Глава 1. Коронация
Декабристы были казнены на рассвете 13 июля 1826 года.
22 августа в Москве состоялась коронация Николая I.
Эти два события стали огромным потрясением и сильно повлияли на формирование личности Александра Николаевича. Как ни огораживали его играми, товарищами, учебой, он многое видел, слышал, чувствовал и пытался понять в той мере, в какой это возможно восьмилетнему человеку.
Он видел состояние отца. Николай Павлович писал матери 12 июля 1826 года: «…у меня прямо какая-то лихорадка, у меня положительно голова идет кругом. Если к этому еще добавить, что меня бомбардируют письмами, из которых одни полны отчаяния, другие написаны в состоянии умопомешательства, то уверяю вас, дорогая матушка, что одно лишь сознание ужаснейшего долга заставляет меня переносить подобную пытку».
В дворянских гостиных говорили, теперь уже шепотком, что Александр I в первые дни своего царствования выпустил всех узников Петропавловской крепости, так что один из них написал на двери своей темницы: «Свободно от постоя». Братец же начал с тюрем, каторги и казни. Стоит ли дальше ждать добра?
Припоминали и многочисленные рассказы о Николае, еще великом князе. То он при фронте разругал офицера лейб-егерского полка В.С. Норова и, стукнувши ногою по земле, обрызгал его грязью. Норов подал в отставку, и все офицеры полка сделали то же самое. Это было сочтено за бунт. Норова и многих офицеров перевели тем же чином в армейские полки. Как-то на учении великий князь до того забылся, что хотел схватить офицера Самойлова за воротник. Тот ответил ему: «Ваше высочество, у меня шпага в руке». Николай отступил, промолчал, но ответа не забыл и после декабрьского мятежа два раза осведомлялся, не замешан ли Самойлов. По счастию, он не был замешан. Норов же оказался членом «Союза благоденствия» и Южного общества, был арестован в Москве и осужден по II разряду на каторжные работы.
Меньше говорили о великодушии нового царя. Тяжело заболевшему Карамзину он отпустил 50 тысяч рублей на лечение и снарядил фрегат для поездки историка за границу.
Существенно дополняют облик Николая его письма к брату Михаилу. Так, 9 мая 1826 года он писал из Петербурга в Москву: «…Я получил сегодня после обеда твое письмо, любезный Михайло, и благодарен тебе весьма за оное, но не за „ваше величество“. Я не понимаю, что тебе за охота дурачиться; а еще менее понимаю, как можно в партикулярном письме, разве в шутку, себе позволить с братом выражение, которое походит на насмешку. Я прошу тебя серьезно переменить этот тон, который меж братьями вовсе неприличен.
Оставайся в Москве, покуда матушке угодно или жене твоей нужно будет… Твой навеки друг и брат Н.».
Невозможно в жизни государственного деятеля отделить сугубо личное от делового, все взаимопереплетено. И как же много разного было перемешано в личности Николая…
Письмо из Царского Села от 12 июля 1826 года: «…Чем мне было тебе воздать за 14 число и за твое усердие и дружбу! Я придумал – и желаю, чтоб тебе столь же было приятно, как мне от души желательно – те четыре орудия, которыми все решилось, прошу тебя принять в память этого дня в знак нашей старой ребячьей дружбы, с которой росли, с которой и умру. Твой верный брат и истинный мученик. Н.».
Разговоры о коронации Николая Павловича пошли с апреля месяца. Думали совершить ее в июне, но 4 мая пришло известие о кончине императрицы Елизаветы Алексеевны. Был объявлен траур на полгода, и коронация перенесена.
Разговоры и толки не прекращались, и потому было решено сократить траур и провести церемонию в августе. Начались приготовления.
Двор прибыл в Москву 20 июля. Государь и государыня по традиции остановились в Петровском замке, а утром следующего дня торжественно въехали в Первопрестольную. Императрица ехала с великим князем Александром Николаевичем в карете, а император рядом верхом. С ними были великий князь Михаил Павлович, брат императрицы прусский принц Фридрих-Вильгельм (будущий король Пруссии), большая свита, послы от иностранных дворов.
По обеим сторонам пути были выстроены войска. Зрители стояли на специально сколоченных подмостках, чего, как говорили старики, раньше не бывало. Коронация эта по торжественности и пышности превосходила многие прежние.
В дни царских приездов Кремль всегда полон народа, все надеются увидеть государя. Николай Павлович вышел на балкон с двумя братьями, Константин справа, Михаил слева. При виде царя с братьями крики «Ура!» сделались оглушительными, так что Александра Федоровна во внутренних покоях взволновалась, помня недавние события.
В толпе рассказывали, что при первом свидании цесаревича с братом, который уступил ему престол, Николай хотел обнять Константина, но тот схватил руку Николая и поцеловал, как подданный у своего государя.
В вечер накануне коронования погода установилась ясная, тихая. В обычный час поплыл над Москвой благовест к всенощному бдению. Ударил Иван Великий, за ним ближние и дальние, большие и малые колокола.
Многие плохо спали, опасаясь опоздать в Кремль. Проход был по билетам, те, кто поспешил, смогли хорошо устроиться на деревянных помостах.
Пышно и торжественно было шествие в Успенский собор. Короновали три митрополита: Петербургский Серафим, Киевский Евгений и Филарет, к этому дню получивший сан митрополита Московского.
Пышная трапеза состоялась по окончании церемонии в Грановитой палате. Семья царская кушала под балдахином на тронной площадке, на ступеньках к которой с обнаженными палашами стояли родовитые дворяне.
К царской трапезе допущены были немногие. Немногие и получили в тот день милости: было даровано несколько андреевских и иных лент, несколько дам пожалованы статс-дамами, были пожалования деревнями и назначения новых фрейлин.
Маленькому Саше при коронации позволили принять участие в параде в Москве, и он лихо промчался на коне перед эскадроном своего лейб-гвардии Гусарского полка. На опасения придворных его отец дал характерный ответ: «Пусть он лучше подвергается опасности, которая вырабатывает в нем характер и с малолетства приучит его стать чем следует, благодаря собственным усилиям».
Стоит ли говорить, что маленький великий князь вызывал всеобщее умиление. В дни коронации он отправился посмотреть иллюминацию, но восторг толпы при виде «нашего московского князя Александра Николаевича» был настолько велик, что трудно было ехать в коляске из опасения раздавить кого-либо. Пришлось, к огорчению мальчика, вернуться и смотреть иллюминацию с балкона Кремлевского дворца. Яркими желтыми огнями горели кремлевские стены и сады, большие и малые царские вензеля светились на ближних и дальних домах.
Саше было скучно без его верной компании – Паткуля, Адлерберга, Виельгорского и Алеши Толстого, а с компанией в Кремле не очень-то разгуляешься. Отец отправил его с мальчишками в Нескучное, пригородную дачу за Калужской заставой, только что приобретенную им у графини Анны Орловой для жены. Дача была названа Александрией. Вот уж там, на просторе они играли в зайцев, серсо, носились наперегонки, стреляли в беседке, а вечерами чинно пили чай на веранде за большим столом.
Осы кружились над нежным земляничным и малиновым вареньем, и одна непременно увязала в нем к веселому ужасу девочек. Великие княжны очень любили варенье, а вечно голодные мальчишки налегали на холодную телятину, так что к концу чая на большом блюде с золотым царским вензелем на синем фоне оставалось ее немного.
Нежный и сладкий аромат роз носился в вечернем воздухе, пока не сменяла его влажная свежесть от реки. Колокольный перезвон московских церквей доносился все явственнее. Александра Федоровна в приподнятом настроении отдавала последние приказания перед отъездом в город. Девочки собирали крошки калачей, которыми кормили воробьев, мальчики отправились в стоящую на отшибе беседку для очередной проверки, кто же лучше стреляет – Саша или Алеша?
Пошли балы и праздники один лучше другого: при дворе у главнокомандующего, у графини Орловой, у князя Сергея Михайловича Голицына, у посла Франции маршала Мармона, в Останкине у графа Шереметева, но лучше всех удался праздник в Архангельском у князя Юсупова. Там было нечто невообразимое, и вся Москва повторяла чью-то фразу: «Князь Юсупов, верно, побился об заклад, что перещеголяет покойного князя Потемкина».
Праздники праздниками, но и работать надо. Главной заботой Николая Павловича была вспыхнувшая война с Персией, вообразившей, что взволнованная смутой Россия позволит ей вернуть Закавказье.
16 июля войска персидского шаха без объявления войны вторглись на территорию империи в районе Карабаха и двинулись на Баку, Ленкорань и Кубу. Немалую подстрекательскую роль сыграли тут английские резиденты в Тегеране, стремившиеся предотвратить выступление России в защиту греческого восстания против турок. Главной целью в борьбе держав были проливы.
В Петербург сообщили, что азербайджанское население не поддержало своих ханов, настроенных в пользу Персии, что облегчало борьбу с ней. Это была первая война в царствование Николая и потому, но и не только потому, ее надлежало повести быстро и успешно. Командующим русскими войсками император назначил генерала Ивана Федоровича Паскевича, своего «отца-командира». Так развивался Восточный вопрос, центральный в дипломатии Николая I.
В праздничные дни для народа были устроены гулянья на Девичьем поле. Как водится, были расставлены столы с разными яствами, целые зажаренные быки с золотыми рогами, били фонтаны из разных вин, стояли чаны пива. Для высочайших гостей устроили особый павильон. После их прибытия подняли флаг, обозначавший, что можно начинать, и народ бросился к столам. Мигом все растащили, осушили фонтаны, и чаны с пивом недолго застоялись – народу было более ста тысяч.
Только уехали государь с государыней, толпа бросилась обдирать царский павильон, крича: «Все наше! Хватай, братцы!» Сделалась ужасная суматоха и давка, несколько человек стиснули до смерти.
Тем не менее и в этот вечер был зажжен чудный фейерверк, по рассказам, он стоил несколько десятков тысяч: пущены были ракеты, шутихи, крутились щиты и вензеля.
Семья Милютиных была рада праздникам, но не менее рада царской милости к Павлу Дмитриевичу Киселеву: ему был пожалован орден Святого Равноапостольного князя Владимира 2-й степени, один из высших в империи. Папенька с маменькой взволнованно обсуждали событие, а наутро поехали поздравлять и взяли с собой Митю.
Митя плохо знал дядю, но гордился им, боевым генералом. Попали они несколько не вовремя – Киселев ждал вызова к царю, но благодаря этому он был один, смогли посидеть некоторое время.
Разговоры старших были отрывисты, Митя в них не вслушивался. Он во все глаза рассматривал золотую шпагу дядюшки с надписью «За храбрость», а потом, прислонившись к коленям матери, изучал ордена. Дядюшка с улыбкой называл:
– Самый первый мой орден и самый дорогой я не ношу, это Анна 4-й степени за Бородино. Ты знаешь о Бородинском сражении?… Я ее снял, потому что после пожаловали Анну 2-й степени с алмазами. В войну получил я и Владимира 4-й степени, а теперь вот государь отметил меня 2-й степенью. Это прусский орден «За заслуги», это баварский Максимилиана 3-й степени.
