Александр I – старец Федор Кузьмич: Драма и судьба. Записки сентиментального созерцателя — страница 42 из 50

атриотические силы, выдвинуть новых людей – прежде всего энергичного и честолюбивого Штейна, с их помощью провести реформы в армии и поднять дух в народе. Теперь он решает судьбу того, кто когда-то распоряжался судьбами пруссаков и ненавидел их за те унижения, которым сам же безжалостно подвергал Пруссию.

Вот Шварценберг, полководец слишком медлительный и неповоротливый, чтобы угнаться за фортуной, хотя она так часто его манила, звала за собой, но он не решался развить успех и обратить его в победу. Он виновник бессонных ночей Александра. Рядом корсиканец на русской службе, генерал Поццо ди Борго, заклятый враг Наполеона, и другие высокопоставленные особы, государственные мужи, вершители судеб.

Первым по молчаливому согласию всех берет слово Александр и произносит краткую вступительную речь: «Ни я, ни союзники не имеем ни малейшего притязания вмешиваться во внутренние дела Франции, давать ей то или другое правительство. Мы готовы признать какое угодно правительство, только бы оно было признано всеми французами и дало бы нам гарантии прочного мира».

Александр готов обсудить все проекты и выслушать любые мнения. Собственно, главных проектов четыре: регентство Марии-Луизы, жены Наполеона, матери Наполеона II; реставрация Бурбонов; возведение на трон Бернадота, бывшего наполеоновского маршала, ставшего шведским наследником престола; или провозглашение республики. Правда, есть и пятый проект, из щепетильности замалчиваемый, не обсуждаемый и вряд ли приемлемый для Александра, хотя как знать… он часто бывает непредсказуем в своей рыцарственности и благородстве. Во всяком случае, он считает своим долгом о нем упомянуть и предложить к рассмотрению: сохранение трона за самим Наполеоном, его могущественным соперником, императором Франции, еще не лишенным власти.

Тут все заворочались в креслах и стали наперебой возражать, сочтя этот проект совершенно неприемлемым. Даже Шварценберг не поддержал зятя своего государя, австрийского императора, чья дочь Мария-Луиза была замужем за Наполеоном. Наполеон им всем ненавистен, но странно, для Александра он враг и словно не враг. Александр много сказал о Наполеоне резкого, осуждающего, нелицеприятного, но в его восприятии есть какое-то особое измерение, которое обозначается тогда, когда иссякают слова, затихают речи и что-то досказывается жестами, взглядами, выражением лица, что-то, наконец, витает в воздухе. Нельзя сказать, что Александр преклоняется перед величием Наполеона, нет, это не преклонение, а некая молчаливая дань, отдаваемая тому, кто умом, энергией, талантом полководца, размахом своих деяний, ролью, сыгранной в истории, казалось, превысил меру человеческую и в надвигающуюся эпоху парламентов, партий и идеологий явил пример выдающейся личности, может быть, последнего героя Европы.

После отречения Наполеона Александр позаботился, чтобы для него были созданы надлежащие условия, не унижающие императорского достоинства, и даже приглашал его в Россию.

Совершенно иначе относился к Наполеону Талейран. Сразу подчеркнем: относился в целом гораздо более прагматично, не помышляя о какой-либо молчаливой дани или прочих знаках преклонения, но некое особое измерение… Пожалуй, и там оно было, и их связывает некая нить, без которой невозможно понять, почему после падения Наполеона Талейран первым заговорил о восстановлении Бурбонов. Ведь он был осыпан милостями еще при Республике! Да и формировался он как республиканец: сложил с себя сан епископа, отрекся от аристократического прошлого, стал сознательным гражданином. Что ему Бурбоны! Ан нет, Талейран горячо за них ратует и даже возводит их возвращение в некий принцип (этого мы еще коснемся). Что же это за принцип и что это за тайна?

Зайдем издалека. Поначалу они были во всем заодно, и Талейран во многом способствовал продвижению молодого генерала Бонапарта. Он поддержал идею его итальянского похода и вообще угадал в нем ту фигуру, на которую стоит сделать ставку. Когда Наполеон стал первым консулом, а затем императором, когда перекраивалась карта Европы и велись бесконечные дипломатические переговоры, Талейран как министр иностранных дел проявил себя во всем блеске. Он как никто умел обольстить, надавить, запугать и каждый раз найти если не фразу, то словечко, вокруг которого все вертелось. Его необычайно живой, выразительный портрет этой поры мы находим у Сергея Михайловича Соловьева: «Он привык, чтобы государи и народы заботливо и тоскливо смотрели на его портфель, заключавший в себе решения их участи. Авторитет неподражаемого дипломатического дельца, блестящие манеры, французская представительность, французское умение подать товар лицом, смелость, умение, не стесняясь ничем, озадачивать, свободно, властительно, по-барски обращаться с каждым вопросом, с каждым явлением – все это давало Талейрану средства играть блестящую, видную роль и подле Наполеона, не затмеваться им». Тот же Соловьев добавляет: «И вот эти два человека, которые так подходили друг другу, разошлись…»

Что же их развело? Причины понятны: как истинный барин, вельможа, Талейран хотел спокойно пользоваться всеми благами, которые ему достались при новом режиме, да и не он один, а вся наполеоновская знать, даже военные, уставшие от походов и мечтавшие просто прогуляться по Парижу, а вот покоя-то и не было. Более того, становилось ясно, что Наполеон может царствовать, лишь бесконечно умножая свои завоевания, ослепляя Францию славой новых побед. Ведь он не был законным монархом, монархом Божьей, а не «революционной», милостью, унаследовавшим свою власть от предков, в его жилах не текла голубая кровь… Кровь! Это слово (словечком его не назовешь) Талейран однажды по неосторожности произнес вслух. Когда стали возникать роялистские заговоры, начались покушения на первого консула, прогремел взрыв на улице Сен-Никез, по которой он ехал в Оперу, Талейран сказал: «Бурбоны, очевидно, думают, что ваша кровь не так драгоценна, как их собственная».

