткрывались ему в последние годы и в какой последовательности постигал он тайну за тайной». Евгения Александровна развернула рубаху, а затем достала вязаную шапочку, коричневатую с желтыми полосками, и вновь возникло чувство некоего благого веяния. Шапочка и засохшая губка – все, что осталось от Александра и к чему мне удалось прикоснуться, мне, человеку этого времени и пространства, изумленно застывшему перед далями «миров иных». Что я мог сказать после этого, только подняться, поблагодарить и произнести решительно и бесповоротно: «Мне пора». Я так и поступил, и хозяйка проводила меня до дверей, я спустился с крылечка, открыл калитку, и на этом закончилось мое путешествие.

Я еще несколько раз приходил в Алексеевский монастырь, стоял у дома Хромовых, бродил по Монастырской улице и поднимался на Воскресенскую горку – ту самую, на которой некая жительница Томска свиделась однажды с царем. Этот рассказ, встречающийся во многих источниках, относится ко времени прибытия Феодора Козьмича по этапу в Томск. «Одна женщина страстно желала увидеть царя. И вот однажды она видит сон: является ей какой-то неизвестный старец и говорит: “Выйди завтра на Воскресенскую гору, и твое желание исполнится”. Женщина вышла, куда ей было указано во сне, и видит, что приближается арестантская партия. Когда партия поравнялась с ней, из среды партии выделился какой-то нескованный, благообразного вида старик, подошел к женщине и тихо сказал ей: “Ты хотела видеть царя – смотри…” Это будто бы был Федор Кузьмич».

Я приходил, стоял, бродил, поднимался, а в самый последний день удалось разыскать человека, который был свидетелем происшествия, для одних чудесного, загадочного, для других естественного, – явления Феодора Козьмича. Несколько дней подряд в одно и то же время его призрачная фигура возникала в окне часовни, а затем плавно двигалась по стене монастыря, вызывая удивленные возгласы и вздохи собравшихся. Людей собиралось много, почти весь город, и вот одного из них удалось разыскать и расспросить, действительно ли… в окне часовни?.. Виктор Петрович Черепанов, бывший звонарь кафедрального собора (как он сам не без гордости признался, «звонил при архиерее»), подтвердил: было… Подтвердил как свидетель, как очевидец, чему я не мог не обрадоваться, и все-таки это произошло уже после моего путешествия.

Путешествие закончилось, а это произошло. Оно закончилось, потому что самое главное в нем уже было: Евгения Александровна, правнучка купца Хромова, показала мне реликвии, хранившиеся в их семье, – рубаху и шапочку Феодора Козьмича, в которых ходил по старому Томску любимый внук Екатерины, победитель Наполеона, создатель Священного союза, собеседник Николая Карамзина и Жермены де Сталь…

На следующий день я с чувством исполненного долга и некоей приятной опустошенности дождался на перроне поезда, забросил на полку чемодан и поехал в Москву, вспоминая деревянный домик, калитку, накрытый скатертью стол, а вдогонку мне полетело письмо, которое я получил через неделю уже дома, в Москве: Евгения Александровна посылала мне фотографию прадеда, Семена Феофановича. Семен Феофанович стоял, держа в одной руке круглый картуз, а другой сжимая спинку кресла, где сидел облаченный в парадную рясу священник (быть может, архимандрит Иона?). Он стоял крепко, по-борцовски кряжистый, коренастый, невысокого роста, с волосами, по-купечески расчесанными на обе стороны, с усами и бородкой, стоял и смотрел на меня строго и испытующе, словно доверяя мне величайшую тайну русской истории – тайну сибирского старца Феодора Козьмича.


Неизвестный художник. Великий князь Александр Павлович в отрочестве, около 1790 года. Фрагмент


Неизвестный художник Портрет Александра I, 1800-е годы. Фрагмент


Неизвестный художник Императрица Елизавета Алексеевна, 1800-е годы. Фрагмент


Портрет Александра I и императрицы Елизаветы Алексеевны Фрагмент гравюры А. Конте по оригиналу Л. Де Сент-Обена, 1807


Неизвестный художник Император Александр I, 1849–1850 годы Фрагмент измененной копии с оригинала Ф. Крюгера (1837)


Вступление союзников в Париж 31 марта 1814 года. Фрагмент гравюры, первая четверть XIX века


Старец Феодор Козьмич, или Феодор Томский


Часть третья

Глава первая. Тень

Итак, я начал с главного – с ухода…

Я побывал в Таганроге, Киеве, Томске, где прошла вторая половина жизни Александра I (по числу лет, может, и не половина, но по значимости – именно половина). Посетил Петербург, где он родился и вырос, опекаемый бабкой, где пережил страшную ночь 11 марта, ночь убийства его отца, и откуда отправился в Таганрог. Теперь предстоит побывать в местах, связанных с европейскими победами и славой Александра, – в Париже, Лондоне, Вене. Увидеть и сопоставить масштаб деяний: томское старчество и парижские триумфы, одного без другого не понять, только во взаимосвязи. Торжественно вступал в Париж, принимал отречение Наполеона и решал его судьбу будущий старец Феодор Козьмич, а затворничал на заимке Хромова император Александр I. Вот что высвечивается в русской истории, вот какое новое измерение она приобретает: в Париже – старец, в Томске – император. Вне этой взаимосвязи и александровская эпоха, и история Романовых, и вообще русская история остаются не раскрытыми во всей глубине, сходящей уступами к подземным водам, заповедным ключам, тайным родникам, к несказанному, сокровенному…

В русской истории есть все: и плеть, и дыба, и грязь, и святость. Без этого особого измерения – святости – она остается до конца не постижимой. Ну, декабристы, Пестель, Рылеев, о которых написаны горы книг… Ну, Аракчеев, Сперанский, Кутузов… – это лишь театральные подмостки, освещенная софитами авансцена, сама же сцена отодвинута в глубину, скрыта, погружена во мрак. Нам еще предстоит приобрести привычку своим умозрением проникать туда, где великий старец Феодор Козьмич молился за Россию, в то время как его брат Николай I царствовал в Петербурге (при этом, по некоторым данным, они вели зашифрованную переписку, о чем специальной комиссией во главе с великим князем Николаем Михайловичем было доложено Николаю II). Если это так, то и на декабристов, и на Аракчеева, и на Сперанского надо смотреть как-то иначе, и писать о них надо как-то иначе (во всяком случае, не так легко и игриво, как Анри Труайя, развлекавший французов шаловливыми экскурсами в русскую историю).

Вот, мол, Аракчеев, деспот, изувер, ретроград, розги в соленой воде наготове держал, воплощал собой все самое реакционное в натуре Александра, а если не Александра, а старца Феодора Козьмича? Тогда и об Аракчееве придется вспомнить, что его называли человеком особого душевного изящества, что он был блестящим знатоком артиллерийского дела, реформировал армию, подготовив ее к будущей схватке с Наполеоном, и представил императору один из самых передовых проектов отмены крепостного права, во многом осуществленный затем Александром II. Сперанский же, при всем его кажущемся рационализме, был мистиком, стремящимся поверить Евангелием политэкономию и право.

Словом, под внешним покровом александровской эпохи скрывается, таится Феодор Козьмич, ее незримый символ, бродяга, не помнящий родства и при этом породненный с глубинной стихией народного мистицизма. Нужно, наконец, проникнуться мыслью, что император – это будущий старец, а старец – бывший император, и под этим углом зрения воспринимать эпоху, трехсотлетнюю историю Романовых и тысячелетнюю историю Руси.