Александр II — страница 4 из 16

Часть I. Оттепель

Глава 1. «Чти отца твоего и матерь твою»

Вот и пришел тот поворотный миг, который вознес его на высшую для сына человеческого ступень могущества, силы и славы.

В один из весенних вечеров он пролистал книгу плутарховых жизнеописаний, столь памятную по урокам покойного Жуковского, а ныне переданную старшему Никсе, и прочитал: «Итак, двадцати лет от роду Александр получил царство, которому из-за сильной зависти и страшной ненависти соседей грозили со всех сторон опасности…» Все как и у него. Александр Великий превозмог обстоятельства, сможет и он! И почетное звание великого, быть может, увенчает его царствование…

Не было на Руси за последний век царя, более законно вошедшего на престол, более подготовленного к делу государственного управления, более ожидаемого в его благодетельных свершениях. Сознание этого грело сердце, но тревожило иное.

Вдруг и разом, как это только у нас случается, возникло и овладело умами общее восторженное ожидание перемен, перемен скорых и радикальных, равно выгодных всем. «Яви нам чудо!» – читал он в глазах народа на улицах Петербурга и Москвы, Новгорода и Воронежа. Поначалу был момент, он решил, что чудо возможно, вот только бы развязаться с войной, к которой, как каторжник к чугунному ядру, прикована Россия. Пока же он принимал указы.

Первые перемены оказались не слишком значительны, но весьма приятны для первых сословий империи. Чиновникам было разрешено носить усы и бороды, дозволялось курение на улице. Был расширен ввоз книг из-за границы, а выезд туда существенно облегчен. По совету князя А.М. Горчакова император распорядился снизить плату за заграничный паспорт с 500 до 5 рублей.

Заговорили о гласности. Широкую известность приобрел приказ великого князя Константина по морскому ведомству, суть которого сводилась к одному слову: «Не лгать!» Заметим, что к составлению этого приказа великого князя побудила записка под названием «Дума русского», широко ходившая по рукам. Ее автор, курляндский губернатор Петр Валуев, на первый план среди причин бедственного положения Отечества выдвинул «всеобщую официальную ложь». Крылатая фраза из записки «сверху – блеск, внизу – гниль» вмиг облетела Россию. Константин передал валуевскую записку Александру, и тот прочитал, с горестью признав, что в ней, как и в записке Бориса Чичерина о причинах Восточной войны, «много есть правды».

Печать еще робела под свирепым оком цензуры, потому по рукам и ходили рукописи разных авторов, с подписями и без, содержание которых сводилось к проблеме бедственного положения страны, выход из которого предлагался либо в скорейшем освобождении помещичьих крестьян, либо в полном сохранении и укреплении существующего порядка.

Вообще, появилась масса обличительной литературы, как будто вся мало-мальски грамотная Россия взялась за перо. Из записок либерального толка особую известность приобрели написанные Константином Кавелиным, Юрием Самариным, Александром Кошелевым, князем Владимиром Черкасским, Борисом Чичериным. Идеи авторов были смелы, но не радикальны. К примеру, взывая к новому государю в надежде дарования «свободы умственной и гражданской», Чичерин предостерегал общественность «от несбыточных желаний и целей».

Чаще всего писали проекты освобождения крестьян, и тут наиболее радикальным и развернутым была записка Кавелина. В ней говорилось: «Многие убеждены, что Россия по своим естественным условиям – одна из самых богатых стран в мире, а между тем едва ли можно найти другое государство, где бы благосостояние было на такой низкой ступени, где бы меньше было капиталов в обращении и бедность была так равномерно распределена между всеми классами народа…

Причин нашей бедности очень и очень много, как-то: ошибочная система управления, отсутствие строгаго правосудия и правильного кредита, целый кодекс стеснительных для промышленности и торговли правил, вследствие которых ни та, ни другая не могут свободно развернуться, как в других странах, гибельное начало хозяйственных заготовлений и хозяйственного управления вообще, имеющее в нашей государственной администрации, к несчастию, такое обширное применение, глубокое невежество всех классов народа, не исключая и высших, из которых большею частью пополняются ряды чиновников и правительственных лиц.

Все эти причины действуют более или менее гибельно. Но ни одна не проникает так глубоко в народную жизнь, ни одна так не поражает промышленной деятельности народа в самом ее зародыше, ни одна так не убивает всякий нравственный и материальный успех в России, как крепостное право, которым опутана целая половина сельского народонаселения империи».

На другом фланге стоял отставной генерал-майор И.С. Мальцев, чья записка «переходит из рук в руки по империи», – доносил министру внутренних дел князю В.А. Долгорукову бессарабский генерал-губернатор граф А.Г. Строганов. Мальцев был владельцем более 200 тысяч душ, а также имел чугуноплавильные, железоделательные, пароходостроительные и стекольные предприятия. Его голос был значим не только по богатству, но и потому, что жена его, умная и ловкая Анастасия Николаевна, пользовалась большим фавором у новой императрицы. В своей многостраничной записке отставной генерал прежде всего обращался к опыту Франции: «Кажется, и для нас останутся бессмысленными указания истории, и мы только снимаем копию с Французской революции», – писал он. Мальцев упрекает правительство за то, что оно не считается с мнением дворянства и слепо доверяется чиновничеству, тогда как именно дворянство – надежнейший оплот монархии. Соглашаясь с необходимостью освобождения крестьян, он решительно отвергает планы наделения их землей в собственность, усматривая в том «новейший социализм».

Все заговорили громко, ничего не страшась, будто торопились выговориться.

Заметим, что 1855 год был, пожалуй, единственным, когда в Петропавловскую крепость в Алексеевский равелин не поступило ни одного политического заключенного.

Светские дамы и студенты, офицеры гвардии и чиновники, губернаторы и сидельцы в лавках начали решать вопросы – финансовый, военный, судебный, эмансипационный, цензуры, университетский и многие иные. Одни предлагали полную замену старых порядков новыми, другие ратовали за частичные исправления, третьи соглашались, что не все хорошо, но страшились перемен, четвертые призывали усилить царскую власть для сохранения порядка, пятые с улыбкой замечали, что в этой стране ничего хорошего быть не может, с нашими мужичками цивилизация невозможна, и, получив заграничные паспорта, отбывали за пределы отечества…

Впрочем, летом государь снял с должности министра внутренних дел Бибикова, к которому давно имел личное нерасположение и чья система инвентарей (направленная к облегчению положения помещичьих крестьян), по мнению Орлова и Долгорукова, мало подходила для России.

Новый министр Ланской поспешил с заявлением: «Государь повелел мне ненарушимо охранять права, венценосными его предками дарованные дворянству». Из этих прав главное было – владение крестьянскими душами. «Что сия перемена означает?» – ломали головы дворянские умники. Не было определенного ответа. Впервые за последние десятилетия возникала у дворянской России возможность выбора дальнейшего развития. Это и радовало, и пугало.

Кроме Бибикова, Александр Николаевич, ко всеобщей радости, снял Клейнмихеля, о чем сам и сообщил презренному холодным и твердым тоном. Передавали, что в Петербурге все так обрадовались падению жестокого вора, что поздравляли друг друга при встрече.

А в Зимнем постаревшая Александра Федоровна огорчилась до слез:

– Мой друг, как можешь ты удалять с министерства такого преданного и усердного слугу? Его избрал твой отец!

Бедная императрица сохранила всю девичью наивность и глубочайшую веру в покойного мужа. Сын неловко утешил ее:

– Папа был гений, и ему нужны были лишь усердные исполнители. А я не гений – мне нужны умные советники.

Александра Федоровна успокоилась и простодушно рассказала об ответе сына вечером в своей гостиной. «Мне нужны умные» – пошло гулять по столице, вызывая не только улыбки, но и одобрение.

Клокочущее и взбаламученное общество взирало на государя, как на высшего судию и решающую силу в государстве, ожидая слова о будущем. Но он молчал. Следовало заняться неотложным – окончанием войны.


В сентябре месяце 1855 года император выехал в Крым в Действующую армию, выполняя последнюю волю отца и собственный долг. Дорога на юг была знакома.

Запоздалое чувство вины не оставляло его. Поначалу казалось, что смерть отца, вдруг осветившая провалы и ошибки, упущения и преступления, сама собой исправит их.

Похороны были 6 марта. Тело отца, с короной на голове, с накрашенным и нарумяненным лицом, залитое ароматическими жидкостями для отбития тошнотворного запаха разложения, простояло две недели в Петропавловском соборе. По два раза на день возле гроба совершались панихиды. Там пришел миг, когда уравновесились горе от потери, усталость от переживаний и напряжение от сознания ответственности.

Император с братьями подняли на свои плечи гроб и понесли его к могиле. Прогремели за стенами собора пушечные залпы, и гроб был опущен в могилу.

Показалось, что вот тут и придет желанное и казавшееся постыдным чувство облегчения, но не случилось этого. Тридцать с лишним лет он прожил рядом с царем и только сейчас почувствовал, какова она – шапка Мономаха. Между тем энтузиазм и доверие высказывались новому государю со стороны всех сил в обществе, и Александр знал это.

Через несколько часов после смерти отца в Белом зале собрался двор и высшие придворные чины для принесения присяги. Брат Константин произнес присягу громко и энергично, а после намеренно спрашивал графа Блудова, хорошо ли его было слышно. «Я хочу, чтобы все знали, что я первый и самый верный из подданных императора», – так он сказал, и слова эти разнеслись по городу, подогревая слухи о нежелании младшего брата подчиниться Александру. Слухи были напрасны. Константин даже заговаривал о своем отходе от государственных дел ради возрождения флота.

24 мая Александр подписал (а 27 мая был оглашен) манифест о назначении великого князя Константина Николаевича правителем государства на случай своей смерти до совершеннолетия наследника. Эта мера должна была исключить то положение, в которое тридцать лет назад попал покойный государь.

Однако до него дошло, что великая княгиня Елена Павловна приняла меры, дабы убедить Константина не устраняться от близкого участия в делах общего правления. Он знал ее доброе отношение к себе, но тут осознал, что она скептически смотрит на его способности. Впервые он подумал, что матушка не так уж неправа в своей неприязни к тетушке. Великая княгиня вспомнила, что якобы дядюшка Михаил Павлович скорбел, что устранил себя в начале царствования брата от всякого участия в делах невоенных. Поэтому не стоит и великому князю Константину ограничиваться в разговорах с государем одними интересами морского ведомства.

Самолюбие Александра было задето. Он верил в искренность брата, но был не прочь, чтобы тот все же отошел в тень. Он сам хотел заниматься государственными делами, и непрошеные подсказчики, умники за плечами не требовались. Он поначалу и не хотел иных взглядов и точек зрения, полагая, что та видимая картина жизни, которую наблюдает сам и которую передают граф Орлов и граф Адлерберг, равнозначна внутреннему устройству самой жизни. Дошедшая через Костю записка Валуева и иные сильно поколебали иллюзии, да и веру в отцовских соратников.

Тем не менее в первые месяцы он действовал будто связанный по рукам и ногам. Не он диктовал те или иные меры, а сложившиеся обстоятельства, как объясняли ему, требовали таких-то и таких-то действий. Он послушно подписывал указы. В конце концов все упиралось в один вопрос – войну. Надо было кончать войну и приниматься за домашние дела.

По рытвинам и ухабам, по ровным трактам и лесным дорогам, посреди убранных полей и еще зеленых лугов с выгуливающимися стадами катила коляска императора. На подставах перепрягали четверку коней, и с недолгими остановками спешили дальше. Спутники в коляске менялись, ибо в пути удобно было обговаривать дела.

Император, казалось, не знал усталости. Несмотря на тряскую дорогу, он читал бумаги и внимательно выслушивал собеседников, на остановках принимал доклады губернаторов, командиров воинских частей и предводителей дворянства, не ленился осматривать городские достопримечательности и устраивать смотры гарнизонам.

Высокий, на голову выше окружающих, с величавой поступью и взглядом, неторопливый и основательный в суждениях, производимых мягким и приятным голосом, внимательный к мнению других и нередко улыбающийся доброй улыбкой – он произвел чарующее впечатление на всех. Даже рьяные почитатели покойного императора признавали, что Александр Николаевич более привлекателен, «хотя батюшка был поцаристей видом. Одним взглядом такого страху нагонял…».

27 сентября император прибыл в Симферополь. Некогда небольшой и тихий городок пребывал в страшной суете. Дома переполнены после оставления Севастополя, на улицах толкотня, что в воскресный день на Невском, но публика иная: нарядные дамы и сестры милосердия в белых косынках с красными крестами, мужики, что-то несущие или едущие на телегах, но больше всего солдат и офицеров, преимущественно раненых, без руки или без ноги, с подвязанной рукой, перевязанной головой или истощенных болезнью. На обочинах дорог и улиц генеральские коляски, ротные повозки, немецкие фуры, покрытые холстом, длинные татарские маджары, двухколесные арбы, в которые запряжены то худые лошади, то косматые верблюды, то медлительные волы.

Вокруг собора, где была назначена встреча государя, целый день была страшная суета, скакали ординарцы, пробегали вестовые, послушные солдатики так и эдак перестилали ковры у входа в собор. К вечеру центр города осветился зажженными плошками, а на голых деревьях качались разноцветные фонари, повешенные второпях одни выше, другие ниже. Толпы народа долго и терпеливо ожидали, несколько раз поднимался крик, что-де едет государь, но то были генералы из свиты. Император приехал уже ночью, и торжественной встречи с народным ликованием не получилось.

На следующий день Александр Николаевич выслушал подробный доклад главнокомандующего и выехал к Перекопу. Он побывал в нескольких полках, посетил госпитали – впечатление было безрадостное. В военном плане ситуация сложилась патовая: мы взяли Карс, а союзники – южную часть Севастополя, мы затопили наши корабли, но и снабжение союзников становилось труднее ввиду осенних штормов.

Судя по всему, следовало возвращаться в Петербург и приниматься за дипломатическое решение проблемы. Но ему не хотелось возвращаться. Верная и глубокая любовь к армии, привитая с детства, не позволяла Александру покинуть его армию в столь тяжелое время. Да ему и легче было здесь. Проще и яснее были дела, связанные с боевыми вылазками нашими и союзников, перемещением поредевших полков и замены их свежими, прибывшими из внутренних губерний, со строительством земляных укреплений, для чего было согнано несколько сот крестьян-землекопов.

Далекий гром пушечных выстрелов давал ощущение причастности к общему делу, смягчал чувство вины, постоянно точившее Александра, ведь мог, мог сказать отцу, что думал о Восточной кампании, мог убедить его сменить командующего, мог настоять на скорейшем принятии требований союзников – все мог попробовать, но не решался… Так вот оно, главное и труднейшее бремя царское – принимать решение.

Теплый, но сильный ветер гонял по улицам листья акаций и платанов. Первые дни по приезде было сухо, но вскоре зарядил дождь, поливавший целыми днями без перерыва, то чуть слабея, то усиливаясь до ливня. Сырость и грязь раздражали, но все равно он не поддавался на уговоры младшего Адлерберга о возвращении. Выпадали и хорошие дни, а чаще ночи, тихие, с прозрачным воздухом и яркой луной в темном небе, сильно напоминавшие ему Италию. Стоит приехать сюда после войны.

Как ни странно, но в прифронтовом Симферополе для него пришла передышка, когда можно было остаться одному, без надоевших советчиков, без вздорных сплетен и интриг. Он еще не знал, как он будет действовать, но направление определил вполне ясно.

Первое – смягчение полицейского гнета.

Второе – скорейшее и наименее постыдное окончание войны.

Третье – реформирование армии.

Четвертое – решение крестьянского вопроса.

Он полагал, что за первые три года можно будет покончить с этими наиважнейшими вопросами, а там приступить к всесторонним преобразованиям. Пока же день за днем ему передавали пакеты с дипломатическими донесениями из Вены, Лондона, Парижа, Берлина и Константинополя.

Он знал, что французский министр иностранных дел Друэн де Люис заявил императору Францу Иосифу тотчас по смерти Николая Павловича:

«Основной задачей европейских правительств теперь должно быть достижение двойного результата: наложение узды на мировую революцию, не прибегая для этого к помощи России, и наложение узды на честолюбие России, не прибегая для этого к помощи революции».

У союзников не было и мысли об отказе от победоносного окончания войны. По донесениям русских дипломатических агентов, по статьям в английских и французских газетах, которые он внимательно читал, Александр представлял позиции враждебных сторон.

Наполеон III предполагал возможность отступления от Севастополя лишь для последующего овладения всем полуостровом. Французскому императору нужна была победа громкая и блестящая, победа-символ, долженствующая зачеркнуть поражение Первой империи сорок лет назад. Однако в этом для России заключалась и редкая возможность скорейшего окончания войны, ибо французская сторона не была заинтересована в каких-либо территориальных приобретениях. Совсем иной была позиция британского кабинета.