Звезда и крест Владимирские были, конечно, самыми красивыми. Золотой крест, покрытый вишневого цвета эмалью, заключал в сердцевине круг с изображением горностаевой мантии, на которой стоял вензель СВ под великокняжеской короной. Звезда была большая, в виде серебряного четырехугольника, наложенного на такой же золотой. В центральном медальоне между концами золотого крестика Митя разобрал буквы СРКВ, а вокруг на красной ленте шли три слова: Польза, Честь и Слава.
– Дядюшка, – выждав заминку в разговоре, спросил Митя, – что значат эти слова?
– Это, Дмитрий, девиз ордена. Так государь оценил заслуги мои.
Пожалование ордена было собственно не оценкой заслуг Киселева, бесспорных и значительных, но относящихся к ушедшим временам. Скорее это был знак доверия – несмотря на очевидные связи с мятежниками, отчасти знак милости. Разговоры с Николаем Павловичем наедине в эти дни позволяли надеяться на многое. Павел Дмитриевич не стал об этом распространяться, хвастаться вообще не любил, тем более перед своими.
Мимолетные разговоры с Алексеем Орловым много обнадежили его. Государь остался по-прежнему столь милостив к брату одного из главных мятежников, что в июне присутствовал на его свадьбе. Судьба строптивого Михаила Орлова, в 1813 году по приказу Александра I принимавшего капитуляцию Парижа, была много смягчена: избежав казни, каторги, ссылки, он был водворен на жительство в Москве под надзором полиции. Часто грубый, жестокий и мстительный, Николай мог быть и рыцарски великодушным.
Об этом говаривали не раз, сойдясь в Москве, Орлов, Киселев и Чернышев, три восходящие звезды новой власти, те новые люди, которым предстояло большое поле деятельности. Три светских «льва» привлекали всеобщее внимание. В Большом театре в перерыве все стояли возле оркестра, публика только на них и глазела. Веселый, юркий Пушкин вертелся рядом, острил и по их желанию сочинял злые эпиграммы на известных лиц.
Обманувшись Александром Павловичем, его поверхностными мечтаниями, Киселев прочно поверил в нового царя. Он знал, что Николай проявил большое внимание к своду ответов мятежников по вопросам внутреннего состояния государства. Правителем дел следственной комиссии А.Д. Боровковым было составлено три списка ответов, один из которых государь оставил у себя, второй отослан в Варшаву Константину Павловичу, а третий передал князю Кочубею, председателю Государственного Совета.
Третий список и был дан для ознакомления Киселеву.
– Посмотри его и обдумай, – сказал государь. – Там много пустословия, но немало и дельного.
Киселев многого не знал. В декабре прошлого года, после долгих размышлений, он направил в столицу письма, в которых пытался объяснить свое двусмысленное положение. Он полагал, что это удалось.
Но уже на первых допросах некоторые злоумышленники показывали, что надежды на успех своего предприятия они основывали на содействии членов Государственного Совета графа Мордвинова и Сперанского, генерала Киселева и сенатора Баранова. По строгому указанию царя изыскание об отношении этих лиц к злоумышленному обществу было произведено с большой тайной. Расследование вел правитель дел следственной комиссии Боровков, он же собственноручно писал производство, хранил его у себя, не вводя в общее дело, он же представлял материалы царю, сокрушаясь, что нельзя переписать, – собственный почерк был не блестящ.
Вывод, предложенный вниманию государя, состоял в следующем: напрасно мятежники тешили себя надеждами на содействие столь видных лиц, основываясь на подчас свободном и резком мнении тех о событиях государственной жизни.
Вывод этот официально был признан основательным. Никаких последствий для названных лиц не последовало, кроме одного: все четверо были включены в состав Верховного уголовного суда над декабристами. Да, собственно, на кого еще мог положиться Николай Павлович, намеревавшийся начать свое царствование по-новому. Он не мог не признать основательности критики многих сторон российской жизни. Для ее изменения нужны были не ловкие царедворцы, а умелые и мужественные деятели. Таких он нашел, проверил и поверил им.
Споров на площадях больше не будет, они перенесутся в гостиные. Крепостники с искренним негодованием говорили, что крестьяне стали «предаваться роскоши»: начали носить сапоги, менять шапки по три раза в год, тогда как прежде всю жизнь носили один картуз и тот передавали детям; мужики стали заводить чай и самовары – вот куда идут дворянские доходы!
Немногочисленные тогда их противники с молодой горячностью доказывали невыгодность крепостного труда для сельского хозяйства. Вот и англичанин Адам Смит написал… Но что нам – англичанин! «Житие наших мужиков есть самое беззаботное и счастливое», – утверждал «Дух журналов».
Таковы были августовские дни 1826 года, теплые, ясные, с густо-голубым небом и снежно-белыми облаками. В садах и палисадниках благоухали розы, душистый табак и флоксы. С большого московского рынка на Болоте кухарки приносили малину, помидоры, перец, виноград. Перед отъездом своим дядюшка Павел Дмитриевич обедал у Милютиных и, к радости детей, привез на десерт огромную дыню, оказавшуюся сладкой, нежной и ароматной. Чудная была дыня.
Более месяца продолжались торжества по Москве. Напоследок государь и государыня съездили поклониться к преподобному Сергию в лавру, а затем и уехали. Москва опять приутихла.
Глава 2. Воспитание и воспитатели
С восьми лет воспитание великого князя изменилось. Он был все тем же резвым, миловидным, ласковым и упрямым мальчуганом, но другими глазами смотрели на рослого мальчика, другим тоном к нему обращались, и от этого и сам он постепенно менялся.
Для понимания формировавшегося тогда характера и личности Александра отметим важную роль военного дела. Оно занимало большое место и в занятиях, и в каждодневной жизни, и любимой игрой его долго еще оставались солдатики.
В России армия была общей гордостью, военное поприще – основным и наиболее достойным для дворянина. Военный элемент естественно входил в литературу и в искусство, в самый быт государства, но особенно столицы. Николай Павлович еженедельно проводил разводы гвардейских полков на площади близ Зимнего дворца; частыми были военные смотры, парады, а летом учения в Гатчине и Красном Селе.
Тут все притягивало Сашу: ровные парадные ряды зелено-красно-белых мундиров, холодное сверкание штыков, блеск касок и эполет; живые картинки боя, когда зеленые колонны распадались, ружья наперевес, и над зеленым лугом повисало нестройное, но радостное и тревожащее сердце «Ура!»… а вот и конница! Он легко отличал по мундирам и по масти коней драгунов, кирасиров, кавалергардов матушки (Александра Федоровна была шефом кавалергардского полка) и своих любимых гусар… и как хотелось быть там, самому скакать, приказывать, кричать!.. Само олицетворение силы и славы государства было перед ним. Так считал отец, так стал думать и он.
За обучение великого князя взялись еще в июне 1824 года. Главным воспитателем был назначен генерал-лейтенант Павел Петрович Ушаков, для преподавания словесности и общего наблюдения за обучением по предложению Александры Федоровны – Василий Андреевич Жуковский; для военного воспитания сам Николай Павлович выбрал ротного командира из школы гвардейских подпрапорщиков капитана Карла Карловича Мердера. Этот воспитатель был строг, терпелив, добр, требователен, являя собою тип добросовестного служаки. Он сумел завоевать сердце Александра и за короткое время научил его многому. В восемь лет маленький великий князь умел командовать взводом гренадер и уверенно сидел в седле. Смелость и решительность, поощряемые Карлом Карловичем, сильно пригодились ему позднее.
Жуковский всей душой отдался порученному ему делу. Целью воспитания вообще и учения в особенности поэт провозгласил «образование для добродетели», особенно много сил прилагая для верного нравственного настроя будущего царя. Неоднократно и подробно обсуждая с Николаем Павловичем вопросы воспитания наследника, Жуковский повторял, что «его высочеству нужно быть не ученым, а просвещенным». Главной же наукой наследника русского престола поэт считал историю, «наставляющую опытами прошедшего или объясняющую настоящее и предсказывающую будущее».
– Итак, господа, мы продолжим наше повествование о жизни и деяниях великого Александра. Плутарх пишет, что честолюбие Александра не было слепым: он искал не всякую славу и искал ее не где попало. Но всякий раз когда отец его Филипп одерживал какую-нибудь славную победу, Александр мрачнел и говорил сверстникам: «Мальчики, отец успеет захватить все, так что мне вместе с вами не удастся совершить ничего великого». Но как ошибался Александр!..
Василий Андреевич посмотрел на своих слушателей. Все они – и розовощекий наследник, и увалень Адлерберг, и нежный граф Иосиф Виельгорский, и старательный Саша Паткуль уставились на него, увлеченные Плутарховым жизнеописанием. Признаться, и сам Жуковский был увлечен не менее своих юных слушателей.
Некий фессалиец привел Филиппу коня Буцефала. Никто из людей царских не смог сесть на него. Филипп рассердился и приказал увести коня. Но Александр сказал: «Это замечательный конь. Люди просто не могут укротить его по собственной трусости». – «Уж не хочешь ли ты сделать то, что не под силу старшим?» – воскликнул отец. Поднялся смех, но Александр подбежал к коню, твердой рукой схватил его за узду и повернул мордой к солнцу. Он успел заметить, что гордый конь пугается колеблющейся перед ним тени. Пробежав несколько шагов рядом, Александр легким прыжком вскочил на коня. Не нанося ему ударов и не дергая за узду, Александр дал волю коню, а когда увидел, что Буцефал успокоился и рвется вперед, сам стал понукать его громкими восклицаниями и ударами ноги. Филипп и свита его замерли в тревоге. Когда торжествующий Александр вернулся к ним верхом на Буцефале, все разразились громкими криками восторга. «Ищи себе, сын мой, царство по себе, ибо Македония для тебя мала!» – будто бы сказал тогда Филипп…
– Господин Жуковский, – вежливо перебил его Адлерберг. – Можно ли так понять, что Александр более велик, чем его отец?
«Конечно!» – хотел было сказать Василий Андреевич, но удержался. Поди пойми этого ленивца, с младенчества узнавшего коридоры Зимнего дворца, что у него на уме.
– Дело в том, господа, что величие государственного мужа с полной очевидностью бывает видно лишь потомкам. Современники пристрастны… Но продолжим. Александр с ранних лет своих был склонен к изучению наук и чтению книг. Список «Иллиады» он всегда держал под подушкой вместе с кинжалом. Достойно внимания то, что после победы над Дарием Александру принесли шкатулку, сочтенною самым ценным из захваченных трофеев. Александр спросил своих друзей, какую ценность они посоветуют положить ему в эту шкатулку…
Жуковский сделал паузу и вопросительно посмотрел на ребят.
