Но если во Франции венец поменяли на колпак, то в России он должен стать клобуком. Конечно, вряд ли Александр так думал в 1893 году, когда ему было всего шестнадцать, но он всю жизнь мысленно возвращался к этому дню. Пролитая кровь Людовика ужасала его так же, как смерть герцога Энгиенского, казненного Наполеоном, смерть деда Петра III, задушенного графом Орловым, и смерть отца, в которой он считал себя повинным. Всюду кровь… кровь… поэтому, если хочешь избежать колпака, сохраняй венец, не отдавай его на поругание черни или надевай клобук. Да, венец, колпак и клобук в русской истории – то же, что отречение, юродство и самозванство…
Накануне 21 января Людовик простился с семьей, приведенной к нему в каземат башни Тампль, бывшей обители тамплиеров, превращенной в тюрьму. Прощание было трогательным, нежным и в то же время сдержанным и спокойным, почти безмолвным: только обнялись напоследок. Ночью он хорошо спал, и как желанен был для него этот предсмертный сон, сон-убежище, сон-забвение, сон-спасение. И как страшно было проснуться, увидеть над собой потолок, стены и понять, что сегодня уже наступило, а завтра – не будет. Он причастился, оделся (по свидетельству современников, на нем был белый жилет и коричневое пальто), слегка напудрил волосы, и коляска повезла его по улицам Парижа к площади Республики, бывшей площади Людовика XV, где неподалеку от пьедестала конной статуи стояла гильотина. Его возвели на помост, где короля уже поджидал палач – Шарль Анри Сансон, позднее описавший этот день в своих воспоминаниях. Бывший король стал сопротивляться, когда ему пытались связать руки. Священник напомнил ему, что Христос не сопротивлялся, когда его связывали, и Людовик смирился. Он хотел обратиться с речью к народу, но барабанная дробь заглушила его голос, и он смог лишь выкрикнуть слова: «Желаю, чтобы моя кровь пролилась во благо Франции!» В 10 часов 10 минут утра казнь свершилась: король был обезглавлен.
Александр наверняка не раз представлял себе падение ножа и последний ужас человека, чья голова уже прижата к плахе, и не мог не содрогаться от ужаса. Собравшийся на площади народ обмакивал платочки в крови короля: на память. Кто-то, взобравшись на помост, окропил кровью толпу… Народ ликовал: «Да здравствует Республика!»
И вот в день Пасхи Александр устраивает молебен, тем самым превращая темную мистерию в светлую: «…очищал окровавленное место пораженной царственной жертвы». Сказано точно! При этом своим символическим действом он словно дает площади новое название – площадь Воскресения, устраняя профанное и восстанавливая сакральное. Он, русский император, с триумфом вошедший в Париж, посланец Москвы, сожженной и разоренной Наполеоном, он не сжигает, а воскрешает.
Наполеон, несмотря на революционное прошлое, был по-своему добр к казненному Людовику: из собственной шкатулки выплачивал пенсию его кормилице, как, впрочем, и сестрам Робеспьера, седеньким старушкам. Как трогательно! Казненный Людовик – казненный Робеспьер: собственно, это тоже жест примирения и согласия, свое образное воплощение идеи, которой продиктовано нынешнее название площади, – Конкорд. Наполеон вообще часто бывал добр, если не как император, то как частное лицо, просто как человек. Он многих жалел, многим сочувствовал, заботился о раненых, не только своих солдат, но и солдат противника. Наконец, Наполеон, не будем забывать, восстановил в правах католическую церковь, заключив конкордат с Папой: это, безусловно, мудрый политический акт. В нем есть все, чтобы назвать его истинным героем Запада, может быть, последним героем.
Александр же не герой, а святой. У его свершения иной масштаб, иная мера – мера Феодора Козьмича, и он не просто призвал к согласию, а освятил площадь во имя будущего воскресения всех.
Глава третья. Елисейские Поля: пространство временится
Теперь, любезный читатель, я позволю себе еще одно рискованное признание, дающее повод усомниться в моем здравомыслии: я был на Елисейских Полях, когда в Париж вступали русские войска во главе с императором Александром. При этом я не буду с притворной невинностью опускать глаза, чтобы по моему лицу ты понял, что это розыгрыш, а, напротив, с убежденностью повторю: да, был! Ты вправе тактично поправить меня, напомнив, что между моим пребыванием на Елисейских Полях и вступлением русских в Париж промежуток почти в двести лет. Да, но ведь это лишь временной промежуток, читатель! Пусть я и не попал в то время, но я совпадаю с тем пространством. У пространства же есть свойство – времениться (говорим же мы: долгая дорога, хотя она на самом деле длинная). В этом смысле я действительно был на Елисейских Полях, когда… русские войска… во главе с Александром… под барабанную дробь, звуки музыки и грохот орудийных колес… Ведь я же столько просидел над книгами, читал, делал выписки, сличал, сопоставлял, и у меня возникла картина, настолько живая и выпуклая, что, кажется, протяни руку и… коснешься. Я не просто знаю, а вижу все вплоть до деталей: как был одет Александр, как развевался белый султан над его треуголкой, как он сидел верхом на лошади, когда-то подаренной ему Наполеоном, кто был рядом с ним по правую и левую руку. Я слышу грохот орудийных колес по мощеным мостовым, восторженные возгласы толпы и слова Александра, обращенные к французам: «Я пришел не как враг. Я несу мир и торговлю» (мир со всей Европой и торговля, прежде всего с Англией, чьи товары не допускались на континент Наполеоном).