Александр помнил свои приятнейшие впечатления от пребывания в Англии, приветливость и доброжелательность королевы Виктории. Ныне она полностью одобряла планы кабинета, во главе которого в феврале 1855 года встал Пальмерстон, преследовавший цели никак не символические: вытеснение России со всех рубежей, откуда только можно. В Петербурге вполне сознавали ту угрозу, которую представлял приход на Даунинг-стрит радикала Пальмерстона, писавшего, что «лучшей и самой эффективной гарантией европейского мира в будущем явилось бы отделение от России некоторых приобретенных ею окраинных территорий: Грузии, Черкесии, Крыма, Бессарабии, Польши и Финляндии…». То был план-максимум, а пока британский кабинет стремился уничтожить Севастополь как военно-морскую базу России, откуда она могла бы грозить интересам Британской Индии. Фактически это означало запереть Россию в ее сухопутных пределах.

В Вене не сознавали, что Габсбургская монархия потеряла значение великой державы. Буоль гордился тем, что не послал австрийских войск в Крым, не сознавая, что его слишком хитроумная политика в конечном счете обернется против интересов Австрии. Франц Иосиф тихо ожидал, когда ему отдадут Дунайские княжества, в чем его уверил министр иностранных дел. Тут была для России наименьшая опасность.

В начале октября Александру донесли, что английский военный министр герцог Г. Ньюкасл на корабле «Хайфлайер» следует вдоль восточного побережья Черного моря. Под прикрытием словес о «защите Турции» англичане присматривались, как бы ловчее, с минимальными материальными и людскими расходами оттяпать у России западную часть Кавказа. В доверительной беседе со своими спутниками герцог говорил прямо: «Во имя интересов, заставивших нас вступить в войну, Черкесию не следует отдавать Турции». Планировалось не только использовать горскую кавалерию против русских войск, но и привлечь армян и население Грузии в турецкую армию. Английские чиновники, правда, не брали в расчет мрачные воспоминания об ужасах мусульманского владычества в этих краях. Как бы то ни было, Англия оставалась самым опасным противником.

Взбалмошный прусский король Фридрих Вильгельм IV то горячо заступался за Россию, то обещал Австрии поддержку. Однако Пруссия была больше занята усилением своих позиций в долгой и изнурительной борьбе с Австрией за гегемонию в германском мире. Восходила звезда князя Отто Эдуарда Леопольда Бисмарка фон Шенхаузена, пока – представителя Пруссии в сейме Германского союза. Бисмарк понимал безосновательность притязаний Пруссии на ранг великой державы. Для усиления Берлина требовалось нейтрализовать Францию и Россию и разбить Австрию.

Так политики в столицах Западной Европы стремились к достижению своих целей. Несовпадение этих целей ослабляло давление на Россию. В таких условиях в Вене прошла конференция послов, закончившаяся в апреле. В июне состоялся первый общий штурм Севастополя, в августе последовал второй штурм, решивший дело.

Русские войска атаковали позиции союзников на реке Черной и были отброшены с огромными потерями. Русское общество привыкло к печальным известиям из Крыма, но последнее сражение произвело угнетающее впечатление. Громко говорили о бездарности и самонадеянности генералов Горчакова и Вревского, восхищались непреходящей стойкостью и героизмом русских солдат.

Фельдмаршал Паскевич со смертного одра написал письмо Горчакову, укоряя его за бегство от ответственности, измену чести и долгу, страх перед мнением царя. Письмо ходило в списках по рукам и получило широкую известность, смущая защитников николаевских традиций и воодушевляя сторонников перемен. Правда, стоит заметить, что старый фельдмаршал позволил себе такую откровенность на пороге могилы, и, будь вполне искренен, мог бы и за собой признать те же вины перед Россией и ее народом.

Все так, но, к слову, воинская доблесть привлекала не только честолюбцев. Сын блестящего вельможи, граф Николай Алексеевич Орлов, ровесник и близкий друг великого князя Константина, добровольно отправился на войну, от выстрелов не бегал, хотя и особых воинских талантов не показал. Он был ранен при штурме крепости Силистрия настолько тяжело, что врачи не хотели было перевязывать его, считая, что не стоит попусту тратить бинты. Но Николай Орлов выжил, лишившись глаза и сохранив в теле немало осколков. Славный пример рыцарской доблести хорош, конечно, но пришло иное время. И в войне, и в гражданской службе надобны были не столько доблесть и прилежание, сколько знание и умение. Александр воочию убеждался еще и в том, что отвлеченно понимал ранее: императорские указы сами по себе мало что меняют. Нужны новые люди для их воплощения в жизнь.

Дождь стучал в окна дома, смывая остатки благодушного покоя. Он получил громадное наследство, верно, но и громадный долг, который необходимо было выплачивать. Россия оказалась в уязвимом одиночестве перед коалицией европейских держав. Военная слабость ее после Черной речки и падения Севастополя была очевидна.

Мечталось, как неким чудесным образом враги будут посрамлены. В письме от 16 октября по дороге домой князю М.Д. Горчакову он проговорился: «Из-за границы ничего нового не получил, но по разным сведениям можно ожидать внутренних беспорядков во Франции вследствие дурного неурожая и возрастающего от того неудовольствия в низших классах. Прежние революции всегда почти этим начинались; итак, может быть, до общего переворота недалеко».

Увы, парижские и лондонские газеты приносили разочаровывающие вести. Горчаков, хотя и слабый генерал, обладал опытом и здравым смыслом. «Французы буйны со слабым правителем, – мягко наставлял он государя, – а Наполеон их еще долго удержит в железных когтях своих».

Александр принял этот урок, и как знать, не «когти» ли Наполеона вспоминались ему позже при решении домашних дел. Да что скрывать – он вновь учился, пополняя свои знания по военному делу, по дипломатии, торговле, финансам. Не хватало ему лишь главного знания – о том, как удержать государство в нынешних пределах, а народ в мире и покорности, но при этом провести коренные перемены для общего блага? С чего начать? Да и надо ли трогать худо-бедно, но прочное государство? И такая мысль нередко его навещала. Не проще, не легче ли следовать проложенным ранее путем и не ставить под сомнение всю деятельность отца, которого он публично всегда называл Незабвенным?…

Правда, капитуляция Карса в ноябре заметно обесценила моральный эффект европейских побед в Крыму и повысила на Востоке престиж России. Тогда же турецкие войска захватили Мегрелию, которую английское командование рассчитывало сделать плацдармом для наступления в будущем году. Однако народ встретил турок с оружием в руках. Турецкий главнокомандующий Омер-паша в письмах просит правительницу Мегрелии княгиню Екатерину Дадиани вернуться, обещая «освободить» Кавказ от России. Не получив ответа, Омер-паша пригрозил лишить княгиню всех прав на Мегрелию, но и тут ответа не было. Напрасными оказались и попытки британского агента Д. Лонгуорта и французского полковника Мефре. Кичливые призывы приобщить «закоснелых в невежестве» кавказцев к «великой семье цивилизованных народов» не произвели впечатления на княгиню Дадиани. Зная это, в Петербурге твердо рассчитывали, что Англия не сможет начать войну на Кавказе в 1856 году.

Есть одна очевидная польза от долгих российских дорог: в дороге хорошо думается.

«…Делом и словом почитай отца твоего и мать, чтобы пришло на тебя благословение от них. Не ищи славы в бесславии отца твоего, ибо не слава тебе бесчестие отца. Прими отца твоего в старости его и не огорчай его в жизни его. Хотя бы он и оскудел разумом, имей снисхождение и не пренебрегай им при полноте силы твоей», – на разные мысли наводили эти древние заветы.

Присматриваясь к старым советчикам и приискивая новых, он нередко обращался мыслью к ушедшим, к тем, кому доверял полностью. В последних своих письмах незабвенный Жуковский писал: «Для меня теперь стало еще яснее, что ход России не есть ход Европы, а должен быть ее собственный; это говорит нам вся наша история, вопреки тому насилию, которое сделала нам могучая рука Петра, бросившая нас на дорогу нам чуждую…»

Последние дни Александр частенько вспоминал Василия Андреевича, может быть и потому, что подрастали Никса и Сашка, и мечталось подыскать им не просто учителя, а наставника. Только сейчас, кажется, фигура Жуковского виделась Александру в истинном свете. Романтик, но никак не эфирный идеалист, не Ленский, по насмешливой пародии Пушкина; поэт, придворный, педагог с достоинством и полной отдачей исполнявший свое дело; дворянин, лишенный чувства страха и свой долг видевший в том, чтобы вразумлять царей и смягчать их сердца. Милый друг Василий Андреевич… Старые письма, которые Александр давал читать жене, были ею разобраны в две пачки: о власти и о Боге. Вторая пачка лежала нетронутой на дне почтовой шкатулки, а из первой он взял другое письмо.

Две основные движущие силы России, равно значимые для ее самобытного развития, видел старый наставник: Церковь и самодержавие. «Самодержавие, – писал Жуковский, – из всех земных властей есть самая трудная для властителя: вся ответственность лежит на нем, но эта ответственность не перед людьми, а перед Богом. Бог молчит, а из людей говорят смело и громко только льстецы. Какая же сила души потребна тому, кто посреди этого говора, льстящего всем страстям, должен слышать только этого молчащего Бога, понятного только верному перед ним сердцу…»

Самовластие же отличается от самодержавной власти тем, что в нем место Божьей воли занимает наша собственная. Наказание самовластия заключается в нем самом, ибо оно несет в себе саморазрушение, но беда для народа состоит в том, что при этом погибает истинная власть… Александр и раньше слышал от Василия Андреевича эти мысли, но только сейчас осознал их важность.

«Наше правление стоит на самой середине между кровавым деспотизмом восточных государств и буйным безначалием западных народов. Оно самое отеческое, патриархальное, и потому Россия велика и спокойна», – эту мысль из одного перлюстрированного письма Александр запомнил. Она была созвучна его убеждению, что России предстоит идти иным путем, нежели западным странам. «Наша святая Русь устоит на фундаменте самодержавия, если самодержавие само своим могуществом не ослабит себя» – так писал Жуковский, и стоило, право, внимательнейше сие обдумать.

Дорога на север показалась длиннее, или он действительно соскучился по дому, жене и детям.

При входе в Зимний дворец он с удовольствием вдохнул чуть затхлый, привычный воздух. Пахло пылью, ароматическими свечами, духами и солдатской амуницией.

Похудевшая и чуть подурневшая Мария Александровна вдруг разочаровала его, но Никса, Сашка и Володька, набросившиеся на него с радостными воплями, позволили скрыть первую минуту от жены. Матушка, напротив, ничуть не переменилась, была моложава, бодра и весела, близоруко всмотрелась и со смехом одобрила бакенбарды, отпущенные им на пару с Сашкой Адлербергом в Симферополе.

– Тебе идет. Очень внушительно, – сказала Александра Федоровна и, взяв его под руку, возглавила шествие в малую столовую. Домашняя жизнь, как и ожидал, принесла успокоение. Но за стенами царских покоев его ждали неотложные дела.

Глава 2. Парижский мир

Александр Николаевич в последние годы жизни отца приобщался к вопросам внутренней политики, но от политики внешней был далек, да и особого интереса к ней не испытывал. Теперь же он должен был не просто вступить на чуждую ему стезю, но и сразу начать действовать. Между тем в его характере недоставало не столько энергии, сколько, по мнению большинства современников, решительности и – недоверчивости, столь очевидных у Николая Павловича.

20 декабря 1855 года на совещание в Зимнем дворце собрались все лучшие умы минувшего царствования: канцлер Нессельроде, граф Киселев, граф Алексей Орлов, князь М.С. Воронцов, граф Блудов. Александр поставил на обсуждение вопрос о принятии в качестве прелиминарных условий пяти пунктов, предложенных Австрией, после чего было возможно начать мирные переговоры. Кроме пунктов о нейтрализации Черного моря, об отказе России от права исключительного протектората над Молдавией и Валахией, о свободе плавания по Дунаю, о согласии России на коллективное покровительство всех великих держав живущим в Турции христианам и христианским церквам, по настоянию Англии и Австрии возник пятый пункт – умышленно неясный, в котором утверждалось право противников России возбуждать новые вопросы и выдвигать новые претензии «в интересах прочности мира».

Александр сказал о том, что не было для большинства присутствующих тайной: с осени начались в Вене переговоры между русским послом А.М. Горчаковым и графом Морни. Таким образом, на стороне России к началу мирного урегулирования оказывалась Франция.

Почтенным сановникам было известно, что сам царь склоняется к скорейшему заключению мира. Нессельроде первым высказался за принятие четырех пунктов, от пятого же следовало, по его мнению, отказаться. Киселев вполне присоединился к мнению канцлера, указав, что продолжение войны может подорвать финансы и хозяйство империи.

Орлов и Воронцов менее решительно, но поддержали это мнение. Граф Блудов с жаром высказался против всяких уступок. Он считал возможным при должной настойчивости разгромить всех врагов России, дабы объединить славянский мир под русским двуглавым орлом. Кстати, за стенами Зимнего он не был одинок.

Общественное мнение в России было настроено резко против принятия унизительных пунктов, что называлось «согласием на требования разбойников». Московский профессор Сергей Михайлович Соловьев считал, что падение Севастополя значило не более чем падение Москвы в 1812 году, и тут-то и следовало всем миром навалиться на врагов и выиграть войну, отдав Европе право распоряжаться турецкими делами. В Английском клубе и в частных домах обсуждали возможный ход вещей и полагали, что нельзя нам уступать ни Дунайского устья, ни тем более черноморского флота. Поскольку этого требует Англия, нам надо сблизиться с Францией, пообещав ей в Европе все, чего пожелает.

Историк Михаил Погодин громогласно заявлял, что падение большого колокола с Ивана Великого в день восшествия на престол Александра Николаевича именно и есть знак нашей близкой победы над врагами: колокол этот ранее упал 9 октября 1812 года, когда французы оставили Москву.

Патриотический накал был велик и на берегах Невы. Анна Тютчева рассказала Марии Александровне, как в русском театре, где давали «Дмитрия Донского», сочинение Кукольника, при словах «Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный!» вся зала разразилась громом рукоплесканий и кликами, так что представление было прервано. Александру Николаевичу об этом же доложил граф Орлов, остававшийся начальником III Отделения. Он предложил арестовать вожаков возмутительной демонстрации.

– За что бы вы их арестовали? – раздраженно спросил царь. – Разве только за то, что они пошли в театр в такое тяжелое время?

Александр Николаевич чувствовал горькое бессилие, догадываясь, какую чашу ему придется испить. Актера в «Дмитрии Донском», советовавшего заключить мир, освистали…

…Блудов говорил долго, азартно рисуя блестящие перспективы.

Орлов грубовато прервал его речь:

– Мы, ваше сиятельство, собрались не затем, чтобы выслушивать сравнения и фразы, не имеющие сейчас ровно никакого значения. Вопрос простой: воевать или кончать войну?

Блудов, поперхнувшись, замолчал.

Собравшиеся в кабинете знали, что вплоть до последнего времени сам Александр считал необходимым продолжение войны до полной победы. В конце минувшего года он распорядился о новом наборе в армию и созыве ополчения. М.Д. Горчаков в приказе по Крымской армии после падения Севастополя говорил о новом характере войны, сравнивая ее с Отечественной войной 1812 года.

Киселев обратил внимание на то, что в случае проигрыша новой кампании Россия может лишиться Финляндии, Кавказа и Польши.

Совещание отвергло мнение Блудова и высказалось за принятие четырех пунктов.

Но когда спустя десять дней Александр Михайлович Горчаков сообщил этот ответ графу Буолю, австрийский министр сразу отказался принять его для передачи в Париж и Лондон. Буоль сообщил о решении Франца Иосифа: если Россия не принимает всех пяти пунктов, Австрия объявляет ей войну. Окончательной ответ следовало дать через шесть дней.

На новом совещании в Зимнем дворце 3 января 1856 года в несколько расширенном составе большинство столь же решительно высказалось за принятие австрийского ультиматума.

Ожесточенная борьба вокруг западных требований имела в то время для нового государя значение существенно большее, чем только дипломатическое. Александр Николаевич не просто погрузился в глубины мировой политики, познавал ее грубые законы. Он в полной мере узнал, что такое общественное мнение, соразмерил, каково идти наперекор этому мнение, если оно ошибочно. Иначе говоря, то была для него проба сил перед началом реформ.


Итак, в Париже начались переговоры, главным представителем от России на них был назначен граф Алексей Федорович Орлов. К нему были прикомандированы в качестве первого и главного помощника – барон Бруннов, старый и опытный русский дипломат, многолетний посол в Лондоне, а еще – молодые и многообещающие Петр Шувалов, Петр Альбединский и граф Николай Левашов. Последняя троица столько же была полезна для депеш, меморандумов, встреч и проводов иностранных контрагентов, сколько для поддержания необходимого антуража русской делегации. Все трое были высоки, красивы той холодной и картинной красотой, которая была в моде в царствование Николая Павловича.

Флигель-адъютант Альбединский состоял в Крыму при великих князьях Николае и Михаиле, к слову сказать, при них же был ранен, за что великие князья получили по Георгиевскому кресту. Петр Шувалов лет шесть назад, появившись при дворе, стал пользоваться особой благосклонностью великой княгини Марии Николаевны, чем был смущен крайне да и напуган, зная нрав Николая Павловича, и едва смог от нее отделаться. Николай Левашов был самый молодой и вполне покорялся воле властного Шувалова. Все трое были хорошо известны Александру Николаевичу и в дальнейшем сыграли весьма разные, но примечательные роли в жизни России.

Орлов, конечно, не посвящал jeunesse doree (золотую молодежь) в тайны дипломатических переговоров, и они поражались его видимой беспечности. Казалось, что всей подготовкой к заседаниям конференции занимается исключительно барон. В разговорах между собой два Петра и Николай недоумевали, за что покойный император так ценил этого седоусого ленивца, целыми днями просиживающего на диване с табакеркой в руке и насвистывающего марш конно-гвардейского полка. Правда, молодые люди не отказывались от чести поболтать с графом, пересказывая ему вычитанные из писем петербургские новости и услышанные в парижских гостиных сплетни. От всего связанного с политикой старик отмахивался, заставляя с подробностями рассказывать о любовных интригах и забавных происшествиях.

Со вниманием Орлов выслушал запрещенную песенку о французском императоре, в которой тот сравнивался с великим дядей:

Наполеон, спокойно-бледный,

Сам в битву шел;

За ним сквозь канонаду медный

Летел орел…

Сдались его веселой силе

Сто крепостей!

А у тебя лишь девки были,

Пигмей, пигмей!

Граф посылал их в Оперу и Комеди Франсез с тем, чтобы после дали полный отчет и о спектаклях, и о публике. В те дни весь Париж стремился на очаровательную комедию Альфреда Мюссе «Каприз». Особая пикантность постановки состояла в том, что прежде Парижа эта пьеса шла в Петербурге и с большим успехом. Сам Орлов съездил раза два в Оперу, насладился «Севильским цирюльником», а после попросил позвать в ложу композитора. Модный «Риголетто» ему не понравился. Альбединский уговаривал его послушать прелестную последнюю оперу Верди «Травиата», но граф только фыркнул. Поехали сами, а вернувшись из Оперы, случайно увидели, как Орлов фехтует со своим камердинером канделябрами. Одно слово, чудит старик!

Между тем, сидя на диване, Орлов сделался парижским «львом», привлекал всеобщее внимание и многообразный интерес. Тому способствовало многое: слава боевого генерала и опытного дипломата, репутация ближайшего друга покойного российского императора, нынешнее положение главы российской делегации на конференции, где все, казалось, было против русских, но, по ощущению опытных людей, возможны были изрядные неожиданности. Создателем ожидаемых неожиданностей и, добавим, весьма основательно, считали именно графа Алексея Федоровича.

Этому пожившему и все познавшему царедворцу хватало славы, власти и богатства, некоторое их увеличение было бы, конечно, приятно, но не более. Другое двигало им – любовь к России, стремление помочь родине, воодушевлявшие его честолюбие с младых лет. И с юношеским азартом, прикрываясь маской равнодушной усталости, семидесятилетний старик врубился в самую гущу мировой политики.

Конференция тянулась долго. Первым прибыл в Париж барон Бруннов. 14 и 16 февраля он имел встречи с председателем конгресса французским министром иностранных дел графом Валевским. Заметим, что именно российская сторона настояла на проведении конференции в Париже. Вначале предполагалось, что она откроется в Вене, и тогда преобладала бы австрийская линия, явно враждебная России.

Беседы с Валевским произвели на второго русского уполномоченного очень отрадное впечатление. По словам министра, император Наполеон хотел бы, чтобы начинающиеся переговоры увенчались успехом и для России. Сам император намеревался играть «умеряющую» роль перед лицом английской и австрийской делегаций, настроенных менее примирительно.

Английский уполномоченный лорд Кларендон прибыл 15 февраля, а 18-го имел свидание с Брунновым. Он был человеком робким и поначалу занял жесткую позицию, опасаясь оказаться в глазах общественного мнения Англии недостаточно активным защитником интересов Британской империи и сохранения англо-французского союза, угроза которому висела в воздухе.

После предварительных встреч Бруннов сообщал в Петербург, что предстоит много хлопот и затруднений. «Англичане показывают вид, что благоприятствуют Австрии в Европе, чтобы она помогла им в свою очередь в том, что касается Азии». Вообще же исход переговоров будет в значительной степени зависеть от Наполеона III. «Я смотрю так, что в этом истинный узел всех негоциаций». Ехидно отметив, что Австрия своим поведением во время войны потеряла дружбу России, но не приобрела тем дружбы противников России, Бруннов, однако же, советовал не отталкивать ее: «старые друзья – самые верные». Александр против этой строчки написал на полях: «Я нисколько на это не рассчитываю».

Граф Орлов прибыл в Париж позже других, 21 февраля. Он сразу встретился с Валевским и остался доволен визитом, сообщив в Петербург: «Я сказал все, мы расстались добрыми друзьями». 23 февраля он был принят Наполеоном. Беседа шла с глазу на глаз.

Наполеон был ласков и обнаружил не только желание мира, но и стремление завязать «личные, более интимные отношения между обоими государями». Орлов тут же вставил, что Александр II хочет не просто мира, но «справедливого и прочного мира», что, несомненно, «укрепит симпатии» между Россией и Францией.

Так было сказано главное: Франция не хочет воевать с Россией, а в одиночку ни Англия, ни Австрия воевать не будут, стало быть, угроза войны снята; Франция в ходе переговоров не будет полностью на стороне ни Англии, ни Австрии, и русской дипломатии открываются немалые возможности для усиления своих позиций и сопротивления унизительным уступкам; Франция явно заинтересована в сохранении России как сильной европейской державы в противовес в Европе – Австрии и Германии в лице крепнущей Пруссии, в Азии – в противовес Англии. Остальное было уже вопросами тактики.

В дипломатии Орлов был блестящим тактиком, и Парижский конгресс стал вершиной его дипломатической деятельности. Орлов хорошо знал Европу и ее главных политических деятелей, понимал безусловно главенствующее значение Франции и соответственно французского императора, ставшего на короткое время вершителем судеб мира.

Вторая империя была создана в 1852 году и основывалась столько же на силе полицейского гнета, сколько на политической ловкости Наполеона III. Всеобщее избирательное право формально сохранялось по конституции, но выборы проводились под бдительным надзором полиции. Правительство сделало все для полного искоренения недовольных. Люди арестовывались сотнями, пока оставшиеся на свободе не сочли за благо молчать, дабы избежать тюрьмы или убийственной ссылки в Гвиану. Иного приговора трибунал, разбиравший дела при закрытых дверях, без свидетелей и защитников, не выносил.

Судьбой страны распоряжались помимо императора государственный министр Руэр, краснобай, тесно связанный с банковскими воротилами, сводный брат Наполеона герцог Морни, занимавший пост председателя Государственного Совета, и граф Валевский, сын Наполеона I и польской красавицы графини Валевской.

Для русского дипломата, конечно, наибольшее значение имел Наполеон III, или «Наполеон малый», «вор с ножом за пазухой, взобравшийся на трон Франции», как его прозвал самый яростный противник поэт Виктор Гюго. Наполеон III был полной противоположностью русскому императору, хотя по прихоти судьбы они родились почти день в день (Наполеон на десять лет раньше). Племянник великого Бонапарта с юности познал падение с сиятельных вершин в изгнание, проявил бурную энергию и фантазию, организуя мятежи против Луи Филиппа, волю и стойкость при пожизненном заключении, смелость и дерзость при побеге из крепости Гам. Его жизнь могла дать материал для романа Дюма-отца. Ловкий, хитрый, грубо идущий к своей цели, – таков далеко не полный портрет человека, от которого во многом зависел исход Парижской конференции.

23 февраля произошла первая встреча Орлова с французским императором. Шестерка великолепных коней, привлекавших всеобщее внимание, доставила карету ко дворцу Тюильри. Первый русский уполномоченный в парадной генеральской форме, с лентами и орденами, тяжело вылез из кареты и не спеша вошел во дворец. Напудренные лакеи, застывшие на лестнице, ковры, вазы, огромные шпалеры с изображением королевских охот, казалось, были полностью из старого доброго времени. Но в феврале 1848 года именно Тюильри был взят штурмом толпой парижан. «Избави, Господи, наш Зимний дворец от такого», – мелькнуло у Орлова.

На этой встрече в интимной обстановке Орлов «с той симуляцией искренности, в которой мог смело потягаться со своим собеседником», сразу изложил позицию российской стороны, что она отвергнет и на что согласится. Россия была готова согласиться на установление полной свободы торгового плавания по Дунаю для всех наций, на уничтожение укреплений в Измаиле и Килии при условии уничтожения Турцией укреплений в Мачине, Тульче и Исакче; Черное море будет объявлено нейтральным (т. е. уничтожается наш флот); определение границ между Молдавией и Бессарабией должно стать предметом углубленного рассмотрения, и Орлов дал понять, что Россия готова уступить туркам захваченный Карс, если будут сделаны выгодные уступки при определении бессарабских границ.

Император задумчиво кивал, не произнося ни слова, а потом вдруг спросил мнение собеседника о Венском трактате, возможно ли его пересмотреть. Орлов не понял, зачем признанному государю необходима отмена пунктов этого трактата полувековой давности, исключавших династию Бонапартов из французского престолонаследия. Объяснение одно: желание, чтобы Европа сама плюнула себе в лицо для полноты торжества племянника Наполеона I. В данный момент для России это никакого значения не имело, и русский уполномоченный не стал возражать. Не возражал он и при разговоре об Италии, «для которой надо что-нибудь сделать», а это означало ущемление интересов Австрии. Однако Орлов мягко, но решительно отклонил неопределенные предложения Наполеона о Польше, заявив о полной свободе там католической церкви и ожидаемой амнистии для польских политических преступников. При прощании император предложил Орлову в «трудных случаях», какие будут возникать на конференции, обращаться непосредственно к нему.

«Поистине я должен сказать, что я нисколько не ожидал приема, который меня тут встретил, – откровенно писал Орлов Александру Николаевичу. – Я осмеливаюсь сказать, что этот прием был блестящим не только со стороны императора, но и со стороны всей нации. Военные симпатии и желание установить братство по оружию с Россией, несмотря на обстоятельства, превзошли все мои надежды и в самом деле не оставляли ничего желать».

Поддержкой Наполеона пришлось воспользоваться не раз. 28 февраля Орлов испросил аудиенцию и был приглашен на обед в королевский дворец. Блюда были тонкие, вина прекрасные. Орлов не скупился на выражения признательности за милостивое отношение императора к русской делегации, за манифестации симпатии и дружбы со стороны французского общества. За кофе и папиросами перешли к делам.

Орлов объяснил, что претензии англичан и затруднения, чинимые австрийской стороной, возросли настолько, что он подумывает об уходе русской делегации с конференции. Предметом споров была Бессарабия. Наполеон, сочувственно выслушав графа, дал понять, что не в силах преодолеть сопротивление Лондона и Вены. Вечером Орлов написал в донесении царю, что от Бессарабии надо отказаться.

Второй территориальной проблемой стал Кавказ. Пальмерстон не желал расставаться со своей старой мечтой о «независимости» Кавказа. Он настаивал на том, что союзники, которые пытались во время войны поднять там восстание против России, не имеют права «предать Черкесию».

Через Валевского Орлов узнал, что Англия хочет воспользоваться злосчастным «пятым пунктом» предварительных условий и поставить под вопрос «все русские территориальные владения по ту сторону Кубани». Русофобские настроения тогда овладели общественным мнением Англии. С парламентской трибуны раздавались призывы к обузданию «агрессивной» политики России на Востоке, что несколько противоречило здравому смыслу, но вполне отвечало интересам лондонского Сити. Однако требование «полной победы над Россией», уже не военной, но хотя бы дипломатической, могло звучать в Вестминстере, но не в Тюильри.

На заседании спор продолжался четыре часа кряду. Орлов занял твердую, неуступчивую позицию, не идя ни на какие уступки. (Накануне он был на обеде у императора и заручился его поддержкой.) Председатель конференции граф Валевский так повел дело, что Кларендон должен был отступить. Барон Бруннов доносил канцлеру Нессельроде: «Если мы достигнем мирного окончания, то, бесспорно, императору Наполеону принадлежит большая доля в этом результате… Валевский – наш помощник в переговорах».

И еще не раз долгое послеобеденное курение папирос Орлова и Наполеона в императорском кабинете в Тюильри с глазу на глаз приносило пользу и выгоду России. В Лондоне и Вене поняли это, но бессильны были что-либо изменить. Австрия занимала на конференции «почетное положение выжатого лимона во время чаепития», по выражению бойкого на язык бельгийского газетчика. В отношении Турции Орлов занимал сдержанную позицию, разделяя мысль Леонтия Дубельта, что турок должно беречь и поддерживать, потому что для государства всегда выгоден глупый сосед.

В конце концов экономические интересы Англии взяли верх. Вскоре была снята английская блокада с русских торговых портов. Одновременно Александр II разрешил свободный вывоз хлеба из России. Англия и Франция досрочно начали вывод своих войск из Керчи и Евпатории. Русская сторона обязалась сохранить в целости могилы павших воинов союзной армии.

В салонах Парижа в те дни много говорили о только что прошедшей Всемирной выставке, о новой опере Мейербера «Гугеноты», о начавшейся реконструкции «столицы мира» префектом Османом (новые проспекты и бульвары прокладывались столько же для красоты, сколько для предотвращения создания баррикад и более удобного пропуска войск), о мудрости императора и – о графе Орлове. Знали, что он купил для царского Эрмитажа две картины Эжена Делакруа «Львиная охота в Марокко» и «Марокканец, седлающий коня», проявив тонкий вкус и щедрость. Передавали словечки Орлова.

На одном из заседаний в пылу спора австрийский министр Буоль бросил русской делегации: «Вы забываете, что Россия побеждена!» Не повышая голоса, Орлов ответил: «России мудрено это забыть, потому что она не привыкла быть побежденной. Другое дело вы, так вас всегда все били, с кем только вы не воевали». Побагровевший Буоль молчал до конца заседания.

Читая донесения Орлова и Бруннова, Александр II сознавал, что слаб в дипломатии. Он то желал революции во Франции, то наивно подтверждал верность давно распавшемуся Священному союзу, первым рыцарем которого был Незабвенный. При малейших затруднениях, порой умышленно увеличиваемых Орловым, он горячился и негодовал – до следующей депеши. Не по неспособности, но по самому характеру Александр Николаевич был неважным дипломатом, в отличие от отца и дяди. Одно из объяснений тому – воспитание. Александр и Николай Павловичи самой дворцовой обстановкой были приучены к скрытности, лицемерию, проницательности. Он же рос в комфортном состоянии законного наследника престола, не требующем желать чего-либо большего. Видно, благодушная юность воспитывает царей, но не дипломатов.

20 марта Орлов получил от Нессельроде телеграмму: «Император одобряет все, что вы сказали и сделали. Отсюда никакой палки в колеса не будет вам вставлено. Кончайте и подписывайте. Нам важно пораньше остановить дорогостоящие приготовления». На подлиннике телеграммы Александр написал: «Быть по сему».

Утром 30 марта 1856 года все участники конференции от имени представленных ими держав подписали Парижский мирный договор, после чего отправились в Тюильри к императору. Все заметили, что особенно ласково и долго Наполеон III говорил с графом Орловым, выделяя и отличая его перед всеми.

В 10 часов 52 минуты вечера того же дня Александр II получил от Орлова телеграмму, извещавшую о долгожданном событии.

«У нас известие о заключении мира, хотя и было обычным порядком возвещено городу пушечными выстрелами с Петропавловской крепости и сопровождалось благодарственными молебствиями, не могло конечно, считаться событием радостным, – считал Дмитрий Милютин. – Бедствиям войны был положен конец, – но мир куплен дорогой ценой. Русское национальное чувство оскорблено. Молодому императору пришлось расплачиваться за неудачи войны, не им начатой».

Так закончилась для России и нового государя эта ненужная война. Условия мирного договора были стеснительны, но достаточно почетны. Договор фактически закрывал последнюю страницу царствования Николая Павловича. Все, что предстояло отныне свершить России, будет связано с именем государя императора Александра Николаевича.

Орлова встретили в Петербурге как триумфатора. Ему был пожалован княжеский титул. На вопрос царя, не пожелал бы он вернуться в Париж в ранге посла, новоиспеченный князь отвечал решительным отказом, но тут же порекомендовал своего друга Павла Киселева. Орлов давно заметил, что молодого царя раздражают поучительные интонации старого министра, советы которого всегда оказываются верными. А Париж – это и почет и достойный венец карьеры. Орлов несколько лукавил перед собой, сознавая, что старый друг в состоянии затмить его и вполне мог занять места, которые Алексей Федорович предназначал себе.

Так разошлись их пути. Павел Дмитриевич уехал в Париж, а Алексей Федорович стал председательствовать в Государственном Совете, в Комитете министров, Кавказском и Сибирском комитетах, в Негласном комитете по крестьянскому делу, получив фактически царские полномочия.

Но это случилось позже. А 19 марта 1856 года был опубликован Высочайший манифест, возвещавший окончание Крымской войны. В заключительных словах манифеста выразилась вся программа будущей деятельности царя-реформатора, тщательно им обдуманная:

«При помощи небеснаго Промысла, всегда благодеющаго России, да утвердится и совершенствуется ея внутреннее благоустройство; правда и милость да царствует в судах ея; да развивается повсюду и с новою силою стремление к просвещению и всякой полезной деятельности и каждый под сенью законов, для всех равно справедливых, равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодом трудов невинных. Наконец, и сие есть первое живейшее желание Наше, свет спасительной Веры, озаряя умы, укрепляя сердца, да сохраняет и улучшает более и более общественную нравственность, сей вернейший залог порядка и счастья».

Глава 3. Орел поднимает крылья

В ноябре 1472 года великий князь Иоанн III, вступая в брак с византийской царевной Софьей, принял герб двуглавого орла, бывший ранее гербом Византийской империи. Щит с изображением св. Георгия Победоносца при этом был размещен на груди орла. Вскоре Иоанн III разорвал ханскую грамоту, прекратил платить дань Золотой Орде, и двуглавый орел был водружен на Спасскую башню Кремля, как символ самостоятельного русского государства, родственного Восточно-Римской империи и хранителя принятого от Византии православия, как олицетворение нераздельности Европейской и Азиатской России.

В предвидении коронации Александр Николаевич среди прочего уделил внимание и государственному гербу. Он вспомнил, как при свидании с Алексеем Толстым после возвращения того в Петербург старый друг жестко и нелицеприятно описывал бестолковщину и неразумие в армии, заключив, что иного и быть не может в государстве, на гербе которого сидит понурившийся орел.

А и верно, вдруг заметил Александр Николаевич. И приказал исправить герб.

В 1856 году к коронации был утвержден новый вариант. На нем все тот же двуглавый орел был обращен к Востоку и Западу, но крылья его с заостренными перьями были широко распростерты и подняты высоко вверх. В правой лапе орел сжимает скипетр, в левой – державу. На груди остался герб с изображением св. Георгия Победоносца, обрамленный цепью ордена Святого апостола Андрея Первозванного. На крыльях орла помещались гербы Царств и Великих княжеств, вошедших в состав Российской империи.

Встрепенувшийся орел вольно или невольно символизировал ожидание огромной страны, готовой стремительно рвануть ввысь. Не все это заметили, но те, кто заметил, воодушевились.

На серьезные размышления наводила речь нового государя 30 марта 1856 года, произнесенная в Кремле перед представителями дворянства московской губернии:

– …Я узнал, господа, что между вами разнеслись слухи о намерении моем уничтожить крепостное право. В отвращение разных неосновательных толков по предмету столь важному, я считаю нужным объявить всем вам, что я не имею намерения сделать это сейчас. Но конечно, и сами вы понимаете, что существующий порядок владения душами не может оставаться неизменным. Лучше начать уничтожать крепостное право сверху, нежели дождаться того времени, когда оно начнет само собой уничтожаться снизу. Прошу вас, господа, обдумать, как бы привести все это в исполнение. Передайте мои слова дворянам для соображения.

Итак, громко было сказано главное – освобождение, и это означало разрыв с предыдущим царствованием.

Но Александр Николаевич помнил завет, давно услышанный в церкви: «Чти отца и матерь твою». Повелением государя имя покойного императора Николая Павловича было присвоено Московско-Санкт-Петербургской железной дороге и Петербургскому кавалерийскому училищу, Академии Генерального штаба, военно-сухопутному госпиталю, мосту через Неву, инженерному училищу, Пулковской обсерватории… и это далеко не полный список. Александр будто старался высветить светлые стороны царствования своего отца. На площади перед Исаакиевским собором, почти готовым к открытию, должен был встать памятник, над которым работали архитектор Монферран и скульптор Клодт. Александр лично утвердил сюжеты для барельефов памятника: подавление бунта 14 декабря, появление Николая Павловича на Сенной в холерный бунт и Варшавское восстание. Утвердил второпях то, что предложил барон Корф. После, через жену, узнал об ироническом отношении общества к таким памятным делам покойного государя, которые есть не более как «несчастные эпизоды». И правда, стоило бы заменить их хотя бы победной Персидской войной или постройкой железной дороги… Но то были вопросы второстепенные.

Коронация, как это и всегда бывало, долженствовала положить формальное окончание царствования покойного царя и начало нового царствования. Новый государь постоянно высказывал пренебрежение застывшим церемониям дворцового этикета, хотя и неукоснительно следовал им. Но все же коронация – то был не просто обряд. То была кульминационная точка всей его жизни, видная всем вершина, куда он всходил окончательно на славу России… так хотелось думать.


Для проведения церемонии была создана комиссия под председательством старого графа Адлерберга. Верховным маршалом (распорядителем) был назначен князь Сергей Михайлович Голицын. Основная же тяжесть работ пала на плечи московского генерал-губернатора графа Закревского и гражданского губернатора генерал-майора Синельникова.

Волнения в Москве начались в мае, когда на Ходынском поле стал лагерем двойной комплект гвардейских полков. Гвардейская кавалерия разместилась частью в Москве, частью в окрестных селах.

Ходынка превратилась в один из центров московской жизни. Там, посреди поля, была устроена огромная ротонда, в которой давались танцевальные вечера и, Боже великий, сколько надежд возлагалось на эти вечера, сколько девичьих сердец билось в волнении при виде гусаров и кавалергардов, измайловцев, семеновцев и преображенцев… Завязывались то ровные, то бурные романы, страсти кипели нешуточные. Матери и опасались и поджидали, чтобы дело выгорело наверняка. Отцы… но вот, может быть, впервые за долгое время московское дворянство не просто покорно ожидало праздничных торжеств, а незаметно втянулось во все усложняющееся обсуждение вопросов политических, да не заморских, об Испании или Англии, а наиближайших. Ездили друг к другу в гости, собирались в Английском клубе и прикидывали, что надо бы делать, а что не надобно вовсе. В разговорах заходили далеко, сами подчас пугаясь.

А по тряским московским мостовым все лето катили коляски, дормезы, кареты, брички, а то и воспетые Соллогубом тарантасы. Дворянство съезжалось в старую столицу, всеми способами стремясь попасть к торжеству. Съезд был небывалый.

Следствием оного стала дороговизна: наем кареты на день стоил уже не 4 рубля, а 20 и более; за квартиры на время коронационного месяца стали брать столько, сколько ранее за год. Но дворянство еще не обедняло и, ворча и негодуя, либо платило, либо по недостатку средств пристраивалось к богатым родственникам. Неудержимо тянуло в Москву на редкостный праздник, о котором внукам можно будет рассказывать.

Едва ли кому из них приходила в голову мысль о том, что они прибыли на последнюю «дворянскую» коронацию, что время их господства в России подошло к концу.

Новостей было много, за всеми и не уследишь. Дом генерал-губернатора был отделан для брата царя Константина Николаевича, но тот медлил с приездом. Государь объявил прощение участникам декабрьского мятежа, и они, один за другим возвращались из Сибири, вызывая почтение и какое-то беспокойство. Царский любимец генерал-адъютант князь Александр Барятинский был назначен наместником на Кавказ, и считалось за приятный долг представиться ему и поздравить с назначением. На ходынских танцах поражала красотой госпожа Дубельт, дочка покойного Александра Пушкина. Закревский, неумолимо верный николаевскому духу, приказал взять подписку с ненавистных ему славянофилов Хомякова, Константина Аксакова и Кошелева, обязав их в дни коронации не показываться на публике в зипунах и сбрить бороды. Озадаченные Хомяков и Аксаков дали подписку, а насмешник Кошелев дерзко ответил обер-полицмейстеру, что обрить его можно будет только силой. Его и оставили в покое. В конце июля прибыли восемь иностранных принцев крови и 138 членов дипломатического корпуса.

Официальные церемонии начались с прибытием из Петербурга 12 августа Императорских регалий. В тот же день прибыли великие княгини Елена Павловна и Екатерина Михайловна с супругом, принц Ольденбургский с супругой и детьми.

13 августа прибыли вдовствующая императрица Александра Федоровна и великая княгиня Мария Павловна, вдова герцога Саксен-Веймарского, великий князь Николай Николаевич с супругой Александрой Петровной.

Государь император прибыл 14 августа в 10.25 вечера на станцию Химки с государыней императрицей Марией Александровной в сопровождении наследника цесаревича Николая Александровича, великих князей Александра, Владимира, Алексея, великой княжны Марии, великого князя Константина Николаевича и великой княгини Александры Иосифовны с августейшими их детьми, великой княгини Марии Николаевны.

На экипажах по вновь устроенному иллюминированному шоссе императорская семья проследовала до Петровского дворца, традиционного места остановки государей перед въездом в Москву. Вдоль дороги, несмотря на поздний час, стояли толпы народа. Возле дворца императора встречал граф Закревский. Стоял почетный караул из лучших солдат и офицеров Преображенского полка. Во дворце состоялось краткое молебствование.

Наступил пик коронационных торжеств. Жизнь приобрела небывалую полноту и яркость. Еще недавно событием была случайная встреча с любым князем, а нынче дворянские девицы отмечали в своих дневниках и письмах подругам, по злому року лишенным счастия пребывать в Москве, лишь минуты лицезрения государя, его братьев и детей. По общему мнению, Александр Николаевич был душка, красавец, приятнейший и добрейший…

Признаться, государь мог очаровать не только уездных барышень. В свои тридцать восемь лет он был высок, как и батюшка, ростом, так же строен, хотя, по мнению старичков, не хватало ему державной суровости, от которой холодок по коже пробегал. Но тут были видимая открытость, приветливость не к избранным, а ко всем без исключения, подчеркнутая доброжелательность. Подкупала добрая улыбка, нередко трогавшая густые белокурые усы и бакенбарды. Таков был государь в Москве на балах и вечерах. Но бывал он и другим.

15 и 16 августа Александр Николаевич осматривал войска на Ходынке и под Москвой. Армия и ее устройство оставались первым его делом. Восьмидесятитысячные войска, насколько он мог увидеть, были в хорошем состоянии, но то была гвардия. Армия же, ослабевшая, побитая и униженная, нуждалась в его заботе. Следовало предпринять нечто кардинальное. Он сменил министра и занялся вопросами военной формы. В 1855 году этому были посвящены 62 приказа по военному министерству, из которых, впрочем, не все отвечали делу укрепления обороноспособности. Согласно одному из них, на генеральской каске султан из белого волоса заменялся султаном из петушиных перьев, а вместо привычных летних панталон генералам предлагались шаровары, причем зимние – из красного сукна. Остроумцы изощрялись по сему поводу, и многие повторяли занятные стишки, кончавшиеся так:

И обновленная Россия

Надела красные штаны.

Александр Николаевич все это знал. По строжайшему его приказу еженедельно ему представлялась сводка всех новостей и слухов, бродивших в столице. Шутники не знали, а может и не хотели знать, что образцы новых мундиров были готовы уже в последние дни царствования Николая Павловича, вводя их, новый государь лишь доводил начатое до конца.

Главное же, он создал комиссию «для улучшения военного дела». Правда, и там старики-генералы обсуждали в долгих разговорах изменение формы. Государь же прислушивался к рассуждениям князя Барятинского и продвигаемого князем генерала Дмитрия Милютина. Эти говорили не о форме, а о коренном изменении устройства самой армии и ее управления. Дело было важнейшим, и потому он не спешил принимать окончательное решение.

Торжественный въезд государя в Москву был назначен на 17 августа в 3 часа дня. Уже в полдень начали строиться войска: кавалерия до Садового кольца, далее – гвардейская пехота.

Большинство домов по Тверской были украшены флагами, коврами, цветами и гирляндами.

Члены дипломатического корпуса ожидали въезда в роскошном доме князя Белосельского-Белозерского, где их угощали завтраком (вскоре этот дом отойдет купцу Елисееву). Высшее общество Москвы толпилось на трибунах, устроенных во дворе Английского клуба. У Триумфальных ворот на пересечении Садовой и Тверской, на Страстной площади, у Воскресенских и Спасских ворот были выстроены галереи в древнерусском стиле, и все они были уже с полудня переполнены взволнованной публикой.

После сигнальных выстрелов из орудий, поставленных в Кремле, загудели-зазвонили все колокола московских церквей. Шествие тронулось из Петровского дворца. Оно было чрезвычайно длинно, но публика не чувствовала утомления. Его открывали полицмейстер и двенадцать жандармов, за ними следовали конвой Его Величества из черкесов и башкиров, черноморские и гвардейские казаки.

Восторг публики вызвала кавалькада из представителей азиатских народов России – башкир, черкесов, абхазцев, калмыков, казанских и крымских татар, менгрельцев, каракалпаков, дагестанцев, армян, гурийцев, грузин, курдов. Здесь можно было видеть блеск и роскошь оружия и одежду всех столетий. Сверкали драгоценные камни и золотые украшения, дорогая сбруя; секиры, копья, кинжалы и самопалы вызывали в памяти седую древность; халаты и кольчуги из мелких колец, бритые головы у одних и волнистые волосы до плеч у других, высокие бараньи шапки и чалмы – «Да это из „Тысячи и одной ночи“!» – восхищалась просвещенная публика.

Далее следовал эскадрон кавалергардов на отличных лошадях в блестящих позолотой кирасах, с серебряными орлами на шлемах. Эскадрон конной гвардии был также великолепен.

В пешем строю шли гренадеры дворцовой роты, высокие, статные старики. Их мундиры не сверкали золотом, но у каждого на груди позвякивали пять-шесть крестов и медалей за давние и недавние битвы и походы.

В открытом фаэтоне в шесть лошадей ехали два церемониймейстера с жезлами, далее верхом – оберцеремониймейстер с жезлом, украшенным изумрудом, церемониймейстер, 25 камер-юнкеров, церемониймейстер и 11 камергеров. Таково было начало.

Далее тянулись четырехместные кареты со вторыми чинами двора, первыми чинами двора, членами Государственного Совета. За обергофмейстером графом А.П. Шуваловым следовал лейб-эскадрон кавалергардов.

Государь император ехал верхом в генеральском мундире, в ленте ордена Св. Андрея Первозванного. Поодаль тянулись великие князья, иностранные гости, министр двора и свита государя.

Александра Федоровна катила за сыном в золоченой карете времен Екатерины II, запряженной восьмеркой гнедых лошадей. За нею следовала новая императрица Мария Александровна с сыном Владимиром в карете, подаренной в 1746 году королем Пруссии Фридрихом Великим императрице Елизавете Петровне. Далее ехали великие княгини. Лейб-эскадрон кирасирского полка заключал отдел карет, где восседали статс-дамы, камер-фрейлины, гофмейстерины и фрейлины в пышных парадных платьях.

При вступлении в столицу государя был произведен 71 выстрел из орудий. У Земляного города государя встретила городская дума, у Белого города – московское дворянство. У Воскресенских ворот государь сошел с коня. С обеими императрицами он выслушал краткое молитвословие, приложился к Иверской иконе Божией Матери.

Подле Спасских ворот его встречал комендант Кремля. На паперти Успенского собора выстроился Святейший Синод. При входе государя в собор прогремели 85 пушечных выстрелов, при входе в Кремлевский дворец – еще 101 выстрел.

На следующий день государь присутствовал на смотру Преображенского батальона, а после обеда осматривал сокровища Оружейной палаты. Александра Федоровна уехала на свою дачу Александрию, столь памятную ей, а государь с семейством отбыл в Останкино, где во дворце графа Шереметева ему были приготовлены апартаменты. Там он говел и в соседней церкви Святой Троицы приобщался Святых Тайн.

25 августа в четвертом часу Императорские регалии были перенесены из Оружейной палаты в Андреевскую залу при обычном церемониале. Большая императорская корона была сделана по повелению Екатерины II. Матушка-царица некогда передала придворному ювелиру Иеремию Позье, уроженцу Женевы, все свои бриллианты, оправа которых вышла из моды, с наказом, «чтобы новая корона была богаче всех корон в Европе, но при этом весила не более пяти фунтов». Работой Позье императрица осталась довольна, и с тех пор русские государи венчались на царствование этой короной.

Трудно было оторвать глаза от сверкания сотен крупных бриллиантов, двух рядов крупных снежных жемчужин и огромного рубина, купленного еще при царе Алексее Михайловиче и по фантазии заезжего швейцарца увенчанного крестом из пяти великолепных бриллиантов. Малая императорская корона императрицы была устроена по образу Большой. Рядом на постамент были положены держава и скипетр. Держава служила эмблемой власти еще со времен римских кесарей. Золотой шар был украшен сверху неотделанным большим овальным сапфиром, окруженным бриллиантами, и увенчан бриллиантовым же крестом. Скипетр был сделан из золота, посредине и внизу украшен бриллиантовыми обручами. Вверху его красовался знаменитый Орловский бриллиант, над которым возвышался черный державный орел, также сверкавший бриллиантовым блеском.

Там же лежали коронные знаки ордена Св. Андрея Первозванного, составленные из крупных и мелких бриллиантов, Государственная печать, сделанная из серебра еще при Алексее Михайловиче, Государственный меч из стальной полосы в один аршин и шесть вершков, рядом было укреплено Государственное знамя – на золотой ткани с обеих сторон был вышит императорский орел с воздетыми крылами.

В тот день Успенский собор был украшен роскошным балдахином из красного бархата с вызолоченными коронами наверху. Под балдахином был установлен трон, по бокам которого поставлены престолы – для Александры Федоровны и Марии Александровны.

В навечерие торжественного дня Александр Николаевич с семьей слушал всенощное бдение у Спаса за Золотой Решеткой, старой домовой церкви русских царей.

26 августа была ясная и теплая погода. Кремль с раннего утра был полон народа. На помост, сооруженный на Соборной площади, публику пускали по выданным билетам. В семь утра раздался залп из пушек и все колокола загудели дружным хором. Растворились двери Успенского собора. Он был еще пуст. Зажигали свечи. Появились придворные дамы и встали в первый ряд на местах, отведенных для свиты. Все они были в великолепных уборах: розовые и голубые кокошники, унизанные жемчугом и осыпанные драгоценными камнями, на плечи спускались газовые вуали с золотыми блестками; жемчужные пояса, богатые ожерелья, браслеты из драгоценных камней, оправленных с удивительным искусством, дополняли туалеты дам, приводя иностранных гостей в почтительное изумление.

Прибыло католическое духовенство, пасторы реформатской церкви, армянские священники.

К девяти утра прибыл дипломатический корпус.

Четыре офицера кавалергардского полка с обнаженными палашами в правой руке и с касками в левой заняли места на ступенях трона.

В это время от южных дверей собора до Красного крыльца устанавливаются в две шеренги кавалергарды и конногвардейцы с палашами наголо.

В северные двери входит духовенство во главе с московским и санкт-петербургским митрополитами.

Они скрываются в ризнице и вскоре выходят оттуда в роскошном облачении. Началось молебствие. Пела придворная капелла из ста человек.

По окончании молебствия из обоих отворенных ворот собора послышался шум, то народ приветствовал вдовствующую императрицу. Александра Федоровна с бриллиантовой короной на голове была одета в платье из серебряной парчи. Четыре камергера несли шлейф порфиры. Свои места заняли великие княгини, и при виде их громкий шепот возник в храме: казалось, все сокровища Востока собраны для их убранства. Только вдовствующая императрица заняла место на троне, духовенство двинулось к южным дверям храма для встречи августейших особ.

Александр и Мария шли от Красного крыльца под балдахином из золотой парчи, украшенным страусовыми перьями. Несли его 32 генерал-адъютанта. Среди них был и старый друг Паткуль. Этим утром Александр объявил другу Саше о производстве его в звание генерал-адъютанта и вручил форму, загодя привезенную из Петербурга. Паткуль был счастлив очень, но еще более – его верная Мари.

Государь был в генеральском мундире и имел на себе цепь ордена Св. Андрея Первозванного. Государыня была скромно причесана, одета в белое парчовое платье с горностаевой опушкой. Шлейф ее платья несли пажи. Приложившись к иконам, их величества заняли места на тронах. Императорские регалии были положены на стол возле трона, покрытый парчой.

Затих колокольный звон. Хор запел псалом: «Милость и суд воспою Тебе, Господи».

И настало главное мгновение. Митрополит Филарет взошел на амвон трона и пригласил государя прочесть Символ православной веры. Твердым и громким голосом Александр Николаевич произнес:

– Верую во единаго Бога Отца…

Тишина стояла в храме. Потрескивали сотни свечей, шелест пышных платьев, позвякивание военной амуниции; за окнами громко ворковали голуби, которым было все равно, а за дверями храма волновалось море народа.

После прочтения Евангелия оба митрополита подошли к императору. Он снял с себя Андреевскую цепь и повелел поднести порфиру, которую подали на парчовых подушках. Митрополиты возложили ее на рамена императора. Государь преклонил колена, и митрополит Филарет благословил его: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго духа. Аминь».

Встав, император велел поднести корону. Генерал от инфантерии князь Шаховской передал корону митрополиту, который поднес ее государю.

Александр взял тяжелую корону в обе руки и возложил на себя. Взял в обе руки скипетр и державу.

Не было и не могло быть в его жизни более величественных мгновений. В длинном ряду великих московских князей, царей и императоров, вот так же принимавших символы державной власти, а с ними и саму власть над огромной державой и ответственность за нее пред Богом и людьми, в этом ряду теперь стоял и он, Александр II, Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса-Таврического, Царь Грузинский, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Польский и Финляндский, Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогитский, Корельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий Князь Новгорода Низовской земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Угорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский, и Всея Северные страны Повелитель и Государь Иверской, Карталинской и Кабардинской земли и области Арменския, Черкасских и Горских князей, и иных Наследный Государь и Обладатель…

Певчие пели «Многая лета», радостно звонили все колокола, и вновь гремели пушки в Кремле.

Завершая церемонию по древнему чину, он возложил малую императорскую корону на голову жены, покрыл ее плечи порфирой и надел цепь ордена Св. Андрея Первозванного. Во время службы корона, плохо закрепленная статс-дамами, слетела с головы императрицы. (Смысл красноречивейшего сего эпизода стал ясен много позднее.) Оба вновь заняли места на тронах.

«Многая лета, многая лета, мно-о-о-о-о-огая ле-э-та…» – трижды пропел хор. Во всю мощь звонили колокола и пушки палили 101 раз.

По чину священного коронования русских самодержцев Александр Николаевич коленопреклоненно произнес молитву к Богу, а после святитель Филарет также коленопреклоненно читал молитву от лица всего народа: «Боже Великий и Дивный, неисповедимою Благостию и богатым промыслом управляя всяческая… покажи Возлюбленного Тобою Раба Твоего, Благочестивейшаго Самодержавнейшаго Великаго Государя Нашего Императора всея России – врагом победительна, злодеям страшна, добрым милостива и благонадежна; согрей сердце Его к призрению нищих, к приятию странных, к заступлению нападствуемых. Подчиненный же Ему правительства управляя на путь истины и правды…»

То были мгновения, когда привычные слова обретали первородную мощь и силу, и тайный Божий Промысел смутно угадывался в них.

«…Даруй же во дни Его и всем нам мир, безмолвие и благопоспешество, благорастворение воздуха, земли плодоносия, и вся к временной и вечной жизни потребная. О премилосердный Господи наш, Боже щедрот и Отче всякия утехи, не отврати лица Твоего от нас, и не посрами нас от чаяния на него, уповающе на Тя, молимся Тебе, и молящеся на щедроты Твоя уповаем: Ты бо един веси еже требуем, и прежде прошения подаеши, и дарования утверждавши, и всякое даяние благо, и всяк дар совершен свыше есть сходяй от Тебе Отца светов. Тебе слава и держава со Единородным Твоим Сыном и Всесвятым и Благим Животворящим Твоим Духом, ныне и присно, и во веки веков».

После Божественной литургии у Царских врат состоялось мирропомазание, и Александр второй раз увидел драгоценный яшмовый сосуд с финифтяной змеей на крышке. Далее митрополит ввел его в алтарь, где самодержец принял причастие по царскому чину, как причащаются священнослужители.

И вновь хор выпевал «Многая лета…»

Далее император и императрица по специальному помосту прошествовали из Успенского собора в Архангельский и Благовещенский, взошли на Красное крыльцо, откуда троекратно кланялись народу.

Погода разгулялась, наступила настоящая жара, и публика изнемогала в толкотне и давке. Особенное возмущение петербургских дам вызывало бесцеремонное поведение московских барынь, лезших повсюду в первые ряды, вопреки церемониалу и уговорам церемониймейстеров. Отпихивая жен генерал-адъютантов, какие-то толстомясые барыни в умопомрачительно диких нарядах, сразу видно, что вчера из медвежьих углов приехали, заняли лучшие места на помосте. Петербургские дамы высшего света презрительно усмехались, но таили в душе недобрые чувства.

В три часа состоялся парадный обед в Грановитой палате. Вечером город был обильно иллюминирован. Александр Николаевич проехался с женою в коляске, но скоро утомился от постоянных криков «ура» и медленной езды в густой толпе.


Хроника торжеств дает возможность представить их размах. В течение первых трех дней после коронования были приносимы поздравления. 27 августа в Андреевском зале были поднесены от дворянства городов и казачьих войск 10 золотых и 61 серебряное блюдо, вечером состоялся бал в Грановитой палате.

29-го приносили поздравления дамы, вечером – торжественный спектакль в заново после пожара трехлетней давности отделанном Большом театре. Билеты на него выдавались безденежно и таким же образом предлагалось угощение всем присутствующим. Давали итальянскую оперу «Любовный напиток» и балет «Маркитантка». Глаза зрителей были мало обращены на сцену, ибо зала театра представляла собой зрелище много интереснее.

31 августа, 1 и 3 сентября в кремлевских соборах народу раздавались серебряные жетоны с изображением на одной стороне короны и надписью «коронован в Москве 1856 года», а с другой – вензеля А II под короной.

Дождь наград посыпался на приближенных: Алексею Орлову дан был титул князя, князю Воронцову – звание генерал-фельдмаршала, граф Суворов-Рымникский пожалован орденом Св. Александра Невского, французскому и австрийскому послам дарованы ордена Св. Андрея Первозванного, английскому послу дадена бриллиантовая табакерка, Олсуфьев, Берг и Сумароков пожалованы графами, княгине Дадиани дан орден Св. Екатерины 1-й степени.

31 августа был обед на 200 персон в Грановитой палате, присутствовали высшие лица в государстве.

1 сентября в Александровском зале Большого Кремлевского дворца был устроен обед для губернских предводителей дворянства, городских голов и представителей иррегулярных войск. 2 сентября – бал в Александровском зале и ужин в Георгиевском зале.

И тут отличились московские дамы. На бал явилась госпожа Римская-Корсакова, из фамилии столь же известной славными деяниями мужей, сколь и вздорным характером иных жен. Она была вычеркнута из списка приглашенных, и Мария Александровна Паткуль считала это еще малым возмещением за поведение барыни в день коронации, за удар локтем в бок и треснувшее на боку платье.

Министр двора поспешил к Римской-Корсаковой:

– Получили ли вы приглашение, сударыня?

– Нет. Но это верно ошибка.

– Прошу вас уехать до выхода императора, – любезно сказал граф Адлерберг.

– Ну уж коли приехала, ваше сиятельство, то никакой силой меня не выведут, – ответствовала дама.

Так и осталась и имела нахальство, негодовала супруга новоиспеченного генерал-адъютанта, танцевать в царской кадрили.

3 сентября состоялись маневры. 4 сентября усердием московского купечества был дан народный обед для гвардии в городском манеже близ Кремля, и государь осчастливил всех своим присутствием. Огромное здание было внутри убрано цветами и деревьями, которые одни стали напрокат более шести тысяч рублей. Солдат угощали в Александровском саду. Весь обед с музыкой и убранством обошелся в 150 тысяч рублей серебром. Вечером государь был на балу у князя Голицына. 6 сентября государем был дан обед для послов иностранных держав в Георгиевском зале.

Из послов наибольшее внимание публики привлекли французский герцог де Морни, незаконный сын королевы Гортензии и брат Наполеона III, вызывавший восторг своим выездом, и австрийский посол граф Эстергази, чьи наряды были усыпаны бриллиантами чуть менее, чем у великих княгинь.

Одной из скандальных новостей того московского месяца была измена де Морни хозяйке нанятого им дома Римской-Корсаковой (возле Страстного монастыря, позже названного «домом Фамусова»). Пылкий француз не устоял перед чарами известной и в Париже «татарской Венеры». Однако, увидав шестнадцатилетнюю княжну Трубецкую, дочь декабриста, герцог воспылал таким сердечным жаром, что мигом переменил фронт. Вскоре после коронации он на княжне и женился. Как знать, не этот ли случай подсказал Льву Толстому образ первого бала Наташи Ростовой? Толстой был в Москве, через свою тетку графиню Александру Андреевну Толстую, воспитательницу царской дочери, знал все сплетни двора и высшего света.

Австрияк тоже удивил. Он нанял дом Толмачева на Пречистенке и кроме платы за найм отвалил 15 тысяч рублей за право срубить деревья сада перед домом. Там была поставлена палатка для ужина во время бала, устроенного послом.

Кстати, во время ужина у английского посла лорда Гренвиля подали раков с неприятнейшим запахом, что породило немало острот.

По общему мнению, самый блестящий бал и лучший ужин устроил де Морни. За столом обильно подавали замечательные вина, которые он по праву посла ввез в Россию беспошлинно в огромном количестве. К слову, продав остатки вин, он покрыл все свои расходы за время коронации.

8 сентября на Ходынском поле состоялся народный праздник. Накрыто было 672 стола, но праздник не удался. С утра установилась ненастная погода, пошел дождь. Перед приездом государя стали пробовать, не намокла ли веревка флага у императорского павильона, народ принял это за начало праздника и кинулся на столы. Вмиг все было растащено. Ко всему дождь усилился. Государь прибыл в самый ливень. На поле ничего не осталось, кроме опустевших, частью поваленных столов, которые щедро поливал дождь.

9 сентября в большом дворце был дан придворный маскарад. Приглашено было восемь тысяч человек от дворянства и купечества. 10-го – маневры и бал в Благородном собрании. 11-го – охота в окрестностях Царицына, обед волостным старшинам на 750 человек. 13-го – обед во дворце для генерал-губернатора и предводителей дворянства. 16-го – обед во дворце для купечества на 120 персон. Государь, выйдя к собравшимся, провозгласил тост за русское купечество. 17-го был произведен грандиозный фейерверк и тем закончились празднества. Правду говоря, и фейерверк не удался. Погода оставалась сырой. Дым от первых ракет не уносило в сторону, он стоял столбом и быстро сгустился до того, что многочисленные зрители гром и треск слышали, но в сером тумане могли видеть лишь мгновенные огненные языки. Через три дня был спущен императорский флаг с Кремлевского дворца, и Москва начала пустеть.

Перед отъездом по давней традиции августейшая семья посетила Троице-Сергиеву лавру. В дар обители был принесен и собственноручно возложен на главу преподобного Сергия драгоценный покров.

Москва вошла в колею обыденной тихой жизни.

В ярком блеске и шуме празднеств забылось, что коронация пришлась на 26 августа, день памяти Владимирской иконы Божьей Матери, самой древней и почитаемой на Руси. Стоит добавить – и самой трагичной.

С невыразимой, тихой печалью смотрит Дева Мария на своего сына-младенца, провидя и Его высокий путь, и трагическую участь. Икона эта получила в народе прозвище «Умиления»… Ничто не случайно на земле, во всем заложен промысел Божий, но если б знать, если б знать… Пока же российский орел расправлял крылья.

Глава 4. Братья

Что же братья Милютины? Они не затерялись в перестановках нового царствования. Наибольших успехов добился Дмитрий. В 1854 году он был произведен в генерал-майоры, а 9 июня 1855 года был причислен к Свите Его Величества. В 39 лет это было прекрасное начало военно-придворной карьеры. Он же воспринял новые чины на удивление всех близких спокойно, старушка-мать радовалась много больше.

К этому времени Елизавета Дмитриевна пережила немало. Оставшееся после смерти мужа хорошее состояние все ушло в уплату за долги, необъяснимым образом тучей свалившиеся ей на голову. Распродав имущество с молотка, она перебралась к сыновьям в Петербург, и тут смогла забыть все московские горести.

А еще гордилась Дмитрием Милютиным его жена, Наталья Михайловна, дочь покойного участника Отечественной и русско-турецкой войн генерал-лейтенанта Михаила Ивановича Понсэ.

Любимым присловьем Дмитрия была суворовская поговорка: «Служить, так не картавить, а картавить, так не служить». Не питая ложных иллюзий и вполне рассчитывая свои возможности, он всего себя отдавал главному своему делу – русской армии. С воцарением Александра Николаевича открывались новые, далеко идущие перспективы, предвиделась возможность проведения коренных реформ в армии. Дмитрий много думал об опыте прусской и французской армий, написал немалое количество докладных бумаг по начальству. Инициативы генерала Милютина, а равно его деловые способности были давно известны. К нему прислушивались, и особенно его привечал князь Александр Барятинский, фигура в нашем повествовании новая, но весьма примечательная.


26 августа 1856 года было официально объявлено о производстве генерал-лейтенанта Барятинского в генералы от инфантерии (мимо множества генералов старше его летами и выслугой, терпеливо ждавших чина «полного генерала») и назначении его командующим Кавказской армией и царским наместником на Кавказе.

Князь Александр Иванович был почти ровесником государя и одним из друзей его. (Примечательна дружба Николая Павловича и его сына с потомками убийц их деда и прадеда Петра III – Орловым и Барятинским.) Назначенный в 1837 году адъютантом цесаревича, он быстро приобрел его доверие и расположение. Они были на ты.

Барятинский не был обременен познаниями, в свое время даже не выдержал экзамена в Николаевском училище, откуда вынес преимущественно навыки верховой езды и знание разгульных песенок Михаила Лермонтова. Но молодой князь прекрасно говорил по-французски, ловко танцевал, был в обществе остроумен, любезен, весел – «чего ж вам боле?»

Учение не привлекало князя, но следует отдать ему должное, он проглядывал книги по истории, политэкономии. Это давало ему возможность в разговоре сказать нечто новое и серьезное, что в глазах света придавало дополнительное достоинство: «Блестящий молодой человек – красив, богат, знатен, элегантен и учен». Это же возвышало его в глазах наследника, от которого князь ждал многого во всех смыслах.

Их было четверо, братьев Барятинских: Александр, Владимир, Анатолий и Виктор. Средние были генерал-майорами свиты и командовали первыми гвардейскими полками – Преображенским и Кавалергардским, правда, особыми талантами не блистали и делали карьеру именем. Младший Виктор пошел по морской части, был скромен, не гнался за чинами и крестами и искренне любил старшего Сашу.

В младые годы Барятинский руководствовался пословицей «На наследника надейся, но и сам не плошай». По матери он был в родстве с Голштейнской династией, близкой царской семье по крови. Воображение его однажды было пленено мыслью о возможности добиться брака с великой княжной Ольгой Николаевной, любимицей всемогущего императора, похожей на него своей холодной красотой.

При вдохновенной поддержке матери князь Александр начал обдуманный приступ великой княжны, но принужден был отступить. Объект его вожделений был не просто молодой девушкой, которой, без сомнения, льстило ухаживание молодого красавца. Ольга Николаевна была натура в наибольшей степени схожая со своим отцом, обладала рассудком холодным и характером честолюбивым. Что ей был князь Барятинский, если она отказывала владетельным немецким государям на том основании, что они не имеют королевского титула. Князь Александр мог ей предложить лишь княжескую корону, Ольга Николаевна мечтала о королевской.

Место возле солнца теплое, но и опасное – сгореть можно. Князь Александр страшился Николая Павловича, который не поколебался бы уничтожить его при открытом выражении честолюбивых намерений. Князь хитрил. Конечно, светская молва все замечала и все жадно обсуждала, взвешивая шансы Барятинского. Слух дошел-таки до Николая Павловича, и тот по естественной отцовской ревности и по задетому чувству гордости мгновенно охладел к Барятинскому. Открыто придраться было не к чему, но сердитый император долго не давал адъютанту сына полковничьего чина. Александр Николаевич сочувствовал другу, а помочь никак не мог.

В 1846 году Ольга Николаевна вышла замуж за наследного принца Вюртембергского, вскоре ставшего королем под именем Карла I. К этому времени ничуть не опечаленный Александр Барятинский служил на Кавказе. Его уход на «дикий» Кавказ от вполне расположенного к нему цесаревича, от светской жизни, от удобств повседневного существования столицы был необъясним и вызвал всеобщее удивление. Большой недоброжелатель Барятинского (а равно и всего светского, придворного и чиновного Петербурга) князь Петр Долгоруков считал, что этот «хитрый, бездарный, самонадеянный пустозвон», «ленивый и ограниченный», поступил так лишь для получения генеральских эполет и сохранения милости цесаревича, от которого его отталкивал более ловкий Сашка Адлерберг.

Догадка вполне правдоподобная, но справедливости ради стоит заметить, что соответствуй князь Александр той характеристике, которую ему дал Долгоруков, он остался бы в Петербурге, где хватало возможностей для утоления честолюбия. Нет, Барятинский был сложнее, был цельной и искренней натурой. Он потерпел поражение в одном месте и отправился за победой в другое. Кстати, недоброжелатель его признает «бесспорно отменную храбрость» князя, не раз проявленную в боях с горцами.


Первая встреча и знакомство его с Дмитрием Милютиным произошли тогда. Один полковник приехал с Кавказа и долго и подробно делился с другим своими воспоминаниями, мыслями и соображениями о ходе войны, о действиях наших войск, о командирах и солдатах.

Милютин давал читать Барятинскому свою старую записку «О средствах и системе утверждения русского владычества на Кавказе». В начале ее Милютин указывал, что покорение Кавказа невозможно лишь в результате военных действий, а должно сочетаться с определенной политикой, обеспечивающей «моральное влияние» русского правительства на горские народы.

«Чтобы горцы терпеливо несли иго русского владычества, одно необходимое условие то, чтобы они были убеждены в неприкосновенности их религии, обычаев и образа жизни… мы должны всеми силами стараться согласовать наше владычество с интересами самих горцев как материальными, так и нравственными… Горцы должны быть убеждены, что Россия так могущественна и велика, что не имеет никаких притязаний на их ничтожное достояние…» Руководствуясь названными принципами, он предлагает создать по всей территории Кавказа сеть крепостей с достаточно сильными гарнизонами, способными обеспечивать повиновение в прилегающих к ним районах, а в заключение указывает, что все это окажется недостаточным, если правительство не сможет направить на Кавказ способных, надежных и честных людей, которые стали бы во главе военной и гражданской администрации.

Записка инициативного тогда еще штабс-капитана осталась без последствий. В царствование Николая Павловича предпочтение отдавалось силе. Теперь же Барятинский не мог не оценить деловитость и дальновидность Милютина и обещал ему «продвинуть» его идеи, ведь их полковничьи эполеты весили по-разному.

Князь Александр Иванович вскоре стал генералом. На Кавказе он вел жизнь роскошную, устраивал для офицеров своего полка открытый стол и любил удивить их: в горах иногда подавали цельные трюфели. Замечательную храбрость Барятинского признали все. Во время стычек с горцами он не раз получал сквозные пулевые ранения, так что старые кавказцы говорили: «Живот князя Барятинского – как решето». Став начальником штаба Кавказского корпуса, князь рассчитывал со временем подняться и на следующую ступень. Сохранение дружеских и доверительных отношений с наследником престола давали ему на то твердую гарантию. Однако случилось непредвиденное.

В свои наезды в Петербург князь Александр пользовался милостями жены флигель-адъютанта Алексея Григорьевича Столыпина Марии Васильевны, урожденной княжны Трубецкой, женщины замечательной красоты и обаяния. Эти ее качества вполне оценил и наследник, с которым князь поделился. Трио было вполне довольно и дружно, пока не умер муж. Овдовев, Мария Васильевна, не колеблясь, пожелала вновь выйти замуж и лучшего кандидата, чем князь Барятинский, и представить не могла. На беду князя, Александр Николаевич ее выбор одобрил и о том прямо написал Барятинскому, вызывая его в столицу.

Жениться на распутной женщине хотя бы и для сохранения дружбы с цесаревичем Барятинский не хотел. Но и ссориться с ним не хотел тоже. Доехал он до Тулы и там, сказавшись больным, провел почти весь отпуск, после которого вернулся в Тифлис.

Петр Долгоруков уверяет, что и отказ князя Александра от заповедного имения Барятинских, населенного шестнадцатью тысячами душ, в пользу младшего брата вызван тем же. Вероятнее, однако, что эти две вещи совпали случайно, ибо для ловкой дамы (да при монаршей милости) Барятинский при всех условиях виделся одним из богатейших женихов России. Но он остался тверд.

Не в этом ли причина временного охлаждения Александра Николаевича к Барятинскому, искусно усиленная Адлербергом, боявшимся конкурента у трона? После кончины Николая Павловича Барятинский ждал-ждал вызова в столицу, не дождался и летом под предлогом нездоровья без царского позволения уехал с Кавказа и нежданно явился в Царском Селе.

Принят он был довольно холодно и никак не на старом положении близкого друга. Перспектива захрястнуть на Кавказе в генерал-лейтенантском чине, вполне заманчивая для всякого другого, для него была нестерпима. Следовало любой ценой вернуть милость государя.

Тот был занят делами дипломатическими и военными. Во-первых, князь Александр Иванович не решался вмешиваться, а во-вторых, чувствовал себя довольно уверенно. Он повидался с нужными людьми, с тем же Дмитрием Милютиным, и выдвинул мысль о созыве специальной комиссии «для улучшения по военной части». Мысль эта витала в воздухе, и государь одобрил. Правда, председателем комиссии был назначен генерал-адъютант граф Ф.В. Редигер, главнокомандующий гвардейским и гренадерским корпусами, а не он. Князь Александр не слишком огорчался. Он твердо рассчитывал на пост военного министра. Вот почему ему крайне нужен был генерал Милютин.

В Европе к этому времени рекрутская система изжила себя, но в России сохранялась. Государству поэтому приходилось содержать большую, более миллиона человек, армию, а это требовало огромных расходов, непосильных для бюджета. Милютин был преимущественно штабным офицером, но реальное положение дел в войсках знал. Знал о плохой выучке солдат из-за господства палочной дисциплины и пустой муштры, о полнейшем произволе командиров, имевших право сечь нижних чинов сколько им угодно было. Был случай, когда некий батарейный командир сек нередко жену своего денщика, потому что она была красива собой и ему нравилось смотреть на нее во время процесса сечения.

Полный портрет самого начальства дорисовала Крымская война. Ладно бы только военная неграмотность, а казнокрадство, хищения! Некий командир пехотной бригады выдал свою дочь замуж, обещав в приданое половину того, что будет отныне красть из сумм, отпускаемых на продовольствие солдат. И сколько было таких командиров…


В марте 1856 года Милютин составляет очередную записку под названием «Мысли о невыгодах существующей в России военной системы и о средствах к устранению оных». В отличие от других представленных по начальству проектов в его записке предлагалась скорейшая реорганизация всей военной системы империи. Милютин доказывал необходимость сокращения армии в мирное время до минимума и максимальное развертывание ее в военное время, предлагал уничтожить в мирное время деление на армии и корпуса, создав вместо них военные округа.

Принципиальный вопрос предлагаемого изменения всей системы, как отметил для себя Александр Николаевич, состоял в отказе от крепостной системы. Зачисленные в солдаты становились вольными. Следовательно, без перемены всего социально-экономического строя нельзя было сократить срок службы, создать обученный запас. Сам того не зная, Милютин показал наивность мыслей государя о коренном улучшении армии одними организационными переменами. Кроме того, дерзкий генерал покусился на систему генеральских должностей, предлагал подчинить военному министерству и гвардию, и артиллерию, и военно-учебные заведения, традиционно имевшие своими начальниками великих князей. Александр Николаевич не любил радикальных действий и не любил обижать людей. По всем этим соображениям записка Милютина была возвращена в военное министерство.

В это время в здание на Дворцовой площади на смену князю Долгорукову пришел невежественный генерал Николай Онуфриевич Сухозанет, о безграмотности которого ходили легенды. Милютин его хорошо знал, помнил, как в бытность главой Военной академии Сухозанет публично заявил слушателям: «Я, господа, собрал вас, чтобы говорить с вами о самом неприятном случае. Я замечаю, в вас нисколько нет военной дисциплины. Наука в военном деле не более, как пуговица к мундиру; мундир без пуговицы нельзя надеть, но пуговица не составляет всего мундира. Повторю то, что уже несколько раз я говорил при сборе офицеров в академии: без науки побеждать возможно, но без дисциплины – никогда».

Сухозанет тоже хорошо знал Милютина. Такому министру такой генерал для особых поручений не был нужен. Сухозанет пренебрег предложением своего предшественника предоставить Милютину пост директора канцелярии министерства. Более того, выразил сомнение в целесообразности оставления того вообще в министерстве.

Тогда Милютин подает рапорт об отчислении его от всех должностей – члена ряда комиссий и комитетов, профессорства в Военной академии. Для человека, жившего преимущественно на жалованье, это был отчаянный шаг. В мае 1856 года просьба была удовлетворена.

Брату Николаю, осуждавшему его за это решение, он отвечал:

– С полной искренностью могу тебе сказать, что я доволен этой перемене в моей жизни, и нимало не сожалею о несбывшихся видах на занятие значительного поста в военном управлении. Не честолюбие влекло меня на этот путь, а чистосердечное желание работать с пользой для общего дела. И вот я с чистой совестью удалился от бюрократической суеты и возвратился к той тихой скромной деятельности писателя, в которой так счастливо прожил восемь лет перед войной.

В середине августа 1856 года военная комиссия начала свои заседания, а Милютина там не было. Иные заботы отвлекли нашего героя.


В те дни в Петербург пришло известие, что его младший брат Владимир 5 августа застрелился в тихом немецком городе Эмсе, куда незадолго перед тем отправился для поправления здоровья и отвлечения от сердечной драмы.

По иронии судьбы Владимир уже два года был профессором Санкт-Петербургского университета по кафедре законов благочиния. Это старое русское слово имеет замечательное значение: послушание, порядок, спокойствие, приличие и благопристойность. С последними двумя качествами у двадцатидевятилетнего профессора все обстояло в порядке, а вот с первыми – увы…

Владимир имел неспокойное сердце. Свойство это впервые обнаружило себя давно, в детские годы. Зимой 1835 года сидели всей семьей за утренним чаем, и матушка попеняла брату Николаю. Тот вчера был на балу по случаю Масленицы. Гуляли широко, весело и долго. Кучер же ждал его без пищи и отдыха на трескучем двадцатипятиградусном морозе аж 15 часов.

Николай со свойственным ему жаром принялся объяснять, как было весело, но вдруг заметил слезы на глазах младшего братца. Девятилетний Володя был глубоко поражен жестокостью Николая и отказался выслушать его объяснения. Он тогда впервые наглядно осознал, что такое крепостное право и что такое владение людьми. К стыду своему, и семнадцатилетний Николай понял это тогда только в полной мере. Понял и дал слово брату: уничтожить крепостное право! В тот вечер в комнатке Володи, где еще лежали на полке неубранные детские куклы, они заключили союз и от всего сердца обняли и поцеловали друг друга.

Володя рос в семье общим любимцем, забавником, милым своими капризами. Подобно старшим братьям, он оказался старателен и прилежен в учебе, но, в отличие от них, его как будто не волновало ничто, помимо университетских дел. Матушка даже писала в Петербург беспокойные письма, всерьез опасаясь, что младшенький «заучится». Дмитрий и Николай только посмеивались над ее страхами.

И верно, страхи матери были напрасны, хотя Владимир в полной мере унаследовал ее страстность и самозабвенное погружение в дело, которое было присуще и старшим братьям. Он занимался на юридическом факультете в Московском университете, вскоре перевелся в Петербургский. В двадцать четыре года защитил магистерскую диссертацию «О недвижимых имуществах духовенства в России». Работа его обратила на себя внимание научного мира как труд, проливший много света не только на вопрос о вотчинных правах церкви в Древней Руси, но и на церковное управление и на отношение у нас церкви к государству.

(Не могу не отметить, что какие-то черты Владимира и, в частности, тему его магистерской работы, использовал Достоевский (хорошо знавший его) много позднее в работе над образом Ивана Карамазова.)

Благополучно избегнув ареста и причастности к делу петрашевцев, Милютин, казалось, полностью погрузился в научные занятия. В университете он слушал лекции В.С. Порошина, знакомившего студентов с учениям Фурье, Сен-Симона и других западноевропейских социалистов. То, что в юношеские годы воспринималось с безусловным энтузиазмом, теперь вызывало глубокие раздумья. Милютин много читает экономическую литературу на английском и французском языках, публикует четыре большие статьи по вопросам политэкономии. В них он критикует формирующееся на Западе капиталистическое общество с позиций социалистической теории. Тогда он был уверен, что надо только правильно сформулировать задачу, прилежно и скрупулезно ее решить, и истинно правильная теория социализма откроет перед человечеством возможность избавиться от всех наболевших проблем.

Больше всего они спорили с Николаем, доходило до крика, и тогда их утихомиривала матушка или брат Дмитрий, который в общем не поддерживал устремленность младшего брата, но никогда с ним не спорил. Это Николай то приводил логические доводы, факты о незрелости народа, о неготовности того же русского крестьянина к восприятию гражданских свобод, о благодетельной роли самодержавной власти и пагубности дворянского самовластия, а то, взъярившись, красный и всклокоченный, начинал кричать, что сейчас начнет кресла бросать в доктринера-соци-алиста. До кресел, правда, никогда не доходило.

Владимир был тоже горяч, но лучше владел собою и обладал большим чувством юмора:

– …Пойми, как скоро при построении наших теорий мы перестанем довольствоваться воображением и начинаем изучать самую действительность, утопия уже начинает терять характер утопии и принимает мало-помалу характер чисто научный.

Владимир знал, что говорил. В год разгрома петрашевского кружка он с Заблоцким-Десятовским совершил поездку по западным и южным губерниям и вполне исследовал там некоторые отрасли отечественного хозяйства – земледелие, ремесла и торговлю.

Он принимал активное участие в работе Русского географического общества, в 1848 году был принят в действительные члены и взял на себя должность производителя дел в отделении статистики. В университете дела также шли вполне успешно, и уже была начата работа над докторской диссертацией «О дьяках». Лекции молодого ученого привлекали слушателей со всех факультетов. Он читал наизусть, без тетради, что было редкостью. В изложении Милютин держался сравнительно-исторического метода, много внимания уделял вопросам экономики. Казалось, вслед за старшими братьями восходит новое светило на небосклон российской жизни, третий Милютин. Белинский высоко ценил Владимира, называл его и Валериана Майкова «гениальными юношами».

Однако усиленные занятия рано подточили слабое здоровье Владимира. С этим еще можно было бы справиться, но что было непоправимо – тоска от оказавшегося недостижимым личного счастья. Владимир был почти благодарен болезни, навалившейся на него, что давало возможность скрывать истинную причину безысходного горя. Подчинившись давлению братьев, он поехал за границу на воды, но – от себя не уедешь… Он застрелился в 1855 году, будучи двадцати девяти лет от роду.

Трагическая судьба Владимира Милютина примечательна не только сама по себе и своим влиянием на мировоззрение Дмитрия и Николая. В этой короткой жизни пересеклись те общественные веяния, которые позже распространились по всей России. Так, в первый год студенчества Владимир объявил, к ужасу матери, что он атеист.

То был капитальный сдвиг общественного сознания, как обыкновенно случается в эпоху коренных перемен. С очевидностью видя отсталость своей страны и техническое превосходство стран западных, стыдясь диких пережитков старины в нашей жизни и чаруясь бурной революционной действительностью на том же Западе, целое поколение молодых и образованных россиян на какое-то время потерялось и впало в то дворянское русло западничества, которое было проложено Петром I. Поколебались устои родной жизни, и молодежь, отринув от себя все отечественное, обратилась к западному.

Ох, как не ново все это было. Так случалось в царствование Екатерины II, и страдальческий вопль Радищева тому вечный памятник. Так было в царствование Александра Благословенного, непосредственно причастного к возрастанию декабристского течения… И ныне все шло точно так же: от едко-насмешливых антирелигиозных поэм Вольтера к сочинению маркиза де Кюстина, от вольнолюбивой русской поэзии в списках к откровенным разговорам в дружеской компании. Добавилось пищи для ума: пламенное повествование Карлейля о Французской революции, в котором английский историк и порицал революцию и признавал ее неизбежность и закономерность. Не знающие английского языка со вниманием слушали переводы мыслей Карлейля в изложении знающих. Аналогии с современной Россией были очевидны, а мысли об особенностях российской государственности и самого общества отбрасывались за ненадобностью, ведь все так просто!.. И пускало корни и на удивление быстро распространялось социалистическое учение, предлагавшее ясный и простой выход из тупикового состояния любого общества в любой стране

Что мальчишка Владимир – и серьезный Дмитрий, признанный уже военный историк и штабной офицер, был некоторое время увлечен социализмом. По воспоминаниям его товарища по Военной академии А.Э. Циммермана, целыми вечерами они говорили о политике. «Казалось, наступает эпоха обновления человечества, и что в этот раз революция уже не будет побеждена. Милютин сочувствовал в особенности экономической стороне движения, верил в возможность организации труда и устройство правильных отношений между собственниками и работниками так, чтобы обе стороны были совершенно довольны; он полагал, что со временем и самый принцип собственности, как уже отживший свой век, будет уничтожен, и осуществятся теории коммунизма и что всего удобнее наградить человечество этими благодеяниями посредством настойчивых бюрократических мер, действуя комитетами и пр.».

Еще в начале 1850-х годов Дмитрий был нередким гостем у Николая Гавриловича Чернышевского, разрабатывавшего свою «экономическую теорию трудящихся», доказывавшую неизбежность уничтожения эксплуататорских порядков – и уж никак не посредством «комитетов».

Правда, здравый смысл взял свое. Ближе старшему Милютину все же оказался кружок, группировавшийся вокруг Константина Кавелина, участники которого сходились на идее плавных, не катастрофических, но эволюционных перемен.

Владимир следовал за братом, и в статье о теории Мальтуса, опубликованной в «Современнике», писал:

«Неограниченная свобода промышленности, или – что то же, безусловное господство анархии и произвола, падет рано или поздно, точно так же, как пали и все другие неразумные, несправедливые учреждения, произведенные силою исторической необходимости и ею же уничтоженные; и организация труда, основанная не на состоянии, а на единстве и солидарности интересов, водворит со временем мир и гармонию там, где мы видим теперь только непримиримую борьбу и глубокий разлад всех основных стихий общественной деятельности».

Молодые ученые-социалисты не все занимались политэкономией. В кружке «Современник» заметен был Михаил Лонгинов, добрый малый и неумолкаемый весельчак, носивший студенческий мундир, что не мешало ему в спорах кричать громче других и быть главой группы театралов. Главную свою популярность он имел благодаря сочинению эротических стихов и целых поэм, с готовностью читаемых им в любом обществе по многу раз. Лонгинов захлебывался от счастья, когда, похохатывая, его одобряли уже известные литераторы Григорович, Некрасов, Дружинин. В эту компанию входил и младший Милютин.

Частенько под вечер у Владимира появлялся меланхолический с виду Дружинин. Медленно расхаживая по комнате и задумчиво подергивая кончики усов, он произносил обыкновенно одну и ту же фразу: «Не совершить ли сегодня маленькое, легкое безобразие?»

Владимир бросал работу, они заходили еще к кому-нибудь из приятелей, и всей гурьбой отправлялись на дальний конец Васильевского острова, где специально для увеселений Дружинин нанимал небольшое помещение в доме гаваньского чиновника Михайлова.

Приятелей ничуть не смущало то, что окна их квартиры выходили на Смоленское кладбище, от этого веселье принимало еще более смешливый оттенок. Посреди комнаты ставилась гипсовая Венера Медицейская, спьяну купленная Дружининым в Академии художеств и игравшая в «веселье» роль языческой богини Любви. Взявшись за руки, друзья вместе с хихикающим хозяином семидесяти лет водили хороводы вокруг Венеры и пели песни скабрезного содержания, начиная всегда с той, где рассказывалось о моменте рождения богини из морской пены, пена же образовалась от падения с небес некоего предмета, коего лишился Уран… Громче всех пел и топал ногами автор, Лонгинов. Дружинин также старался всеми силами поднять тон, отпускал разные скоромные шуточки и очень сердился, когда кто-нибудь умолкал. Веселый вечер заканчивался обыкновенно в другом месте и без старца Михайлова.

Слухи об увеселениях кружка «Современника» ходили по Петербургу, во многих вызывая возмущение. «Грубейшее кощунство и цинизм, превышающий всякую меру» – так считал, например, Евгений Феоктистов, указывая на их не по возрасту легкомысленный и холодный разврат.

Но после нелепого выстрела все это виделось не более чем пустой забавой, и Дмитрий сожалел о резких словах, сказанных по этому поводу младшему.


Не зная Владимира Милютина, князь Барятинский искренне сочувствовал старшему брату. Он пытался ввести Милютина в состав военной комиссии, но встретил сопротивление председателя, несколько оскорбленного ранее отказом генерала от вхождения. Тем не менее Барятинский часто встречался с Милютиным, и, говоря по правде, трудно сказать, кто получал больше от этих бесед.

Милютин считал ум князя неглубоким и склонным к фантазиям, однако должен был оценить его понимание света и двора, знание характеров высокопоставленных особ и деталей их взаимоотношений. Он подчас не разделял оценок князя, казавшихся ему преувеличенными или вовсе лишенными оснований. Однако первоначальное мнение о блестящем аристократе, пекущемся лишь о своей карьере, у него исчезло, и он с готовностью принял предложение Барятинского отправиться на Кавказ в качестве начальника штаба Кавказской армии. В Петербурге места себе Милютин не видел.

Глава 5. Россия сосредоточивается

Наш народ от того умен, что тих,

а тих от того, что не свободен.

Л.В. Дубельт. Заметки

Тотчас после Парижского мира в левом крыле Главного штаба, где помещалось министерство иностранных дел, воцарился князь Горчаков. С ним в российскую дипломатию пришли новые идеи, цели и манеры. В долгих беседах с государем был согласован отказ от старых внешнеполитических принципов Николая Павловича. Новый министр держал себя довольно независимо и имел на то основания.

Значение России в Европе и на Востоке оказалось подорванным. Нейтрализация Черного моря создавала постоянную угрозу безопасности южного побережья страны, утрата Бессарабии отодвигала российские границы от Дуная. На Балтике были демилитаризованы Аландские острова. России по-прежнему противостоял франко-английский блок, за которым стояли Австрия, Пруссия, Швеция, Турция.

Новая программа внешней политики была изложена Горчаковым летом 1856 года, а после коронации была опубликована и получила в мире известность под названием «La Russie se recueille». В циркуляре министра, направленном в российские посольства и миссии, указывалось на намерение правительства обратить «преимущественную заботливость» ко внутренним делам. Россия воздерживается от активного вмешательства в европейские дела. Кроме того, подчеркивалось, что отныне Россия не намерена жертвовать своими интересами для поддержания принципов Священного союза и считает себя совершенно свободной в выборе своих будущих друзей. Вместе с тем отход России от активной роли на континенте не означает отказа от этой роли вовсе. «Говорят, Россия сердится. Нет, Россия не сердится, а сосредоточивается».


Осень и зиму 1856–1857 годов дворянская Москва веселилась.

Ежедневно где-нибудь случался концерт или танцевальный вечер, после которых заезжали обыкновенно к знакомым и за вечерним чаем и рюмкой лафита обсуждали новости. От предостережений насупленных стариков, что не к добру все это веселье, того и гляди обернется большими слезами, отмахивались. Смешно было принимать всерьез суеверные рассуждения, достойные разве курной избы.

Грех говорить, но Крымская война обогатила многих. Урожай был хорош, цены на хлеб и овес повышены. Прислуга, лошади, провизия еще были свои. Так чего же не веселиться?

Вечеринки стоили мало денег, но веселья давали много. Немало гвардейских офицеров взяли после войны отпуска, и кавалеров хватало. Начав вечер на Покровке, они заканчивали на Арбате или Пречистенке.

Съезжались обыкновенно между девятью и десятью вечера. Никаких буфетов не устраивали. В начале вечера разносили чай с домашними печеньями, покупные конфеты и фрукты, свое мороженое да прохладительные напитки – оршад и лимонад. Более до ужина ничего не подавалось. Ужин бывал обыкновенно из трех блюд: рыба, мясо, пирожное. После жаркого подавали по бокалу шампанского, довольно дешевого – три рубля бутылка. После ужина часть гостей еще танцевала, а вскоре и все разъезжались. Вечер на семьдесят или сто человек обходился в 150–200 рублей.

Дешевизна жизни была и в том, что туалеты барышень были просты, почти без отделки. Только маменьки одевались в тяжелые бархатные или шелковые платья, которым было бог весть сколько лет, но выглядевшие вполне достойно без всяких перемен, обвешивали себя драгоценностями и чинно сидели у стен, как бы показывая женихам будущее наследство их дочек.

Радушная Москва широко встречала севастопольских героев. Осенью 1856 года был устроен торжественный прием моряков, где главную роль играло московское купечество. На обеде, устроенном от имени московского купечества, известный всей Москве Михаил Погодин произнес большую речь, отдав должное и славному торговому сословию, которое «служит верно Отечеству своими трудами и приносит на алтарь его беспрерывные жертвы!»

К этому времени купечество играло вполне самостоятельную и значительную роль в жизни страны. Правда, дворяне смотрели на купца если не с презрением, то со снисхождением. То был мужик, почему-то носящий сюртук и имеющий иногда денег больше, чем «господа». Посадить его обедать за стол считалось невозможным, того и гляди высморкается в салфетку.

А Кокоревы, Морозовы, Бахрушины, Алексеевы, Куманины, Елисеевы, Щукины, Прохоровы, Шелапутины, Солдатенковы, Хлудовы, Боткины, Мамонтовы, Абрикосовы, Гучковы, Рябушинские и сотни других делали свое дело. Они покупали и продавали, основывали новые фабрики, заводили торговлю с Европой, давали детям хорошее образование и жертвовали на церкви, на богадельни, больницы, школы, сиротские дома.

Одним из важных источников обогащения в те годы стали винные откупа, на которых разбогатели те же Кокоревы, Гинцбурги, Поляковы. Владимира Александровича Кокорева называли «откупщицким царем». Он быстро составил огромное состояние, и это позволило ему дать простор своей энергии и инициативе. Так, в 1857 году он одним из первых в России создал завод для извлечения из нефти осветительного масла, создал Закавказское торговое товарищество, позднее превратившееся в Бакинское нефтяное общество.

Именно этот Кокорев, сын солигаличского купца средней руки из старообрядческой семьи, принадлежавшей к беспоповскому поморскому согласию, получивший весьма малое образование, всего добился сам. Слава о его богатстве, о его банкетах и щедрости ходила по всей России. В начале 1850-х годов он начал собирать картины русских и иностранных художников, вознамерившись открыть свою картинную галерею (первую не царскую или дворянскую, а купеческую). Не жалея денег, он покупал работы Брюллова, Айвазовского, Левицкого, Боровиковского, Кипренского и других. Открыто и громогласно он выступал за уничтожение крепостного права. То было начало новой широкой поросли российского купечества, обещавшей со временем и при благоприятных условиях стать могучей опорой государства.

В московской купеческой неписаной иерархии на вершине уважения стоял промышленник-фабрикант, потом шел купец-торговец, а внизу стоял человек, который давал деньги в рост, учитывал векселя, заставлял работать капитал. Последних не очень уважали, как бы дешевы его деньги ни были и как бы приличен он сам ни был. Однако же «процентщик» был нужен не менее фабриканта.

Летом 1856 года Александру II пришел анонимный донос на откупщиков, в котором с особенною страстью аноним нападал на Евзеля Гинцбурга. Утверждалось, что к корыстно-жадным откупщикам в последние десять лет перешло почти все богатство России, а Гинцбург один заработал на откупах до 8 миллионов рублей серебром, потому и купил в Московской губернии под Звенигородом дачу графа Уварова.

Александр донос оставил без последствий, отослав его министру финансов Петру Федоровичу Броку, и в августе подписал указ о награждении Гинцбурга за снабжение войск в Крымскую войну «винною порциею» золотой медалью с надписью «за усердие» для ношения на шее на Андреевской ленте. Как и Николая Павловича, двадцать лет назад даровавшего Евзелю и Габриэлю Гинцбургам, сыновьям витебского раввина, потомственное почетное гражданство, Александра не смущало фантастическое обогащение откупщиков, к какой бы вере они ни принадлежали.

В июне 1856 года Комитет для рассмотрения мер по устройству евреев в России, созданный в 1840 году, где председательствовал барон Корф, предложил императору пересмотреть постановления об ограничении евреев в правах торговли. В марте 1859 года Александр утвердил решение Государственного Совета, разрешавшее свободный выбор места жительства евреям-купцам первой гильдии.

Вскоре после появления этого указа в центре Петербурга появился банкирский дом «И.Е. Гинцбург», занявший место банкирского дома известного по всей Европе барона Штиглица, «короля Петербургской биржи», не раз оказывавшего услуги русскому правительству в заключении займов.

Не все знали, что Евзель Гинцбург имеет ход в Зимний дворец. Ловкий делец установил связи с принцем Александром Гессенским, братом императрицы, и даже стал генеральным консулом великого герцогства в Петербурге. Но мы несколько забежали вперед. Вернемся пока в Москву, мирно доживающую короткие годы между николаевским гнетом и александровскими реформами.


Зимой 1857 года украли из кремлевского Арсенала одну из пушек, захваченных у французов в Отечественную войну. Обнаружилось сие при смене караула. Граф Закревский поднял на ноги весь состав полиции, и вскоре пушка была найдена на Грачевке в подвале мелочной лавки, куда похитители сумели ее сбыть. Оказалось, что медную пушку небольшого размера похититель положил на салазки, прикрыл рогожей, повез, а зазевавшийся часовой не заметил. В Троицких воротах часовой спросил: «Что везете?» – «Свиную тушу», – спокойно ответствовал злоумышленник. «Ну, везите». Пушку водворили на место, должностным чинам генерал-губернатором было сделано надлежащее внушение.