– Золото! – воскликнул Саша Паткуль.
– Драгоценности и золото, – неуверенно уточнил Виельгорский.
– Ключ от казны! – твердо сказал Адлерберг.
Наследник молчал и смотрел на него, открыв рот.
– Царь сказал, что будет хранить в драгоценной шкатулке «Иллиаду»! – торжествующе произнес Жуковский. – Так свидетельствуют многие лица, заслуживающие доверия…
Три раза в неделю Жуковский читал свои лекции наследнику и его соученикам. День их начинался в 6 утра. После молитвы шли на завтрак, а с 7 до 12 часов были классы.
Учителя преподавали следующие предметы: Г.П. Павский – Закон Божий, Ф.А. Жилль – французский язык, Альфрее – английский, В.А. Эртель – немецкий и польский языки, Э.Х. Коллинс – математику, А.Р. Рейнгольд – чистописание, А.И. Зауервейд – рисование, а другие еще гимнастику, токарное и слесарное дело. В 1829 году добавились новые предметы: всеобщую историю читал Ф.И. Липман, естественные науки – К.А. Триниус, с 1833 года русскую историю и статистику читал К.И. Арсеньев, грамматику и русскую словесность – П.А. Плетнев, артиллерию – Е.Х. Вессель, фортификацию – X.X. Христиани. Это было уже много позже. Пока же преподаватели давали наследнику основы наук, следуя главному правилу в обучении, утвержденному Жуковским: «Лучше мало, но хорошо, чем много, но худо».
После классов отправлялись на прогулку. В любимом Сашей Павловске бегали по аллеям, кружили по большому кольцу, а в Петергофе убегали на берег Финского залива бросать камешки, пока не звали на обед. Потом вновь прогулка, но уже не беготня, а чинное хождение, после которого дозволялись игры в мяч серсо. От пяти до семи вечера вновь занятия, чаще часы эти отводились Закону Божьему. Отец Павский намеревался внушить будущему государю «религию сердца», и план его занятий был полностью одобрен Жуковским. День заканчивался часом гимнастики, и больше всего мальчишки бывали рады, когда им позволяли идти в манеж. В восьмом часу бывал ужин. Вечер посвящался писанию дневника, что, по мысли Жуковского, должно было приучить Александра к анализу своих мыслей и поступков. Но великий князь тяготился писанием и заполнял страницы записной книжки в сафьяновом переплете только из любви к наставнику. В десять вечера ложились спать.
Если Василий Андреевич не был огорчен его поведением, полчаса до сна он отводил чтению сказок из «Тысячи и одной ночи», выбирая самые увлекательные. Сказки читались на французском языке. И право, странное это было сочетание: русский поэт читал наследнику русского престола арабские сказки в пересказе француза Галлана. А за окнами Павловского дворца широко раскинулись зеленые поляны, лучи заката освещали рощи лип и вязов, тихо текла речка Славянка.
Поэт – вот, казалось бы, его призвание, его всеобъемлющая характеристика. И верно, главное сказано этим, главное, но не все.
К делу придворного чтеца при императрице Марии Федоровне (равно и учителя русского языка у Александры Федоровны) Жуковский относился не слишком серьезно, видя в том преимущественно отработку пожалованного пенсиона. То была скорее придворная должность, чем служба. Воспитание царского сына – дело иное.
Поэт-романтик воодушевился идеей воспитания просвещенного, гуманного, мудрого и справедливого правителя. Стоит вспомнить, что Жуковский, человек никак не военный, отслуживший всего два месяца в армии подростком, не умевший стрелять и фехтовать, в войну 1812 года записался в ополчение и проделал с ним поход, был при Бородинском сражении. Так что певец действительно был «во стане русских воинов».
Наконец, царский воспитатель был поистине чист душой, что можно было сказать о немногих при дворе. Редко о ком современники так тепло и нежно отзывались, как о Жуковском.
Сознавал ли поэт свои реальные возможности в душном дворцовом мирке? Вполне. Еще в 1815 году, после первого представления императрице Марии Федоровне, он писал в дневник: «В большом свете поэт, заморская обезьяна, ventriloque (чревовещатель) и тому подобные редкости стоят на одной доске, для каждой из них одинаковое, равно продолжительное и равно непостоянное внимание». Если для Мердера назначение к наследнику было почетной службой и немалым повышением, то для поэта оно означало как будто отход от единственно важного дела. Почему он не отказался? Думается, Василий Андреевич верно понял это служение, как исполнение воли Божией, как исполнение своего долга перед Богом и Отечеством.
«Жуковский, я думаю, погиб невозвратно для поэзии, – писал Дельвиг Пушкину. – Он учит великого князя Александра Николаевича русской грамоте и, не шутя говорю, все время посвящает на сочинение азбуки. Для каждой буквы рисует фигурку, а для складов картинки. Как обвинять его! Он исполнен великой идеи: образовать, может быть, царя. Польза и слава народа русского утешает несказанно сердце его».
«Жуковский сделался великим педагогом, – писал А.И. Тургенев Вяземскому. – Сколько прочел детских и учебных книг! Сколько написал планов и сам обдумал некоторые. Выучился географии, истории и даже арифметике. Шутки в сторону: он вложил свою душу даже в грамматику и свое небо перенес в систему мира, которую объясняет своему малютке. Он сделал из себя какого-то детского Аристотеля».
И еще одно обстоятельство проясняет его выбор. Поэт был одинок. Несчастная любовь его к Маше Протасовой переполняла сердце горестной печалью, а хотелось радостного, светлого – детского.
«Я еще не слишком уверен в своей способности исполнять как должно свою обязанность, – писал Жуковский другу. – Знаю только, что детский мир – мой мир, и что в этом мире можно действовать с наслаждением, и что в нем можно найти полное счастие…» Мудрено ли, что мальчик искренне привязался к поэту, полюбил его и каждодневно ожидал его прихода.
Сторонние наблюдатели с некоторым удивлением отмечали заметную простоту обстановки, в которой рос наследник, отсутствие всякой пышности и придворного этикета, особенно по сравнению с положением при других европейских дворах.
По утрам ученики ходили здороваться с государем. Однажды тот спросил сына, знал ли он накануне урок. Услыша: «Не знал», – Николай Павлович нахмурился (а когда он делался строг, делал им выговоры за неудовлетворительные баллы и обещал наказать, их всех разбирал такой страх, что дрожь пробегала по телу).
– Не знал! – презрительно повторил царь и не поцеловал наследника.
– Но Паткуль тоже не знал! – в слезах воскликнул Саша.
Паткуль похолодел.
– А тебя спрашивают? – строго вымолвил Николай Павлович. – Изволь встать на колени!
После урока плачущий от страха и сочувствия к наследнику Саша Паткуль бросился искать Карла Карловича и упросил строгого Мердера обратиться к государю о прощении сына. Государь простил.
Показательно, что в ответ на просьбу французского посла маршала Мармона о позволении представиться наследнику, Николай I ответил: «Вы, значит, хотите вскружить ему голову. Я тронут Вашим желанием, Вы встретитесь с моими детьми, но церемониальное представление было бы непристойностью. Я хочу воспитать в моем сыне человека, прежде чем сделать из него государя».
Нет оснований не верить в искренность намерений императора, но самый этикет придворной жизни был тоже сильным воспитателем. В семь лет великий князь был назначен шефом лейб-гвардии Павловского полка и канцлером Александровского университета в Финляндии, в восемь – произведен в подпоручики, в девять – назначен атаманом всех казачьих войск и шефом донского атаманского полка. С восторгом облачаясь в новую красивую форму, мальчишка, конечно, играл, но игра эта уже становилась началом участия в государственной жизни.
В первом рескрипте, подписанном великим князем Александром Николаевичем и обращенном к атаману Уральского казачьего войска, говорится, что в детском возрасте великий князь не имел никакого права на отличие, пожалованное ему августейшим родителем единственно в ознаменование особого благоволения Его Величества ко всему казачьему сословию, но что он постарается показать себя достойным высокого звания атамана, когда настанет тому время, в надежде, что храбрые казаки помогут ему заслужить одобрение государя и России.
Саша очень любил родителей и скучал в разлуке с ними. В апреле 1828 года в ответ на объявление султаном «священной войны» против России, государь объявил войну Турции. Летом он отбыл в действующую армию, командующим которой поставил фельдмаршала П.X. Витгенштейна, а начальником штаба был генерал П.Д. Киселев. В один из июньских дней из Молдавии в Петербург и Москву ушли письма, и вскоре в Павловске великий князь, а в сельце Титове Лихвинского уезда Калужской губернии Митя Милютин с одинаковым восторгом читали известия о Буланлыкском сражении. Русские солдаты показали там храбрость и стойкость. Когда толпы янычар набежали на холм, где стоял штаб главнокомандующего, генерал Киселев выхватил шпагу и сражался наравне с солдатами. Вечером государь позвал его в свою палатку, благодарил и пожаловал осыпанную бриллиантами шпагу с надписью «За храбрость».
Учение наследника шло довольно успешно, хотя для воспитателей виден был сложный характер мальчика. Он был нервной натурой: легко смеялся, еще легче плакал, часто шалил, ссорился с товарищами. В качестве главного недостатка ему указывали на отсутствие выдержки и энергии, частую вялость, апатию. Не раз он говорил, что «не желал бы родиться великим князем».
Воспитание отца и сына отличалось весьма заметно. «Я получил бедное образование», – вспоминал сам Николай Павлович. Преподаватели его и Михаила были люди ученые – Кукольник, Балугьянский, Шторх, но они не могли и не старались овладеть вниманием своих воспитанников, привить им любовь к знаниям. Так же неудачен был и выбор законоучителя. «Нас учили только креститься в известное время обедни да говорить наизусть разные молитвы, не заботясь о том, что делалось в нашей душе», – признал позднее Николай Павлович.
Большое значение имели главные наставники – генерал граф Матвей Иванович Ламсдорф и шесть других «кавалеров». «…Наши отношения к ним были более основаны на страхе или большей или меньшей смелости, – вспоминал он же. – Граф Ламсдорф умел вселить в нас одно чувство – страх, и такой страх и уверение в его могуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно щастия сыновьего доверия к родительнице, к которой допускаемы мы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и должно признаться, что не без успеха… В учении я видел одно принуждение и учился без охоты. Меня часто, и я думаю, не без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламсдорф меня наказывал тростником весьма больно среди самих уроков…» Для своего первенца Николай Павлович постарался все сделать иначе.
Удивительно ли, что по характеру великий князь был схож скорее с матерью, мягок и добр. Сам Николай Павлович в детстве был необщителен, задумчив, очень застенчив, но совершенно преображался в игре. В военных играх он бывал неутомим и забывал обо всем на свете. После семи лет почти каждый день заканчивался ссорой его или дракой с Володей Адлербергом, Фитингофом или двумя братьями графами Завадовскими, братьями Ушаковыми и маленьким графом Апраксиным. Мальчишки при воспитателях терпели, а так не спускали. Как-то во время учений в Гатчине стреляли из пушек. Николай испугался и спрятался в алькове спальни. Володя Адлерберг нашел его там и стал стыдить. Маленький Николай понял насмешку во внешне почтительных словах уже большого, тринадцатилетнего Адлерберга. Не зная, как ответить, он ударил его по лбу прикладом игрушечного ружья с такой силой, что шрам до сей поры виднелся на лбу почтенного министра императорского двора. «Постоянно кончает тем, что причиняет боль себе или другим», – писали в дежурном журнале воспитатели о великом князе Николае. А Саша был жалостлив, он жалел и себя, и других.
Единственное, в чем походил на него сын, – в постоянном желании командовать в играх. Он также не умел и не хотел подчиняться.
Но, в общем, мальчик был вполне здоровый, любил покушать, любил играть со сверстниками, превосходно стрелял и плавал, катался на лодке, играл в мяч.
По воскресеньям к мальчишеской компании присоединялись юные граф Алеша Толстой и князь Саша Барятинский, добавлявшие много оживления. Устраивали борьбу, и, конечно, всех побеждал силач Алеша.
Памятливая А.О. Смирнова-Россет писала об одном таком дне, когда в Царском на зеленом лугу возилась, хохотала и кричала веселая орава, наскакивая на Алешу Толстого, красного, как индийский петух, но крепко стоящего на ногах. Потный наследник в белой рубашке, более обыкновенного растрепанный Паткуль с оторванным воротником, вертлявый Адлерберг – всех Алеша поднимал и перебрасывал через плечо.
Он и подошедшему государю предложил помериться силой. «Да я больше тебя», – предупредил Николай Павлович. «Это все равно, – мотнул головой Алеша. – Я не боюсь. Я очень сильный». И с разбегу со всей силы наскочил на царя, но даже не пошатнул. Потом все вместе бросились на Николая Павловича, хватали его за полы сюртука, за ноги, стараясь, если уж не повалить, так согнуть его колени, но куда там. «Да не кричите так сильно, только запыхаетесь», – говорил им сверху царь. Бойцы попадали в траву, совсем обессилев.
Они много ездили с Жуковским по окрестностям Царского и Павловска. Подчас поэт с августейшим воспитанником заходили в избы, заглядывали в кузницу, осматривали поля и собирали букеты на лугу. Думается, то глубокое чувство патриотизма и личной ответственности за русскую землю со всеми ее лесами, полями, деревеньками и поместьями, зародилось у Александра тогда. И не у одного Александра.
Колокольчики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Темно-голубые?
И о чем звените вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая?
Сознавая силу, но и мимолетность своего влияния на великого князя, Василий Андреевич не уставал втолковывать ему мысль о важности истории, прежде всего отечественной, подлинной сокровищницы царского просвещения: «…Она знакомит государя с нуждами его страны и его века… История, освещенная религиею, воспламеняет в нем любовь к великому, стремление к благотворной славе, уважение к человечеству дает ему высокое понятие о его сане. Из нее извлечет он правила деятельности царской: владычествуй не силой, а порядком; люби и распространяй просвещение; помни, что из слепых рабов легче сделать свирепых мятежников, нежели из просвещенных подданных; люби свободу, то есть правосудие; будь верен слову; окружай себя достойными помощниками; уважай народ свой…»
Жуковский сознавал, что сильно забегает вперед, и столь важные сентенции его могут остаться непонятыми, и все же он не уставал повторять их, рассчитывая, что не умом, так сердцем будущий государь воспримет столь важные правила: «Не обманывайся насчет людей и всего земного, но имей в душе идеал прекрасного; не упускай из глаз своей цели; подвигайся вперед не быстро, но постоянно; строй без спеха, но для веков; исправляй, не разрушая; не упреждай своего века, но и не отставай от него; не будь его рабом, но свободно с ним соглашайся…»
Не стоит переоценивать значение заветов Жуковского, но можно ли их не оценить? Всякий человек на земле призван делать свое дело. Какое счастье для Александра – а может быть, и для России – что Василий Андреевич Жуковский все знания свои, всю веру и жар сердца своего вкладывал в наследника престола. Труд его не был напрасен.
В январе 1829 года состоялась первая сдача годичного экзамена. Мальчик был самолюбив и очень хотел понравиться родителям. Экзамен он сдал блестяще, даже перевод из записок Юлия Цезаря прочитал бойко: «Войско Цезаря двигалось очень быстро и этому в значительной степени было обязано своими успехами. В авангарде шла обыкновенно конница…»
Николай Павлович оценил это. К латинскому языку он сам чувствовал «врожденную неохоту», усугублявшуюся планами матушки послать его в Лейпцигский университет. Решил, что и сына латынью больше мучить не следует.
После подведения общих итогов, однако, выяснилось, что за год учебы у Виельгорского было пять отличных недель, у великого князя две, у Саши Паткуля – одна.
В качестве поощрения отец взял его с собой в Берлин. Это было первым его путешествием и по России, которую позднее он изъездил изрядно. Знакомые русские пейзажи скоро сменились иными, и юный Александр вглядывался через окошко кареты в земли Царства Польского, удивляясь бедности и невежеству крестьян, причем особенное сострадание, как писал позднее его биограф С.С. Татищев, в нем возбудило еврейское население. К тому времени Александр уже сносно говорил по-польски, что было с удовольствием воспринято польским дворянством.
В Варшаве предстояла еще одна коронация. В мае 1829 года в королевском замке, в зале Сената, Николай Павлович возложил на себя корону короля польского и, приняв в руки державу и скипетр, произнес присягу. Архиепископ Варшавский троекратно провозгласил «Слава», но депутаты воеводств, сенаторы и купцы, допущенные на церемонию, хранили молчание.
Польский вопрос был одним из труднейших для Николая I. Он презирал само понятие «конституция», но терпел польскую, даже гордился тем, что чтит закон, данный его братом Александром Павловичем. К сожалению, легкий на обещания брат незадолго до смерти высказывался за уступки полякам некоторых земель. Ту же линию гнул и брат Константин, заметно «ополонившийся», по мнению Николая.
«Я должен был бы перестать быть русским в своих собственных глазах, – заявил Николай Павлович брату, – если бы я вздумал верить, что возможно отделить Литву от России! Пока я существую, я никоим образом не допущу, чтобы идеи о присоединении Литвы к Польше были поощряемы. Это вещь неосуществимая и могущая повлечь для империи самые плачевные последствия».
При расставании братья были одинаково любезны.
Пребывание в Берлине в течение восьми дней оставило глубокий след в душе великого князя. Прежде всего Саша был поражен блестящим обществом принцев и принцесс, герцогов и князей, среди которых русские император и императрица, конечно же, занимали первое место.
Ему показали знаменитый дворец Сан-Суси и сады, где гулял Фридрих Великий. Александра Федоровна повела сына помолиться над гробницей своей матери, королевы Луизы, некогда влюбленной в покойного Александра Павловича. Мать внушала Саше любовь к немецким родственникам. Те в свою очередь окружили юного великого князя таким почтительным уважением, поклонением и многоречивой лестью, что мальчик всерьез уверился в том, что он существо прелестное, великое, необыкновенное.
Ему представили прусские полки, в том числе кирасирский имени императора Николая I. Дед, прусский король, назначил его шефом 3-го прусского уланского полка. Можно представить, как был рад Александр, как сиял от гордости и счастья, надевая новую форму. Он тут же поехал к деду благодарить, а потом отправился на смотр своего полка и там не ударил в грязь лицом. Нравилось ему военное дело.
По возвращении домой в июле 1829 года великий князь участвовал в лагерном сборе военно-учебных заведений столицы в Петергофе. Самое сильное впечатление на юных кадетов произвело учение под руководством самого Николая I. После обеда государь повел кадетов к Большому каскаду. По его сигналу все они с криком «Ура!» кинулись вверх по уступам бьющих фонтанов к находившемуся на верху террасы гроту. Там императрица раздавала призы. Кадеты были премокрые, но и на императоре не было сухой нитки. Великий князь барахтался в воде, как и все, и наверху был одним из первых.
Ему редко случалось быть одному. Слуги, воспитатели, назначенные товарищи постоянно были рядом, а еще родители, братья и сестры – все любили его и были преисполнены такого предупредительного внимания, что больше, казалось бы, и желать нельзя. А он в дневник записал слова Василия Андреевича: «Любовь, которую не сравню с дружбою, любовь, страсть сильная, пламенная – должна неоспоримо уступить ей. Дружба не боится ни злобы, ни предрассудков. Никакая сила не может разъединить сердец, соединенных самой природой, ни море шумящее, ни степи непроходимые, ни гонения судьбы…» О таком мечталось Саше.
В начале 1833 года отец назначил командующим сухопутными силами России, выделенными для помощи Турции, генерала Павла Киселева. Николай Павлович за вечерним чаем рассказывал матушке, что на вопрос Нессельроде, кого он пожелает назначить послом в Константинополь, он ответил: «Кого ж еще – Алексея Орлова. Я знаю их дружбу с Киселевым, грех разлучать. Орест и Пилад вместе могут делать только добрые дела».
«Кто станет его Пиладом на долгом жизненном пути? – гадал Саша. – Паткуль? Виельгорский? Адлерберг?…»
В дневник он переписал стихотворение Василия Андреевича:
Скатившись с горной высоты.
Лежал на прахе дуб, перунами разбитый;
А с ним и гибкий плющ, кругом его обвитый.
О Дружба, это ты!
В эти годы в тихой Москве также старательно учились будущие сподвижники Александра Николаевича. Дима Милютин после занятий с домашними учителями в 1828 году поступил в третий класс Московской губернской гимназии. Постановка обучения стояла там не слишком высоко, мальчик попросту скучал в компании шалунов. Алексей Михайлович по настоянию жены перевел старшего сына спустя год в Московский университетский пансион. Заодно он определил туда и младших – Николая и Владимира.
Незаурядные способности Дмитрия проявились в пансионе сразу. В 14 лет он пишет первые свои печатные труды, причем не стихи, как большинство сверстников, а научные работы: «Опыт литературного словаря», «Руководство к съемке планов с применением математики». Они были изданы в 1831 году для удовольствия автора и Елизаветы Дмитриевны.
Три брата Милютиных стали в пансионе центром умственной деятельности. Дмитрий и Николай возглавили ученический литературный кружок, затеяли издание рукописного журнала «Улей». Успехи в учебе они показывали отменные. В 1832 году Дмитрий окончил пансион с серебряной медалью. Ему исполнилось шестнадцать лет. Надо было определять место приложения своих сил для служения Отечеству, и он долго раздумывал.
Великий князь Александр Николаевич рос, и постепенно пришло охлаждение в его отношениях с добрейшим Василием Андреевичем. Тот был по-прежнему любим и уважаем, но вдруг стали видны смешные стороны старого наставника: сентиментальность, боязливость. Подростку дороги были воспоминания о долгих прогулках по окрестностям Павловска, о теплых вечерах с увлекательными сказками, но то было детство.
Жуковский видел это и не мог не печалиться. У того же Плутарха он читал: «Александр сначала восхищался Аристотелем и, по его собственным словам любил учителя не меньше, чем отца, говоря, что Филиппу он обязан тем, что живет, а Аристотелю тем, что живет достойно. Впоследствии… стал относиться к Аристотелю с подозрительностью, впрочем, не настолько большою, чтобы причинить ему какой-либо вред…» Сознание того, что человеческая природа одинакова в своих проявлениях, что при греках, что нынче, утешало, но слабо.
Поставя себе задачей входить во все дела государства, Николай Павлович интересовался учебными заведениями. В апреле 1833 года он посетил Первую гимназию и выразил неудовольствие. Во время урока Закона Божия один ученик, лучший, как поспешили доложить, по поведению и успехам, слушал объяснения учителя со вниманием, но – облокотясь. Священнику был сделан выговор, на который он почтительно отвечал:
– Государь, я обращаю внимание более на то, как они слушают мои наставления, нежели на то, как они сидят.
Император смолчал, не в силах уразуметь такое пренебрежение формой. Малозначимое это происшествие спустя два года аукнулось в Зимнем дворце. Законоучитель наследника отец Герасим Павский, доктор богословия и знаток древних языков, преподававший также в университете, был разоблачен Святейшим Синодом как будто бы допускавший отступления от канонов православия. Без лишнего шума во дворце и университете его заменили молодым священником Василием Борисовичем Бажановым, ставшим духовником царской семьи.
Удивительным образом сочетались в Николае мелочность и высокомерие с умом и чутьем на талант. Ведь взял он в учителя Александру профессора Константина Ивановича Арсеньева, при покойном брате привлекавшегося по делу о «неблагонадежных профессорах» Петербургского университета и уволенного попечителем. Большего наказания Арсеньев избежал благодаря заступничеству Николая Павловича. Арсеньев преподавал историю и статистику далеко не в духе официальной доктрины министра С.С. Уварова. Позднее он вспоминал, с каким участием его царственный ученик «скорбел о разных преградах к свободному развитию новой, лучшей жизни для народа». Вернее было бы объяснить сочувственную скорбь наследника его мягким сердцем, нежели пониманием подлинного положения дел.
Великого князя манили парады, смотры, учения. С грустью замечал Жуковский, что его воспитанника больше занимают мундиры, чем книги. Могло ли быть иначе?
В те годы Россия победно закончила две войны – с Персией и Турцией. Было подавлено польское восстание. Вот эти образцы военной удали, победной доблести, смелости и отваги жадно впитывал подросток. Удаль и отвага были в мундире. Василий Андреевич – без мундира. Так на всю жизнь, сам того не сознавая, Александр сделал выбор. И все же благотворное влияние Жуковского не могло пропасть вовсе.
Сам поэт выступал ходатаем за многих. Он просил перевести Батюшкова, вернуть из ссылки Пушкина, простить Николая Тургенева и еще многих. Прослышав о написанном, но не поданном письме с предложением амнистии участникам декабрьского мятежа, царь призвал к себе Жуковского и выдал ему, по выражению поэта, головомойку, «в которой мне нельзя было поместить почти ни одного слова». Царь упрекал его в тесных связях с людьми беспорядочными и даже осужденными за преступления.
– …А ведь ты при моем сыне! Иди и не затевай больше разговора об том!
Этот и другие ручейки милосердия в царском дворце смягчали сердце Александра Николаевича, хотя кто мог с уверенностью сказать это? В юном великом князе соседствовали грубость и светский лоск, доброта и лень, жаркая привязанность к близким и непомерное самолюбие.
Воинское и гуманитарное начала, представленные Мердером и Жуковским, все-таки не сплавлялись, а розно существовали в нем, и первое главенствовало. Смутное осознание в себе противоречивых, подчас противоположных чувств и желаний, породило скрытность. В качестве девиза Александр в двенадцать лет избрал себе такой: «Постоянство, деятельность и надежда», и в этом вроде бы случайном наборе понятий вновь проглянула судьба.
А пока он рос при постоянном контроле отца. По требованию Николая Павловича ему назвали главные недостатки сына: надменность, неподатливость при исполнении приказаний и страсть спорить, доказывая свою правоту. Отметили все возраставшее равнодушие Александра к занятиям. Сам император заметил с неудовольствием у сына интерес к «военным мелочам, смотрам да парадам», а не к военному делу. Сделанное тогда отеческое внушение возымело действие, но, в общем, характер Александра уже сформировался.
На ежегодном экзамене на вопрос законоучителя, должно ли прощать обиды, нам причиненные, Александр отвечал: «Должно, несомненно, прощать обиды, делаемые нам лично, но обиды, нанесенные законам народным, должны быть судимы законами; существующий закон не должен делать исключения ни для кого». Ответ примечателен, ибо искренен.
Николай Павлович помнил свой бедный опыт к началу царствования: ведь брат даже не ввел его в Государственный Совет. Сыну он решил дать всестороннюю подготовку. В 1831 году он затеял писать «Записки», главным образом для оправдания своих действий в декабре 1825 года.
Чрезвычайно мелким, но разборчивым почерком на французском языке он заполнил две тетради. «Я пишу не для света – пишу для детей своих; желаю, чтобы до них дошло в настоящем виде то, чему я был свидетель… Буду говорить, как сам видел, чувствовал, от чистого сердца, от прямой души: иного языка не знаю». Незаметно увлекшись воспоминаниями, он ярко описал свое детство и юность, наполненную пустыми делами. От этого он стремился уберечь Александра.
«До 1818-го года не был я занят ничем; все мое знакомство с светом ограничивалось ежедневным ожиданием в передних или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно в 10 часов все генерал-адъютанты, флигель-адъютанты, гвардейские и приезжие генералы и другие знатные лица, имевшие допуск к государю. В сем шумном собрании проходили мы час, иногда и более, доколь не призывался к государю генерал-губернатор с комендантом и вслед за ним все генерал-адъютанты и адъютанты с рапортами и мы с ними, и представлялись фельдфебели и вестовые. От нечего делать вошло в привычку, что в сем собрании делались дела по гвардии, но большею частью время проходило в шутках и насмешках нащет ближнего; бывали и интриги. В то же время вся молодежь, адъютанты, а часто и офицеры ждали в коридорах, теряя время или употребляя оное для развлечения почти так же и не щадя ни начальников, ни правительство. Долго я видел и не понимал; сперва родилось удивление, наконец, и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял; многих узнал – и в редком обманулся. Время сие было потерей временно, но и драгоценной практикой для познания людей и лиц, и я сим воспользовался».
Частью государственной жизни было включение великого князя в систему власти. В августе 1831 года (после смерти великого князя Константина Павловича) он был провозглашен наследником-цесаревичем, 22 апреля 1834 года принес присягу в качестве наследника престола.
Георгиевский зал был переполнен, мужчины в парадных мундирах, дамы в придворных нарядах. Перед троном был поставлен аналой, на котором лежало Евангелие. Рядом стоял солдат-преображенец с государственным знаменем.
Пушкин записал в тот день в дневнике: «Это было вместе торжество государственное и семейное, великий князь был чрезвычайно тронут. Присягу произнес он твердым и веселым голосом, но, начав молитву, принужден был остановиться – и залился слезами. Государь и государыня плакали также. Наследник, прочитав молитву, кинулся обнимать отца, который расцеловал его в лоб и в очи и в щеки – и потом подвел сына к императрице. Все трое обнялись в слезах… Все были в восхищении от необыкновенного зрелища – многие плакали; а кто не плакал, тот отирал сухие глаза, силясь выжать несколько слез…» Сам поэт, однако, не поехал в Зимний дворец с поздравлениями: «Царство его впереди, и мне, вероятно, его не видать».
Тот апрель был месяцем не только радостных слез. В Петербург пришло из Рима известие о смерти Карла Карловича Мердера. От великого князя таили печальную новость, чтобы не омрачить ему радости, и сказали 28 апреля, после бала, данного в его честь столичным дворянством.
Сентиментальность естественно сочеталась у Николая Павловича с неукоснительным следованием порядку. Десять дней спустя после трогательной церемонии он посадил наследника под арест на дворцовую гауптвахту за то, что тот на параде проскакал галопом вместо рыси. Об этом, как и обо всех дворцовых новостях, тут же стало известно в Петербурге. Государь считал, что такой строгостью он заставит всех уважать порядок, но общество тихо недоумевало и покорно молчало. Урок был воспринят только наследником: не ошибаться даже в мелочах!
В шестнадцать лет началась новая жизнь, детство кончилось. Жуковскому была пожалована пожизненная пенсия в 3 тысячи рублей. Тогда же сам Александр препроводил московскому и петербургскому генерал-губернаторам по 5 тысяч рублей, прося разделить эти деньги между наиболее нуждающимися жителями столиц. Трудно не увидеть в этом благородном порыве юноши влияния его наставника.
Младших великих князей тоже учили. Адмирал Федор Петрович Литке, моряк с головы до ног, занялся обучением Кости. В отличие от старшего брата этот был натурой нервной, пылкой и открыто впечатлительной, был неутомимо любознателен. Литке учил его физике, гидрографии, всем подробностям морского дела в теории и на практике. Благодаря этому восьмилетний Костя, получивший чин мичмана, успешно командовал военным бригом. Николай Павлович вполне одобрял такую направленность учебы, и все остальные науки оказались отодвинуты на второй план. К царской доле готовился старший.
К этому времени определились и пути братьев Милютиных. Семнадцатилетнего Дмитрия отец отвозит в Петербург и определяет на военную службу – фейерверкером во вторую батарейную роту 1-й гвардейской артиллерийской бригады. По окончании установленного шестимесячного срока, сдав экзамены, Милютин в ноябре 1833 года был произведен в офицеры и оставлен на службе в той же бригаде.
Став офицером, он не оставляет пера. В конце 1833 года пишет обширную критическую статью с разбором вышедших в том году курсов физики Д.М. Перевошикова и М.Г. Павлова. Примечателен конец рецензии семнадцатилетнего офицера: «Фальшивое правило приняли те, кои думают, что по бедности нашей отечественной литературы должно довольствоваться и малым и одною лептою, приносимою в урну просвещения, должно хвалить и те книги, кои в нашем бедном тесном кругу на нашу монету приобрели себе первое место. – Нет… от русской нововыходящей ученой и учебной книги мы требуем соперничества со всеми уже известными ее сверстниками не только соотечественными, но и иностранными».
Немудрено, что строевая служба не могла удовлетворить такого офицера, и в конце 1835 года он поступает в практический класс Военной академии, минуя первый класс – теоретический. Блестяще окончив на следующий год академию, Милютин был причислен к Генеральному штабу с назначением в Гвардейский генеральный штаб, т. е. штаб гвардейского корпуса. Больше, кажется, и желать было нечего. Елизавета Дмитриевна была счастлива.
Брат Николай в том же 1835 году также переехал в столицу и поступил на службу в министерство внутренних дел. Он ближе Дмитрия сошелся с дядей Павлом Дмитриевичем, вероятно по сходству характеров, и руководствовался его советами в служебной деятельности. Впрочем, и советы, и родственная протекция стали лишь дополнением к проявлениям его исключительно даровитой и энергичной натуры. Он терпеливо усваивал уроки суровой бюрократической школы, ожидая случая проявить себя в большом деле.
Юного наследника престола уже прямо начинали готовить к делам государственного управления. Обзор истории внешней политики ему читал Ф.И. Бруннов, курс о финансах – министр Е.Ф. Канкрин. С октября 1835 года начались лекции Сперанского, названные автором «Беседы о законах». Трудно переоценить эти занятия. Подобно Мердеру и Жуковскому, Сперанского следует причислить к основным воспитателям наследника, ибо он заложил в его сознание основы государственности, каковые были и должны были быть на российской земле.
«Слово неограниченность власти, – утверждал Сперанский, – означает то, что никакая другая власть на земле, власть правильная и законная, ни вне, ни внутри империи, не может положить пределов верховной власти российского самодержца. Но пределы власти, им самим поставленные, извне государственными договорами, внутри словом императорским, суть и должны быть для него непреложны и священны. Всякое право, а следовательно, и право самодержавное, потому есть право, поскольку оно основано на правде. Там, где кончается правда и где начинается неправда, кончится право и начнется самовластие. Ни в каком случае самодержец не подлежит суду человеческому, но во всех случаях он подлежит, однако же, суду совести и суду Божию».
Стоит ли говорить, что главным воспитателем оставался отец.
Раз Арсеньев вел очередной урок статистики и читал о народах, из которых составлена Россия. Император зашел в залу, хотел было выйти, но, услышав разъяснения преподавателя, остановился.
– …поляки, литовцы, прибалтийские немцы, финляндцы и другие племена по вере, языку, историческим преданиям, характеру и обычаям совершенно различествуют друг от друга и от русского народа, – четко излагал Арсеньев. – Но все эти народы под мудрым правлением наших государей так связаны между собой, что составляют одно целое.
– А чем все это держится? – спросил Николай Павлович, шагнув к ним. Спросил привычно громко и внушительно, но губы кривила улыбка. Государь был в хорошем настроении.
– Самодержавием и законами, – заученно ответил наследник.
– Законами? Нет, – веско ответствовал Николай Павлович. – Самодержавием – и вот чем, вот чем, вот чем! – сильно махая сжатым кулаком при каждом повторении этих слов. Бросил еще взгляд на замерших учителя и ученика и вышел.
Глава 3. Зимний дворец
Зимний дворец, увиденный впервые, поражает своим великолепием. В нем слиты громадность объемов, красота формы и та естественность, полная вписанность в окружающую обстановку, которые присущи подлинно великим творениям. С декабря 1825 года дворец стал местом жительства Николая Павловича и его семьи. Им там нравилось, хотя поначалу Александра Федоровна жалела об уюте Аничкова дворца.
Стоявший неподалеку Мраморный дворец оставался в распоряжении великого князя Константина Павловича, но большей частью пустовал. Михаил Павлович в том же 1825 году построил себе Михайловский дворец, вызвавший общее восхищение. Все, правда, понимали, что подлинной вдохновительницей поразительной по гармонии постройки Карла Росси была великая княгиня Елена Павловна.
То были разные миры в рамках одной императорской фамилии Романовых. Дороже и ближе всех взрослеющему наследнику был мир отца и матери.
После рокового декабря и от частых родов матушка часто болела. Она закрывалась в спальне с верной баронессой Фредерикс, пруссачкой, подругой детских лет, а молодые фрейлины сменяли одна другую на дежурстве. Дети посещали ее по утрам и перед сном. Николай Павлович в такие дни заходил часто, проверял, как готовит сиделка питье, вовремя ли подает, а то и сам проводил ночи у ее постели (в этом нет ничего удивительного, позднее он так же часы проводил у больного графа А.X. Бенкендорфа).
Чуть только лейб-медик Н.Ф. Аренд объявлял, что дело идет на поправку, с тем же пылом и настойчивостью Николай Павлович увлекал жену в вихрь приемов, смотров, поездок, прогулок, балов. Александра Федоровна, право, любила все это.
Она, а не государь, соединяла большую семью, неосознанно следуя примеру свекрови. Ежедневно ко времени утреннего кофе между девятью и десятью часами по коридорам Зимнего к ней спешили дети, большие и малые с воспитателями и воспитательницами: Саша, Мария, Ольга, Александра, малыш Костя и совсем маленькие Коля и Миша. Рассаживались в маленькой угловой столовой. Посторонних не было, и потому не пыжились, говорили свободно, шутили, жаловались и обижались.
Николай Павлович почти всегда посещал эти утренние собрания. День его начинался рано. В девятом часу, после гулянья, пил кофе, а в десятом его твердый шаг слышался в покоях царицы. Оттуда он шел заниматься делами. В первом часу вновь навещал ее, играл с детьми, после чего гулял. В четвертом часу кушал, в шесть вновь гулял, в семь пил чай с семьей. Одет бывал попросту – в сюртуке без эполет.
«Боже, какой у вас утомленный вид!» – восклицала Александра Федоровна. «Страшно много дел», – отвечал он. После чая еще два часа отводилось на занятия, в десятом часу ужинал, вновь гулял и около полуночи ложился почивать. Из распорядка дня императора видно, что семье он отводил немало времени, но и гулянью тоже.
Царь любил музыку, имел необыкновенную музыкальную память и верный слух. В домашних концертах играл на трубе (корнете-а-пистон). Для полноты портрета добавим, что он всю жизнь был страстным поклонником театра и в молодые годы сам играл во французских комедиях на половине великой княгини Анны Павловны.
В воспоминаниях мануфактур-советника Рыбникова описывается обед, данный государем группе московских купцов в Зимнем дворце 13 мая 1833 года. Выведя к гостям шестилетнего сына Костю и взяв его за головушку, император сказал ему: «Кланяйся, кланяйся ниже! Ну, а теперь – ты ведь адмирал – полезай на мачту!» – и маленький адмирал российского флота полез на высокого и стройного отца и уселся у него на плече. «Ну, видите! – весело сказал государь собравшимся. – Адмирал у меня исправный!»
Саша был уверен, что отец ничего не боится. Осенью 1830 года страшная холера-морбус пришла в Россию из Бухары и Хивы через Оренбург. Эпидемия охватила все центральные губернии, Москву, а на следующий год вспыхнула в Петербурге. Число умерших доходило до шестисот за день. Умерли цесаревич Константин и фельдмаршал Дибич, сотни и тысячи знатных и незнатных людей. В церквах молились о спасении земли русской, но простой народ охотнее посещал кабаки. Люди образованные опрыскивали дома свои хлором, запасались дегтем и уксусом. Начальство призывало к порядку и обдумывало мероприятия по борьбе с холерой. Главное средство видели в установлении карантинов.
Осенью 1830 года Николай Павлович съездил в зараженную Москву и посетил холерные бараки. На обратном пути, чтобы показать свое уважение к правилам, он одиннадцать дней просидел в карантине в компании графа Бенкендорфа.
В июне 1831 года мрачные дроги с жертвами болезни бесконечной чередой потянулись по улицам столицы. Страх был велик. Простой народ чувствовал себя брошенным и беззащитным перед безжалостной и невидимой угрозой. Прошел слух, что сами лекари губят людей, что зловредные очкастые немцы нарочно распускают заразу. Этому сразу верилось. Одни кричали, другие охали, а третьи поймали двоих в очках и прибили. Стали громить госпитали.
22 июня на Сенной площади собралась пятитысячная толпа. Назревал бунт. Узнав об этом, император устремился из Царского Села, где укрывалась семья, в Петербург. Отмахнувшись от предостережений адъютантов, он смело пошел в середину возмущенной толпы. Высокая фигура его казалась еще выше в море серых, синих, коричневых кафтанов, невольно пригибавшихся.
– Что вы это делаете, дураки? С чего вы взяли, что вас отравляют? Это кара Божия! – вскричал император. – На колени, глупцы! Молитесь Богу! Я вас!..
И огромная коленопреклоненная толпа с обнаженными головами покорилась успокоительной ругани государя.
От разных людей с прибавлением несовпадающих подробностей слышал Саша эту историю. Как было не восхищаться отцом!
О, это был могучий воспитатель – Зимний дворец. От юного наследника скрывали многое, но все скрыть было невозможно. Саша мучился, сознавая, что чистый и ясный мир Василия Андреевича все более тускнеет и отходит вдаль, теснимый миром дворца, в котором все было внешне прилично, а внутри добро и зло безнадежно перепутались.
Он по-прежнему любил отца. Но как-то вдруг пропало то почтительное уважение перед государем императором, которое он ощутил в давнюю декабрьскую ночь. Он вроде бы ничего особенного и не узнал, но там – слово-другое, там – лукавые улыбки, где-то злобно-завистливый взгляд и внешнее равнодушие матери, и он догадался, что любимый батюшка вовсе не верен матери.
Юный Саша не мог знать всего, но он многое чувствовал. Сластолюбие Николая Павловича до поры до времени оскорбляло его мальчишеское целомудрие. Он презирал мадемуазель Вареньку Нелидову и всех матушкиных фрейлин, миловидных, кокетливых, самоуверенных, вкрадчиво-любезных с ним и открыто влюбленных в отца, одна – так просто при каждом появлении Николая Павловича падала в обморок. «Они – куклы», – говорил он себе. Но какие прелестные куклы… Он отворачивался, когда случалось проходить мимо лестницы, ведущей во фрейлинский коридор, обращенный на Александровскую площадь. Но запомнилось, что в лестнице той 80 ступенек. Для него это было запретное место.
В столице похождения государя были одной из любимых тем. Публика заинтересованно обсуждала избранниц, полагая сие законным правом царским. Тем большее удивление вызвало известие о стойкости какой-то актриски Александрийского театра Варвары Анненковой. Отказать государю, служа в императорском театре, казалось делом непостижимым. Публика ее не осудила, но и не одобрила.