Яснее не скажешь и более себя не выдашь: эта фраза как предложение заключить договор и подписать его кровью, разумеется, не своей, а пролитой кровью Бурбонов. Собственно, Талейран и подтолкнул Наполеона на расстрел герцога Энгиенского, одного из последних Бурбонов, внука принца Конде. При этом напрашивается прозрачная историческая аналогия (Наполеон, много читавший в юности, был большим знатоком истории, да и Талейран тоже): когда-то убийством последнего Меровинга ознаменовался приход к власти династии Каролингов, теперь с убийством одного из последних Бурбонов начиналась династия Бонапартов. Все совпадает! Наполеона могло оправдать лишь одно – убийством Бурбона он мстил за Меровингов, вершил суд, восстанавливал справедливость, отсюда и пчела на его императорской мантии – символ Меровингов.

Что же Талейран получал по этому договору? Надежду, что, став императором, чья власть передается по наследству (для этого Наполеон развелся с Жозефиной и женился на Марии-Луизе), император дарует Франции желанный покой. Наполеоновская знать сможет наслаждаться жизнью, тратить свои богатства, купаться в роскоши, неге и удовольствиях, а для этого надо было еще перестать воевать. Но в Бонапарте-императоре жил Бонапарт-генерал: не воевать он не мог, это было противно его природе. Военное счастье стало ему изменять, особенно после похода на Россию, страшных дней в опустевшей и сожженной Москве. Когда стало очевидно, что падение Наполеона неизбежно и династия Бонапартов обречена, настал черед искупить кровь Бурбонов, в пролитии которой Талейран был повинен. Кажется, такая мысль в нем была, а может быть, тень, отзвук мысли. Отсюда и его утверждение, что Бурбоны – это принцип.

«Раз мы согласны в том, что республика невозможна для поколения, пережившего ужасы 1793 года, раз мы считаем монархию единственной формой правления, то нам придется согласиться, что фамилия Бурбонов одна способна занять трон Франции, ибо мы не можем произвольно и искусственно создать условия, которые придали бы такую способность другой фамилии. Гений, игра революции могут возвысить на некоторое время человека, но подобный феномен исчезает быстро, как видим мы тому доказательство, и народы вновь возвращаются к порядкам, освященным веками и долгими национальными симпатиями. К тому же я глубоко убежден, что и в настоящую минуту большинство французов предпочитают восстановление древней законной династии всему остальному. Итак, республика невозможна, регентство и Бернадот – не что иное, как интриги, одни лишь Бурбоны – принцип».

Так все обставил Талейран в своей речи. Выделим в ней слова: «к порядкам, освященным веками», вернее, даже не слова, а одно важное, знаменательное слово – «освященным». Снимем с него налет риторики и получим… некую сакральность, даже отчасти мистичность. Освященным – значит от Бога, а где Бог, там и жертва – кровь, а где кровь, там и искупление. Все-таки вспомнилось Талейрану… ведь он был священником, к нему обращались со словами «святой отец»… хотя и не следует преувеличивать его мистических настроений: это тоже всего лишь тень, отзвук.

Талейран и в этой речи остается, прежде всего, политиком и дипломатом. Он все рассчитал, взвесил, учел выгоды и невыгоды: надо звать Бурбонов, Людовика XVIII. Для убедительности он пригласил представителей сословий – аббата де Прадта, барона Луи и генерала Дессаля, и те в один голос: «Бурбоны! Только Бурбоны!» А тут еще демонстрации роялистов с белыми кокардами! Хотя Александр, республиканец в душе, не хотел восстанавливать эту династию (позднее он с горечью скажет, что Бурбоны так ничего и не поняли и ничему не научились), ему пришлось уступить «принципу». Сенат послушно утвердил решение Талейрана, а вскоре и сам Наполеон в Фонтенбло отрекся от престола и отправился в ссылку на остров Эльбу.

Пчела исчезла с императорской мантии. Вновь расцвела белая лилия.

Глава восьмая. Опера, Лувр, академия

На следующий день, 1 апреля, Александр был в Опере.

Нежные апрельские сумерки уже окутывали город, закатный багрянец опускался за горизонт, гасли раскинувшиеся в небе облака, густела синева, но Париж не умолкал, взволнованный, потрясенный, взбудораженный последними событиями. На улицах было полно народу, всюду слышался возбужденный говор, чьи-то возгласы, смех. Горели огни казачьих бивуаков на Елисейских Полях: казаки лежали кружком вокруг костров, привязав лошадей и прислонив ружья к деревьям. Старшие чины союзных войск гуляли по улицам, и мальчишки, угадав русских, клянчили у них милостыню, протягивая руку и горланя песенку: