ки, учтивы с дамами, и их мундиры, поношенные за время похода, блестят начищенными пуговицами, сияют звездами орденов, медалями и аксельбантами. А главное, они мирно настроены, не собираются грабить и бесчинствовать, вступают в осажденный город так, словно их единственная цель – произвести на парижан самое приятное впечатление. Поэтому так хочется взглянуть, все изнывают от нетерпения: когда же?! Жаждущие увидеть высовываются из окон, многие забрались на деревья и крыши экипажей, и вот толпа застыла от смутного предчувствия, что момент настал, качнулась, двинулась, поддаваясь стихийному порыву и увлекая меня за собой: «Едут! Едут!» Ах, это же так любопытно! Ну, что вы мне заслоняете! Дайте же, дайте взглянуть! Красивые парижанки просятся в седла к гвардейцам, чтобы получше разглядеть шествие союзников и стройную фигуру Александра с султаном на шляпе, в мундире лейб-гвардии казачьего полка…
Я свидетель: пространство временится. Если бы я просто прочел воспоминания непосредственных участников тех событий (а их сохранилось множество) и составил по ним картину, она была бы лишь плодом воображения, не более того. Но, соединенная с пространством, вставленная в него, как в раму, она становится не воображаемой, а подлинной и живой: «Толпы волнуются и кружат; давят друг друга, бросаются под ноги лошадей государей, останавливают, осыпают поцелуями конскую сбрую, ноги обоих монархов и почти на плечах несут их до площади Людовика XV, где они остановились на углу бульвара…
Площадь захлынула народом, едва оставались для прохода взводов места, охраняемые казаками. Цвет парижского общества, тысячи дам окружают и теснят со всех сторон государей. Военные султаны, цветы, колосья и перья дамских шляп колышутся, как нива. У каждого из адъютантов, у каждого верхового стоят на стременах дамы, – один казак держит на седле маленькую девочку, которая, сложив ручонки, глядит с умилением на императора, у другого за спиною сидит графиня де Перигор, которой красота, возвышаемая противоположностию грубого казацкого лица, обращает на себя взоры всей свиты государей и войск, проходящих мимо с развернутыми знаменами, с военною музыкою, с громом барабанов, в стройном порядке, посреди непрерывных и оглушающих криков народа. Русские более всего внушают энтузиазма: наружность всегда говорит в свою пользу, и рослые гренадеры, красивые мундиры, чистота… необыкновенная точность и правильность их движений, а более всего противоположность народной физиономии с фигурами австрийцев и пруссаков, обремененных походной амунициею, изумляет французов. Они не верят, чтоб северные варвары и людоеды были так красивы; они вне себя от восхищения, когда почти каждый офицер русской гвардии учтиво удовлетворяет их любопытству, может с ними говорить; тогда как угрюмые немцы, ожесточенные противу французов, сердито отвечают на все вопросы: “Их канн нихт верстеен…”»
Я привожу отрывок из воспоминаний Николая Бестужева, но для меня это не воспоминания, а живая реальность. Ведь я стою на том же самом месте, на котором стоял он (поэтому я и меняю грамматическую форму времени с прошлого на настоящее), и не читаю им написанное, а вижу.
Вот еще одна картина из прошлого, вставленная в нынешнюю раму: «Француженки, весьма любопытные и весьма смелые, вскоре приблизились к нам…
Одной из этих дам, весьма элегантно одетой и очень красивой, не видно было императора, и я предложил ей усесться на моей лошади впереди меня, что она и сделала с готовностью, и на всем протяжении парада она сидела впереди меня, вцепившись в мою лошадь. Другие дамы стали просить той же услуги от моих товарищей, и вот – гоп, уже десяток дам сидело на лошадях. Император это заметил и с улыбкой обратил на это внимание короля прусского».
Они приближаются к русскому офицеру, барону, Владимиру Ивановичу Лёвенштерну, автору этих воспоминаний, но он не слышит, что ответил прусский король Александру, а я слышу, поскольку нахожусь ближе, почти рядом: «Как бы это не закончилось похищением сабинянок», – произносит король, довольный своей остротой. Произносит это или что-то в этом роде, я не сверяю, не уточняю по источникам, потому что слышу, и голос прусского короля еще долго звучит в ушах.
Конечно же, я как свидетель ловлю на ошибке префекта полиции Паскье: «Благородный облик Александра, его приятные манеры и приветливость… произвели благоприятное впечатление; по мере того, как он продвигался по бульвару, в его честь раздалось несколько приветственных возгласов…» Не несколько, а множество, весь Париж приветствовал императора Александра в незабываемый день 31 марта 1814 года.
Глава шестая. Дом Талейрана
Поначалу Александр избрал Елисейский дворец как место своей резиденции, но ловкий проныра, искусный интриган, лукавая бестия Талейран шепнул ему:
– Ваше Величество, бомба!
– Что?! – отпрянул, нахмурившись, Александр. – Какая бомба?!
– Получено донесение, что якобы там то ли подложена какая-то бомба, то ли обнаружен в подвале порох. Конечно, это могут быть слухи. Весь Париж приветствует вас, и вряд ли кому-нибудь придет в голову… Но на всякий случай следует проявить осторожность. Я буду счастлив принять вас в моем доме.
Возможно, он сказал об этом сам, изогнувшись с учтивой любезностью; возможно, поручил кому-то, распорядился послать записку, но расчет угадывался верный: если император поселится в его доме как почетный гость, окруженный всяческим вниманием, на него будет легче влиять, делать ему нужные внушения, склонять на свою сторону. Да, Александр бывает упрям и несговорчив, но близкое общение, ежедневные встречи размягчают, располагают к согласию.
Еще вернее, Талейран распустил слухи, и вот повсюду заговорили, зашептали: «Порох в подвале! Какой ужас! Ах, ах!» Так и получилось, что, торжественно вступив 31 марта 1814 года в Париж, Александр остановился в доме Талейрана, точнее роскошном дворце, построенном еще при Людовике XV. Там же, в гостиной первого этажа – «Салоне орла», окна которого выходили на угол улиц Сен-Флорантен и Риволи, состоялись первые переговоры о будущей судьбе Франции.
Я покинул площадь Согласия (Гильотины или Воскресения) и Елисейские Поля и стою перед этим домом, заглядываю в окна, и мне кажется, что в отблесках стекол угадываю гостиную «Салон орла», некоей проекцией вынесенную наружу, вижу фигуры в мундирах и эполетах, расшитых камзолах, звезды орденов на лентах, шпаги, отливающие лаком сапоги, натянутые на икрах шелковые чулки. Я слышу голоса и в их слитном гуле различаю реплики по-французски, по-немецки, по-английски, по-итальянски, только по-русски здесь не говорят. По-русски здесь молчат, разве что изредка, наклонившись вплотную друг к другу, позволяют себе произнести несколько слов, чтобы их не поняли другие. Русских здесь немного, и они окружены… вниманием, заботой, им учтиво кланяются, рукоплещут, улыбаются, выражая свой восторг, свое восхищение победителями. Да, окружены, и это кольцо сжимается, окружены если не на бранном поле, то на дипломатическом сражении, которое еще не началось, но уже готовится. Сражаться будут те, кто еще недавно были союзниками в борьбе с Наполеоном, стояли под градом пуль, окутанные пороховым дымом, слышали разрывы ядер и шрапнели, а теперь стали тайными врагами, отстаивающими свои интересы, свои притязания на часть военной добычи.
Император вскоре почувствует это, особенно на Венском конгрессе, где возненавидит Талейрана и вызовет на дуэль Меттерниха, но и здесь, в «Салоне орла», Талейран проявит все свое дипломатическое хитроумие, изворотливость, красноречие, блеск ума и докажет, что ему не чужды самые разные движения души, кроме, пожалуй, подлинного бескорыстия и благородства.
Я представляю, как он стоит, опершись о камин: излюбленная поза, придающая картинность осанке и, что не менее важно, позволяющая скрыть хромоту, ведь он – хромой бес, как его называют. В чертах лица заметна и чопорность, и надменность, и показная небрежность к чужому мнению, и притворная голубиная кротость, покорность судьбе, изображаемая иногда с большим искусством, и затаенная цепкость, нацеленность на добычу, что выдает в нем хищника. Да, он корыстен, но надо отдать ему должное: корыстен, как артист, не позволяющий себе взять неверную ноту или… сумму (нота и сумма в данном случае одно и то же), если это противоречит благу Франции. Благо Франции для него превыше всего! Благо не того, кто ею правит, будь он король, член революционного Конвента или император, а именно Франции. Право же решать, что для нее благо, а что нет, Талейран раз и навсегда присвоил себе, ибо у Франции второго такого нет: он единственное воплощение французского остроумия, сарказма, галантности, гедонизма, сладострастия, гурманства – всего-всего-всего! Поэтому правители сменяются, а он остается.
Он всегда есть, Шарль Морис Талейран, и в этом сравнился со своим извечным соперником министром полиции Фуше. Тот – тоже воплощение, но воплощение педантичности, сухости, способности к скрупулезной работе: словно крот он выкапывает свои норы во все стороны. Сотни агентов, тысячи донесений, и в результате Фуше знает все, что происходит во Франции. В этом он незаменим и для короля, и для Конвента, и для императора, но все равно при этом он, потомок моряков и купцов, всегда будет служакой, поднявшимся из низов. Талейран же и по происхождению, и по духу – аристократ, благородная кость. Он не любит корпеть над бумагами, составлять подробные отчеты, но зато одной отточенной фразой способен сплотить вокруг себя союзников, убедить несогласных, сразить любого врага. Поистине он гений подобных фраз. Его ум так устроен, что все, подсказанное ему чутьем, он не обдумывает основательно со всех сторон, не выстраивает в длинную цепь аргументов, а выражает одной броской репликой, одним блестящим афоризмом. На какую бы аудиенцию он ни шел, какие бы переговоры ни вел, с кем бы ни шептался в кулуарах, он всегда уверен, что вовремя скажет самое нужное и скажет так, что эту фразу будут потом повторять и от современников она перейдет к потомкам.