С изумлением и разочарованием записывал в дневник двадцатилетний Александр Васильевич Никитенко, недавний крепостной, а ныне преподаватель университета, один из летописцев николаевской и александровской эпох, свое впечатление о высшем свете: это «сущие автоматы. Кажется, будто у них совсем нет души. Они живут, мыслят и чувствуют, не сносясь ни с сердцем, ни с умом, ни с долгом, налагаемым на них званием человека. Вся жизнь их укладывается в рамки светского приличия. Главное правило у них: не быть смешным. А не быть смешным, значит, рабски следовать моде в словах, суждениях, действиях так же точно, как и в покрое платья… И под всем этим таятся самые грубые страсти».
Светское общество усиленно занималось сплетнями. Женщины следовали последней французской моде, по которой прическа представляла собою нечто вроде перевернутой вазы: уложенная на затылке коса и локоны (большей частью из чужих волос), прикрывающие уши. Талию сильно стягивали корсетом, что было вредно для здоровья, но кто бы осмелился появиться иначе на людях. Сильно занимали умы награды и продвижения по службе, вот уже несколько лет как не шло из умов щедрое пожалование генералу Паскевичу – миллион рублей и титул графа Эриванского.
На новогодней елке для своих в Зимнем дворце устроили лотерею. В Георгиевском зале на большом столе были выставлены фарфоровые и хрустальные изделия императорских заводов. Под каждым чайным или кофейным сервизом, вазой или зеркалом лежал билетик с номером. Такие же билетики государь всем раздавал при входе. Стоя у стола, он вынимал из-под вещей билетик и выкликал номер. Выигравшие подходили и получали приз. Собственно, проигравших не было.
Каждый год 1 января дворец открывался для всех желающих, то был «бал с народом». Полиция регулировала вход, впуская не более сорока тысяч человек. Но все, сильно желавшие увидать государя, имели такую возможность. Под руку с императрицей он обходил залы, раскланиваясь на обе стороны и беспрестанно повторяя: «Позвольте пройти», – и толпа расступалась.
В Гербовый зал, где вдовствующая императрица играла в карты с министрами, мужиков пускали по десятку человек, и они бочком проходили, шарахаясь от многочисленных зеркал и высокомерных лакеев. Правда, с удовольствием получали от лакеев чашки с чаем, в который те сами накладывали сахар и размешивали. Ложечки народу на всякий случай не давали. Кстати сказать, фрейлины, статс-дамы и камер-фрау надевали на этот вечер фальшивые драгоценности, поэтому в их кругу бал имел название «бал фальшивых камней».
Много толков вызвал новый балет «Бунт в серале», в котором будто бы сам государь ставил один танец. В чиновном мире большое волнение вызвало постановление об отмене ежегодных денежных наград, служивших важным дополнением к невеликому чиновничьему жалованью. Пушкин выпустил вторым изданием «Повести Белкина», а Крылов опубликовал три новые басни, довольно слабые, но принесшие ему 500 рублей, необходимые для покупки кареты. Митрополит Филарет оскорбился на Пушкина за стих в «Онегине», где он, описывая Москву, говорит: «и стая галок на крестах». Митрополит пожаловался начальнику III Отделения С.Е.И.В. канцелярии графу А.X. Бенкендорфу на оскорбление святыни. Призванный к ответу цензор отвечал, что «галки, сколько ему известно, действительно садятся на крестах московских церквей, но виноват в том московский полицмейстер, допускающий это, а не поэт и цензор». Бенкендорф учтиво ответил московскому митрополиту, что такое дело слишком незначительно для участия столь высокой духовной особы.
В ясный мартовский день 1836 года двое великих князей гуляли на Дворцовой набережной. Михаилу Николаевичу было четыре года, братцу Николаю Николаевичу – пять. Побегав и накидавшись вволю снежками, которые на диво хорошо лепились из влажного синего снега, царские детки собрались домой, но увидели, как с другого берега Невы на лед соскочил высокий красивый кучер в черном полушубке и сдвинутой на затылок барашковой шапке. Только дошел он до середины реки, как лед проломился с громким хрустом. Хлюпнула вода, и прильнувшие к парапету люди увидели, как исчез в полынье черный полушубок. Охнули все, но тут мужик без шапки показался у края полыньи. Он пытался и не мог вылезти. Великие князья уговорили каких-то мужиков, боявшихся отойти от своих саней, спасти утопающего. Вскорости мокрый и дрожащий от холода он очутился на набережной. Тут же подступилась к нему полиция: а знал ли о запрете ходить по Неве? а не посидеть ли тебе, милый человек, на съезжей? Михаил и Николай попробовали прикрикнуть на полицейских, но те не слушали. Едва-едва их лакеи заставили полицейских отступить. Парня отпустили, он упал в ноги своим маленьким избавителям.
В апреле 1836 года много шума вызвала комедия Гоголя «Ревизор». Не все знали, что за выпуск ее хлопотали Жуковский и граф Виельгорский. Последний читал комедию в Зимнем дворце. Читал прекрасно. Рассказы Добчинского и Бобчинского весьма насмешили государя и решили судьбу гоголевского творения.
Комедию давали беспрестанно, почти через день. Передавали, что Николай Павлович на первом представлении хлопал и много смеялся. На третьем представлении была императрица с наследником и великими княжнами. Государь даже велел министрам ехать смотреть «Ревизора». Он сказал якобы: «Ну, пьеска! Всем досталось, а мне – более всех!» Министр финансов Е.Ф. Канкрин добросовестно отсидел час в креслах и сказал только: «Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу?»
Вскоре после того великий князь случайно услышал, как самая насмешливая из матушкиных фрейлин, Россет, обозвала его Бобчинским за будто бы косолапую походку бочком. Он уже научился не обижаться. Дал себе урок: выучиться ходить, как батюшка, величественно и грозно.
С походкой не очень ладилось, он все спешил. Вот в танцах, по отзыву верного Паткуля, слышавшего не от одной дамы, «никто так ловко и красиво не танцевал, как наследник». Саша поверил, что это не выдумка, не лесть, и был страшно доволен.
29 января 1837 года наследнику передали записку. Волнуясь, он прочитал: «Пушкина нет на свете. В два часа и три четверти пополудни он кончил жизнь тихо, без страдания, точно угаснул. Жуковский».
К Пушкину отношение в царской семье было разное. Матушка его любила за остроумие, за талант, читала, но больше привечала его красавицу жену. Батюшка высоко чтил как поэта, но считал пагубными его либеральные увлечения. Младшие братья и сестры заучивали его стихи и сказки, постоянно слышали о нем от Жуковского и Плетнева, и для них Пушкин был личностью необыкновенной.
Александр не раз видел Пушкина на дворцовых балах, и поначалу никак не мог поверить, что маленький высокомерный и любезный живчик есть автор Руслана, Полтавы, Онегина. В то же время поэт казался ему очень чуждым, лишенным той светской легкости, которая была во всех сочинителях – графе Соллогубе, том же Василии Андреевиче.
Историю с анонимными письмами и последующую несчастную дуэль обсуждали не раз за вечерними чаепитиями. Матушка держала сторону Дантеса, которому давно покровительствовала, он был в ее кавалергардском полку. Некоторые фрейлины в угоду ей открыто смеялись над «страшным уродом», бешено и беспричинно ревновавшим свою ангельской красоты жену. Батюшка видел во всем прежде всего дело чести. Он приказал Бенкендорфу разыскать авторов оскорбительных анонимных писем, но и не одобрил Пушкина за резкость.
Записку Жуковского он спрятал в письменный стол. Накинул шинель и, выйдя из Салтыковского подъезда, отправился на набережную Мойки. Подняв воротник, чтобы не быть узнанным, он прошел мимо дома, где умер поэт, мимо молчащей толпы. Тихо похрустывал снег под ногами. Александр встал было за каким-то господином в хвост желающих поклониться покойному, но вдруг, испугавшись чего-то, ушел.
Знаменательным пророчеством царствованию Николая Павловича стал пожар в Зимнем дворце 17 декабря 1837 года.
Огонь показался в шесть вечера в аптеке, но его притушили. От государя это скрыли, и он с женой, братом, с детьми Сашей и Марией поехал смотреть новую постановку балета «Баядерка» с несравненной Тальони.
Великие княжны Ольга и Александра играли в карты в маленькой гостиной. Часу в девятом вечера двенадцатилетняя Александра случайно глянула в окно и увидела, что на двор вырываются языки пламени.
– Мы горим! – закричала девочка.
– Это ничего, ваше высочество, – успокоительно сказал призванный камердинер. – Это, изволите знать, из трубы выкинуло. Не тревожьтесь.
И великие княжны спокойно легли спать.
Под их покоями в кардегардии заступивший в караул поручик Мирбах вечером также забеспокоился.
– Что за дым? – спросил он.
– Даст Бог, ничего, – отвечал старик лакей. – Два дня, как лопнула труба у печки. Мы, стало быть, заткнули мочалкою и замазали глиной. Раз уж загоралось, да мы потушили. Ничего…
Всерьез забеспокоились во дворце, когда дым повалил неизвестно откуда густыми серыми клубами. Дежурный ординарец был послан в театр с донесением о дыме и заверением, что ничего страшного нет.
Но какой уж тут балет! Николай Павлович с Александром направился домой и с полпути просил брата Михаила встретить императрицу и просить ее ехать в Аничков.
Взбежав по парадной лестнице, император обнаружил растерянных донельзя придворных, испуганных фрейлин и решительных гвардейцев, не знавших, что делать.
Совещались в Фельдмаршальском зале. Граф Бенкендорф указывал, что дым идет с чердака. Туда отправился верный Адлерберг с солдатами, но вскоре принужден был вернуться – уже на лестнице дым был столь густ и тяжел, что невозможно было дышать.
– Окна! – звонким тенорком скомандовал государь. – Разбить окна!
Расчет был на то, что порыв воздуха продует залы, вышло же иное. Источник пожара, получив такое усиление, разошелся вовсю, и вскоре страшные, высокие языки пламени поползли по стенам. Дым, однако же, уменьшился.
Государь, как был в Преображенском мундире с забытым биноклем в руке, прошел через горящие Фельдмаршальский, Петровский, Белый залы. Достигнув покоев, не затронутых пожаром, он велел вызванным преображенцам и павловцам выносить мебель и вещи и складывать во дворе. Адъютантов послал проверить, разбудили ли всех на половине императрицы. Вдруг сама она появилась. На уговоры Михаила Павловича, встретившего ее на Большой Морской, Александра Федоровна ответила вопросом:
– Где дети?
– Сейчас их привезут в Аничков.
– Мое место там, где они!
Меж тем серый тяжелый дым потянулся уже по всем залам, кабинетам и коридорам.
– Ваше величество, – доложил ординарец, – еще пожар!
– Где?
– На Васильевском, ваше величество.
Заведено было, что государь ездил на большие пожары. Николай оглянулся на наследника, и тот сразу откликнулся:
– Позвольте, батюшка, я съезжу туда!
– Давай! Мы тут сами справимся.