Поэтому пространство для меня именно временится, прошлое наплывает, заслоняя собой настоящее, и я вижу и слышу, слышу и вижу. Вижу и даже чувствую запахи весенних Елисейских Полей, поднятой колесами пыли, дегтя, конского пота… Русские вступают в Париж! «Мы чувствовали, что малейший наш жест войдет в историю. Всю нашу последующую жизнь мы будем слыть особыми людьми; на нас будут смотреть с удивлением, слушать с любопытством и восхищением. Нет большего счастья, как повторять до конца своих дней: "Я был с армией в Париже", – скажет один из русских генералов, вспоминая то время, те славные дни.
Для Александра вступление в Париж было не просто достижением заветной цели, не просто победой, триумфом русского оружия – нет, за этим угадывалось нечто большее: осознание своей провиденциальной миссии в противостоянии с Наполеоном. Недаром он сказал однажды: «Наполеон или я, я или он, но вместе мы не можем царствовать». В чем оно выразилось, это осознание, и как оно формировалось? В Тильзите и Эрфурте во время личных свиданий и долгих бесед наедине Александр глубоко изучил человеческие свойства Наполеона и разгадал, может быть, самое уязвимое в его характере – тщеславие. «Льстите его тщеславию», – советовал он прусскому королю Фридриху Вильгельму III и королеве Луизе, а в конце 1809 года он так отозвался о нем в разговоре с Адамом Чарторыйским, который передал ему слух, будто Наполеон сошел с ума: «Никогда Наполеон не сойдет с ума. Среди самых сильных волнений у него голова всегда спокойна и холодна. Страстные выходки его большею частью обдуманны. Он ничего не делает, не рассчитывая заранее. Самые насильственные и отважные его действия хладнокровно рассчитаны. Его любимая поговорка, что во всяком деле надобно сначала найти методу; что всякая трудность преодолевается, если найдена настоящая метода, как поступать. У Наполеона все средства хороши, лишь бы вели к цели».
Александру самому пришлось быть свидетелем «страстных выходок»: в Эрфурте охваченный приступом гнева Наполеон швырнул на пол свою треуголку и стал яростно топтать ее, на что Александр спокойно заметил: «Вы вспыльчивы, а я упрям. Гневом вы ничего от меня не добьетесь. Давайте беседовать, рассуждать, иначе я ухожу» – и направился к двери, после чего Наполеон был вынужден извиниться, вернуть его и продолжить беседу в ином тоне.
Как верно и с какой проницательностью Александр распознал природу этих «выходок»: они «большею частью обдуманны»! Вот он, психологический XIX век!
Но еще раньше, до этих свиданий, Александр постиг самую суть его личности в ее метафизической проекции, заглянул туда, где свершается выбор между добром и злом, Христом и антихристом, между светоносными высотами духа и безднами тьмы, выбор между самопожертвованием во имя высшего долга и служением собственной гордыне, хотя и отождествляемой со славой Франции и взятой на себя миссией революционного освободителя народов от ига старых монархий. Когда Наполеон, прикрывшись результатами всенародного голосования, объявил себя пожизненным консулом, Александр писал своему воспитателю Лагарпу: «Я совершенно переменил, так же как и Вы, мой дорогой, мнение о первом консуле. Начиная с момента установления его пожизненного консульства, пелена спала: с этих пор дела идут все хуже и хуже. Он начал с того, что сам лишил себя наибольшей славы, которая может выпасть на долю человеку. Единственно, что ему оставалось, доказать, что действовал он без всякой личной выгоды, только ради счастья и славы своей родины, и оставаться верным Конституции, которой он сам поклялся передать через десять лет свою власть. Вместо этого он предпочел по-обезьяньи скопировать у себя обычаи королевских дворов, нарушая тем самым Конституцию своей страны. Сейчас это один из самых великих тиранов, которых когда-либо производила история».
Письмо написано двадцатипятилетним Александром, и неудивительно, что он облекает свою мысль в словесные одежды той эпохи, дважды упоминает о конституции и, казалось бы, все меряет этой меркой. Гораздо важнее другое: понимание свершившегося падения, измены своему изначальному призванию. Александр здесь очень верно угадал, хотя и не все высказал. Смысл его догадки прояснится, если поставить принятие пожизненного консульства в ряд с другими событиями. До этого уже была расправа с якобинцами, казни и высылки, а вскоре совершится убийство невинного герцога Энгиенского: его расстреляют ночью во рву Венсеннского леса, и это, несмотря на все попытки самооправдания, будет мучить Наполеона до конца жизни. Вскоре Папа помажет его на царство, он станет императором, сам возложит на себя корону, но при этом откажется от причастия. И если Александр отречется тайно, то Наполеон в Фонтенбло будет вынужден отречься явно…