Солдаты, грохоча сапогами по драгоценному наборному паркету, выносили диваны, столики, комоды, кресла, тащили в охапку шторы и гардины, длинные рулоны драгоценных шпалер, шкатулки, вазы, часы, в узлах звякали драгоценные столовые приборы, в корзинах тонко позванивал хрусталь.
– Всех ли разбудили? – беспокоилась Александра Федоровна. – А Кутузову не забыли? Она, бедная, болеет, могла и не услышать.
Девица Кутузова, конечно, мирно спала, стука в дверь и топота по фрейлинскому коридору не услыхала, приняв сильное успокоительное. Разбудили и вывезли. Отправив детей, императрица оставалась во дворце, пока Николай Павлович попросту ее не выгнал. И уж тогда, обойдя комнаты и залы, попрощавшись с былым, она покинула Зимний и перешла в здание министерства иностранных дел напротив.
Алексей Федорович Орлов позднее вспоминал, что император обратил особое внимание на Эрмитаж, где были собраны коллекции живописи. «Его потеря была бы для нас истинным народным трауром. Распоряжениям Государя мы обязаны спасению Эрмитажа», – считал Орлов.
Вскоре стало ясно, что огня не потушить, слишком много источников его обнаружилось. Горело все. Главной задачей стало спасение людей и вещей – насколько возможно.
Из Фельдмаршальского зала преображенцы вынесли все знамена и портреты и побежали в галерею героев 1812 года. Солдатам было приказано выносить вещи на площадь, так и делали, складывая их в кучи у Адмиралтейства и у здания министерств. А портреты героев Отечественной войны были составлены у Александрийского столпа и прикрыты солдатскими обгорелыми шинелями. Портреты императорской семьи из Романовской галереи отнесли в здание министерств.
К одиннадцати вечера опасность возросла. Фельдмаршальская зала сгорела дотла, обрушились Белый и Георгиевский залы.
– Государь, – спросил Орлов, – не нужно ли вынести бумаги из кабинета? Позже мы туда не сможем подняться.
– У меня там нет бумаг! – отвечал Николай Павлович. – Я оканчиваю свою работу изо дня в день, и повеления тут же передаю министрам. Остаются только три портфеля с дорогими моему сердцу воспоминаниями… Принеси их, а я пойду посмотрю, как там у императрицы.
Эта часть дворца была уже пуста. Николай прошел в спальню, намереваясь взять бриллианты жены. Он нашел ящик комода открытым и пустым. Удивился, но промолчал.
Сначала огонь взялся за сторону дворца, обращенную к набережной, а разгулявшись там, пламя, усиливаемое ветром от проломленной крыши и выбитых окон, перебросилось на другую сторону. В мгновение там и здесь осветились темные окна, выходившие на Дворцовую площадь, и вскоре вся громада дворца превратилась в громадный костер.
Надо было спасать Эрмитаж, надо было преградить огню доступ. Разрушили крышу галереи, соединявшей его с главным зданием, но это только усугубило положение. Михаил предложил заложить все окна и арки кирпичами.
– Делай!
В одной зале государь увидел толпу гвардейских егерей, силившихся оторвать вделанное в стену громадное зеркало. Вокруг все пылало.
– Ребята! – скомандовал царь. – Бросайте вы это!
– Ниче-е… – раздалось в ответ. – Тяни, тяни!.. Потихоньку…
– Бросай, кому говорю! – рявкнул Николай, но его будто не слышали.
– Как можно бросать, государь, – попросту обратился к нему седоусый унтер, утирая черный пот со лба. – Все, что можно, вытащим!
Тогда Николай, вспомнив о бинокле, бросил его в зеркало.
Огромная зеркальная стена тонко звякнула и рассыпалась на кусочки.
– Ребята! – давясь дымом, сказал Николай Павлович, не зная, от дыма ли или от чего другого слезы текут по его щекам. – Ваша жизнь для меня дороже зеркала! Расходитесь!
Примеры такого рода были не единичны. Из Большой дворцовой церкви в дыму и пламени солдаты выносили иконы, вопреки приказу. С самой вершины иконостаса сняли горящий образ Спасителя.
Около трех утра государь оставил дворец и перешел в Эрмитаж. Пламя полностью овладело Зимним. Дворец уже полностью превратился в сплошное огненное море. Клубы черного дыма тянулись лениво вокруг стен, снопы искр падали на ближние здания.
За цепью полков, окружавших Зимний, в безмолвии стоял народ, завороженный небывалым зрелищем.
По повелению государя провели проверку среди солдат. Немало обнаружилось обгоревших и угоревших в дыму, но все оказались живы. Стоит вспомнить, что за два года до того на Адмиралтейской площади на Масленицу случился пожар в балагане. Там из-за паники и растерянности погибли две сотни людей.
К утру усилился мороз. Рассвет наступал великолепный. Солнце ярко блистало, но стоило повернуться к Зимнему, и дневное светило меркло рядом с пучиной огня, бушевавшей в царских покоях. Пылали все четыре этажа. Снопы пламени и клубы дыма вырывались из крыши. На подъезде вдовствующей императрицы обрушились мраморные украшения. Пламя утихло к вечеру 18 декабря.
По Невскому валом валил народ поглазеть. Толпились ближе к площади, смотрели во все глаза, с жадностью слушали слова знающих людей, что вот теперь горит половина государя, его кабинет…
Толпа расступалась перед санями государя. Он очень приветливо кланялся, был бледен, но спокоен. «Мне показалось, что физиономия его была менее сурова, чем обыкновенно», – несколько непочтительно заметил Никитенко, увидевший в тот день царя на Дворцовой площади.
– Ничего, – слышал Николай Павлович из толпы успокоительные возгласы. – Бог дал, Бог взял…
Примечательно, что мебель, вещи, столовое серебро и золото были сложены и просто свалены в кучу на площади, и за полные сутки ничего не пропало. Правда, один гвардейский солдат утащил было массивный серебряный кофейник, но на следующий день был схвачен: ни один торговец в городе не захотел взять вещь с императорским гербом. Золотой браслет, оброненный императрицей ночью на площади, поутру был найден в луже растаявшего снега. Да и бриллианты ее, как оказалось, были взяты ее камер-фрау госпожой Рорбек.
В рассветные часы приехал наследник и доложил государю, что пожар на Васильевском, на Галерной удалось потушить. Сгорел лишь один мещанский домик, но хозяевам было дадено 100 рублей на первоначальное обзаведение.
– Молодец! – потрепал он Сашу по плечу. – Кто бы нам, погорельцам, помог…
Саша поразился. Он чувствовал себя немного героем: летал на пожар, сменил коня, двух извозчиков, полицмейстера там не было, и он сам командовал пожарными и добился, что Галерная гавань осталась нетронутой. Но тут… он не верил глазам – дворца не было, стояли обгорелые стены. На батюшку страшно было смотреть: глаза его от дыма прошедшей ночи были совершенно красны, мундир мало того что продымлен, но и выгорел в нескольких местах.
Вечером в Аничковом обсуждали события ночи, выясняли подробности, но главного – откуда пошел пожар, так и не выяснили.
– Слава Богу, все живы! – довольно произнес великий князь Михаил Павлович.
– Увы, ваше высочество, не все, – с легким поклоном поправила его фрейлина императрицы Россет, известная острым язычком. – На нашей половине великая скорбь и траур: Наталья Бороздина оплакивает свою собачку, а мадемуазель Сеславина – канарейку.
Россет ждала взрыва смеха, но молчание было ей ответом, и она быстро сменила ироническое выражение лица на сочувственно-скорбное.
…Дворец был восстановлен в год с небольшим, так пожелал царь. По проектам архитекторов Штауберта, Стасова и Монферана все было воссоздано в прежнем виде, но с большей роскошью. Прибавилось позолоты и зеркал.
При первом посещении нового Зимнего дворца 7 февраля 1839 года мальчишеское нетерпение овладело Александром. Он любил дворец. Очень хотелось вприпрыжку, как некогда, пробежаться по вновь прекрасной Иорданской лестнице, через просторные любимые залы – Фельдмаршальский, Петровский, Гербовый и тронный Георгиевский. Но это было невозможно.
Весь двор собрался в Эрмитаж, оттуда и началось шествие к малой церкви. Впереди шли камер-фурьеры, затем царская семья, за которой следовали статс-дамы, фрейлины и другие дворцовые чины. У церкви присоединилось духовенство. Отслужили заутреню и обедню. Служба тянулась, казалось, бесконечно. Чуть оглянувшись, Александр замечал, что многие дамы от сильной духоты и усталости лишились чувств. Корсеты, увы, сильно стесняли их дыхание.
После службы отец Василий Бажанов святой водой окропил стены покоев в новых апартаментах, при внешней простоте ставших еще более роскошными. Александр хотел сам пройти в свои комнаты, но строгий взгляд отца его остановил.
Александр давно уже понял, что царское дело трудно среди прочего необходимостью делать то, чего не хочется, и не делать желаемого. Так в детстве он страстно хотел кататься с горок на Неве перед Адмиралтейством, но это не позволялось. Позднее он видел, каких усилий стоит его матери следование ежедневному ритуалу: смотры, парады, поездки верхом, приемы и балы. В последние годы нервные конвульсии – память декабрьского мятежа – становились реже, но при малейшем волнении или тревоге черты лица ее искажались, голова тряслась. Необыкновенно усилившаяся худоба Александры Федоровны породила слух о чахотке, отвергаемый врачами, но не исчезнувший… Подчиняясь необходимости и воле мужа, императрица с открытой шеей и плечами танцевала под холодным и влажным ветром в Петергофе. Надо – и любимая дочь императора Мария в семнадцать лет должна была выйти замуж за простоватого и развратного малого, кутилу и игрока герцога Лейхтенбергского, сына Евгения Богарне – пасынка Наполеона.
Когда все собрались в по-прежнему уютной матушкиной гостиной, Саша спросил то, что прежде не пришло бы в голову:
– Чего стоило восстановить дворец?
Отец удивленно покосился, граф Адлерберг бодро назвал какую-то сумму, Клейнмихель скорбно закивал, что-де верно, верно.
– Включая новую канарейку мадемуазель Сеславиной, – добавила Россет.
Никто не сказал о том, что восстановление Зимнего стоило жизни десяткам рабочих, принужденных работать без сна и отдыха в сильные морозы, обреченных в зимние дни постоянно выходить из оглушающе жарко топившегося дворца (это делалось для скорейшей просушки стен) на мороз, и снова в жару, и снова на мороз. Что жалеть мужиков, они выполняли волю царскую.
В ранних сумерках мягким светом свечей освещались залы дворца. Вышедшая из-за темных туч бледная луна открыла четкий ритм фасадов и стоящие в угрюмом молчании статуи, вновь водруженные на крышу. И в порыве бессильного предостережения замер с крестом в руке ангел на вершине Александрийского столпа.