Тиха и патриархально проста была жизнь московская. Восьмидесятилетняя старуха Крекшина, некогда любовница Аракчеева, изменившая ему с красавцем гусаром, была одной из приметных фигур в столице. Предметом зависти многих был ее поразительно прекрасный цвет лица. Она каждое утро протиралась квасцовой водою с какой-то примесью, секрет которой в молодости вывезла из Парижа от тамошней красавицы мадемуазель Марс. И там же некая гадалка, мадам Норман, предсказала, что Крекшина умрет в постели. Предсказание не слишком мудреное, но заставившее московскую барыню задуматься. И Крекшина, желая отсрочить свой последний час, ложилась на восходе, вставала на закате. Всю же ночь она играла в старинный преферанс, не признавая никакой другой игры. Как ни странно, партнеров у нее было много. Их привлекал почти верный выигрыш: барыня была богатая и нарочно потихоньку проигрывала, держа партнеров до утра. В восемь вечера подавался чай, в час ночи – ужин, под утро – снова чай с закусками. Это было приятным дополнением к выигрышу двадцати пяти, сорока, а то и пятидесяти рублей.

Случались, правда, и пустые вечера, то игроки рано разъезжались, то настроение было неважное. Секретарь Сената развлекал Крекшину, изображая муху. Когда не было интересного разговора, она манила его: «Пожужжи, Сема». Сема жужжал и смешно прихлопывал муху на своей голове. Зато и везло же Семе в карты…

У Сергея Михайловича Соловьева на карты времени было немного, он все основательнее погружался в грандиозный труд свой, Историю России. Соловьев в этом году предпринял второе издание пятого и шестого томов своей книги. Работой он был доволен и с нетерпением ожидал откликов. Избегая прямых аналогий с сегодняшним днем, он все же высказывал в пятом томе мысли, вполне приложимые к текущему моменту, отводя преувеличенную оценку Ивана III как создателя Российского государства, восстановителя «благодетельного самодержавия» и «первого истинного самодержца России». Соловьев думал иначе, для него Иван III – «всего счастливый потомок целого ряда умных, трудолюбивых, бережливых предков, совершивших дело собирания Руси. Старое здание было совершенно расшатано в своих основаниях, и нужен был последний, уже легкий удар, чтобы дорушить его». В заслугу Ивану III Соловьев ставил то, что этот государь «умел пользоваться своими средствами и счастливыми обстоятельствами».

Конечно же, эти рассуждения отметил Алексей Николаевич Хомяков, поэт, философ, публицист, основатель целого направления в русской общественной мысли, чего не сознавал ни он, ни его приятели. Но страстная натура Хомякова не давала ему остановиться на древностях, нет, – современность, еще не остывшая сегодняшняя действительность волновала его.

– Будет лучше! – горячо убеждал он Соловьева за чайным столом в доме общих знакомых. – Заметьте, как идет род царей с Петра – за хорошим царствованием идет дурное, а за дурным непременно хорошее: за Петром I Екатерина I – плохое царствование, за Екатериною I Петр II – гораздо лучше; за Петром II Анна – скверное; за Анною Елисавета – хорошее; за Елисаветою Петр III – скверное; за Петром III Екатерина II – хорошее; за Екатериною II Павел – скверное; за Павлом Александр I – хорошее; за Александром I Николай – скверное; теперь должно быть хорошее.

Соловьев только улыбнулся в бороду на такую философию истории, но Хомяков, помолчав, столь же горячо добавил:

– Притом наш теперешний государь страстный охотник, а охотники всегда хорошие люди. Вспомните Алексея Михайловича, Петра II.

Соловьев хранил молчание. Он ценил вождя славянофильской партии, любя слушать его всегда пламенные и вместе логичные рассуждения о вере России в высшие начала и неопределенности ее исторических форм, о будущем общины и пагубности фабричного производства. Соловьева привлекала моральная чистота этого человека, достойно несшего свое горе (смерть двух маленьких детей и жены), его открытость и доброта, проявлявшиеся не только в житейских ситуациях.

«Бог есть любовь!» – любил повторять Алексей Степанович и прилагал этот тезис к политической истории: во Франции осуществление лозунга «Свобода, Равенство и Братство» двигалось не любовью, а ненавистью и привело к небывалой жестокости. В России же народом движет не стремление стать самым богатым или самым умственно развитым, но – «самым нравственным, самым христианским!»

Соловьеву такой народнический идеализм казался наивным, но был все же ближе, нежели крайность, в которую впадали западники. «Тон горделивого, полубарского и полупедантического презрения к образу жизни и к измышлениям темного, работающего царства водворился незаметно в среде образованных кругов, – так говорил в один из приездов в Москву Павел Анненков, и трудно было с ним не согласиться. – Особенно бросается он в глаза у горячих энтузиастов и поборников учения о личной энергии, личной инициативе, которых они не усматривали в русском мире». Хомяков не терпел такой барской кичливости образованностью, не спускал ее никому.

Звенели ложечки, лакей внес второй самовар. Хозяйка пустилась в рассуждения об отцах церкви, припомнила новую книжку о. Игнатия Брянчанинова и никак не могла остановиться, а глубокий знаток предмета не желал ей помочь. Хомяков думал о своем.

– А вот Чаадаев никогда со мною не соглашался, – вдруг громко сказал он. – Говорил об Александре Николаевиче: разве может быть какой-нибудь толк от человека, у которого такие глаза!.. Ну не смешно ли, по глазам определять судьбу царствования!

Гости помолчали, достойно улыбнувшись. Предмет разговора был слишком важен.


Той же осенью появились в Москве слухи о новом секретном комитете под председательством Алексея Орлова. Комитету было поручено рассмотрение крестьянского вопроса. Старики надеялись на Адлерберга, Долгорукова и Корфа, на Ростовцева и Ланского: эти столпы царской власти поддержат устои. Первым в Москве новости о комитете узнавал граф Закревский, а от него они распространялись далее. Мнение графа сложилось таким: «Торопиться нечего. Может, все ограничится одними разговорами».

Чутье обмануло старого служаку. Александр был верен памяти отца, но был открыт жизни. Той же Александре Федоровне он писал в почтительном тоне, что нужно учесть уроки прошлого и перестроить, подновить существующий порядок. В той мере, в какой это было возможным для российского государя, он узнал о расстройстве дел в хозяйстве и армии. Сам увидел многое, узнал из откровенных разговоров, из перлюстрированной корреспонденции, которую аккуратно представляло жандармское ведомство, наконец, из верноподданных писем и проектов переустройства России, хлынувших к нему потоком. Казалось, он принял принципиальное решение о необходимости перемен.

Но в письме близкому человеку, которому по инерции доверял, генералу Михаилу Дмитриевичу Горчакову, Александр пишет в марте 1856 года: «Теперь предстоит нам важный труд… всеми мерами стараться упрочить внутреннее устройство как военного, так и гражданского управления». Он еще не вышел из круга николаевских идей и людей. И матери, и неудачливому генералу он обещает, и, видимо, вполне искренне, и переменить, и сохранить существующий порядок.

Вот почему представляется, что громкое заявление его перед московским дворянством об отмене крепостного права было скорее искренним порывом души, чем обдуманным решением государственного мужа. Памятная книжка царя за 1856 год содержит мало упоминаний о крестьянском вопросе, но, быть может, потому, что вопрос этот постоянно был на слуху, обговаривался?

Можно находить много определений тогдашнему состоянию России, одно из них – жадное ожидание перемен. Даже на окраине, где-нибудь в Сибири, где газета была редкостью, переходила из рук в руки, и читали ее, собравшись у знакомого. Случайных гостей или заезжих путешественников донимали расспросами, что на белом свете делается и куда идет дело. Но что может рассказать проезжий человек или даже газета…


Медленно оживало русское общество, сбросив оковы николаевского царствования. Кто опьянев от небывалого чувства свободы, начал куролесить, кто сменил образ послушно молчащего перед начальством на отчаянного (до известного предела) правдолюбца, кто по-прежнему трепетно тянулся во фрунт, свято веря, что при всех переменах усердие все превозмогает, кто с большим жаром отдался хозяйственным заботам – но все это относится преимущественно к дворянскому сословию. Между тем на Руси незаметно поднимались новые силы.

Деревня была истощена рекрутскими и ополченскими наборами, чрезвычайными налогами и натуральными повинностями. По центральным и особенно южным губерниям стали бродить фантастические слухи о воле тем, кто пошел в ополчение, или о земле и воле тем, кто добровольно переселится на разоренное побережье Крыма. Волновались целые деревни, и подчас приходилось посылать на усмирение войска. Тем не менее крестьянское море пока не выходило из берегов. Молча и терпеливо мужики ждали воли.

Лишь самые отчаянные из южных губерний поверили в летучий слух и двинулись в Таврию «за волей». Странники-перехожие уверяли, что возле Перекопа в золотой палатке мужиков встречает сам царь и раздает всем волю. Опоздавшие к сроку останутся навсегда во власти панов. Увы, пришедших ожидали розги и возвращение на старое место. Очень немногие предприимчивые, ловкие и смекалистые сами получали волю, выкупившись от господ.

Каково таких темных и наивных отпускать из-под отеческого попечения дворянства? Александр должен был прислушиваться к мнениям верных слуг отца и поначалу был с ними вполне согласен. В самом деле, памятуя о печальном опыте западных стран, нельзя было не признать верность мысли генерала Дубельта: «В нашей России должны ученые поступать как аптекари, ведающие и благотворными, целительными средствами, и вредными – и отпускать ученость по рецепту врача». Под «ученостью» имелась в виду не химия. Тот же Дубельт доказывал:

– …Совершенная свобода книгопечатания есть бич человечества. Она, поддержанная другими причинами, свела с ума всю Западную Европу и привела к ужасной мысли социализма.

Алексей Федорович Орлов бил по цели более крупной и близкой:

– …Дай крестьянину, как он есть, свободу, и у него сейчас явятся разные затеи. Он сейчас бросит свой родной кров и пойдет шататься. Вот теплое его гнездышко и разорилось! Сына станет учить грамоте, а тот выучится и станет развращать свои понятия чтением гадкой нынешней литературы. Журналы собьют его с толку, а повести и романы сведут совсем с ума. Вот он станет судить и рядить, явится честолюбие, надо быть чем-нибудь повыше – когда же тут землю копать!.. Истинное просвещение основано на страхе и Законе Божьем, а не на тонком сукне и лаковых сапогах.

Только Орлов мог позволить себе в таком тоне говорить с государем. Александр не мог не признать его правоты, но в этой правоте чувствовал лишь часть правды.


Ничто не происходит в мире само по себе. Не будь постоянного давления на молодого государя, он бы, вероятно, так и остался в приятном намерении «улучшить несколько положение дел». В 1856 году рядом с ним появляются новые люди. Собственно, лично они были ему известны, но важно отметить, это люди новой, александровской формации, о которой сам монарх еще не догадывается, это предвестники эпохи великих реформ. Не из галантности, а из чувства справедливости первой назовем великую княгиню Елену Павловну.

Среди владений царской тетки было поместье Карловка, включавшее 12 селений и деревень, имевших при 9090 десятин население из 7392 мужского и 7625 человек женского пола, из коих по 10-й ревизии было 2839 самостоятельных хозяев. Этих своих крестьян Елена Павловна решилась отпустить на волю, предоставив им для выкупа часть состоящей в их пользовании земли в размере, который обеспечивал бы их существование. Управляющий Карловкой барон Энгельгардт сдержанно отнесся к намерениям великой княгини. Представленный им план ее не удовлетворил.

И тут Елена Павловна вспомнила о молодом чиновнике Николае Милютине, с которым познакомилась еще в 1848 году. Он был представлен ей Павлом Киселевым с очень лестными отзывами. Милютин был призван в Михайловский дворец, ознакомлен с состоянием дел и загорелся.

Они были разными людьми, и разные побуждения двигали ими. Первой двигала «любовь к меньшому брату», воодушевляемая скорее впечатлением от повести «Антон Горемыка» Григоровича. Вторым владел «государственный интерес».

Первоначальный план управляющего под пером Милютина превратился в план действий для освобождения в Полтавской и смежных губерниях крестьян у помещиков, которые сами того пожелают. Великая княгиня несколько удивилась, но вдохновляемая важностью дела, решилась его представить в таком виде государю. Бумаги были посланы в Зимний дворец в марте 1856 года, накануне отъезда Александра в Москву, и через день было получено предварительное согласие на осуществление плана. Участвующие в деле лица не осознавали, что они заложили первый камень в основание практического освобождения крепостных крестьян на Руси.

26 октября 1856 года великая княгиня получила ответ Александра Николаевича на свой развернутый проект освобождения. В нем ей выражалась благодарность за человеколюбивое намерение дать свободу своим крестьянам, но вместе с тем была указана «невозможность в данный момент дать положительные указания общих оснований для руководства, так как решение вопроса подчинено многим и различным условиям, которых значение может быть определено только опытом».

Елена Павловна предложила одному из полтавских помещиков, князю Льву Викторовичу Кочубею, учредить общество из образованных и благонамеренных помещиков губернии для обсуждения и определения мер, «наилучшим образом ведущих к желаемой цели». Она выразила готовность стать президентом общества, предлагая князю звание вице-президента. И это также был важный опыт для будущего.

И великая княгиня и ее царствующий племянник прекрасно сознавали, какое значение в патриархальной России имеют действия одного из старейших членов императорского дома, какой широкий отклик они вызовут. Быть может, еще лучше сознавали это те, кого после назовут «деятелями великой реформы».

Россия потихоньку начинала жить по-новому. Выражалось это в смешных мелочах. Государь курил, был даже завзятым курильщиком, и запретная ранее привычка сделалась модной. Закурили многие молодые и не очень чиновники и царедворцы. Только директор департамента или начальник канцелярии доставал портсигар, как ему искренне преданные подчиненные предлагали спички петербургской выделки или безопасные шведские. Приятный дымок курился в канцеляриях.

Глава 6. Фрейлинский коридор

Александр Николаевич вставал обыкновенно в восемь утра. После туалета зимой и осенью прогуливался вокруг Зимнего, а летом – вокруг Екатерининского дворца в Царском Селе. Пил чай. После чая подписывал бумаги, все чаще ловя себя на том, что подмахивает не читая, а следовало бы читать, как делал батюшка, входивший в каждую мелочь, касавшуюся жизнедеятельности империи… да, ладно!

Утвердился порядок, по которому по четвергам государь ездил на заседания кабинета министров, среда отводилась для охоты. Особой любовью пользовались разводы войск, которые Александр Николаевич старался не пропускать.

В половине пятого был обед с императрицей, проходивший обыкновенно скучно и тягостно, если не было особенных гостей. После обеда император спал до семи часов. Пробудившись, оставался дома, играл в карты, а то рисовал. Сразу скажем, что рисовал не портреты семьи или пейзажи Петербурга, а формы мундиров и киверов. Вечерами часто ездили в театр, от которого и Мария Александровна и он сам получали удовольствие, но разное. Она была рада не столько представлению, сколько тому вниманию, пусть и внешнему, которое Саша должен был ей оказывать и в лучах которого отогревалось ее сердце. Он смотрел столько же на сцену, сколько и в зал, высматривая хорошенькие лица. Правда, на балет смотрел со вниманием, балет любил, и французского танцора Мариуса Петипа в Мариинском театре вполне оценил.

По возвращении из театра он провожал императрицу до ее покоев. Она ложилась в одиннадцать, а в его окнах свечи горели до двух ночи, хотя все знали, что это вовсе не говорило о присутствии императора. Он отправлялся поразвлечься.


Давно пропал строгий мальчик Саша, который судил отца за «измены» с прелестницами-фрейлинами. Давно были пройдены заветные восемьдесят ступенек и фрейлинский коридор обследован и наскучил. А дам в столице было много. Разных. Замужних и девиц, дам света и полусвета, и вовсе простых актрис и модисток, молодых и совсем молоденьких, вроде воспитанниц Смольного института… Только сейчас Александр стал вполне понимать отца.

Никакой «измены» тут не было и быть не могло. Любовные приключения, иногда забавные, чаще просто приятные, были не более чем частью его образа жизни, необходимыми для удовлетворения огромного сластолюбия, смирять которое он не привык и не желал.

Большая часть его времени уходила на важнейшие государственные дела, и тем более он ценил как семейный размеренный покой, так и тайные мимолетные радости. Он не замечал, как переменился сам, но с удивлением видел, как изменились другие, особенно близкие люди, друзья.

Алешку Толстого он в день коронации произвел во флигель-адъютанты и после старался всячески обласкать. Тогда наивно думалось, что пришел их черед, что его поколение дружной когортой займет важнейшие посты в государстве и начнет проведение благодетельных перемен. Смешно и горько вспоминать, как он был наивен.

Прекрасно зная о художнических устремлениях Толстого, Александр старался постепенно втянуть его в административную машину; зная ум и энергию старого друга, был уверен, что тот с успехом выполнит любое дело. Для начала поручили работу в комиссии о сектантах. Оказалось же, что граф Алексей Константинович крайне неохотно посещает заседания комиссии и даже придворные церемонии, как будто тяготясь своим придворным чином и доверием государя. Спрошенный напрямую, ответил, что не верит в возможность устранить злоупотребления.

– Но мне ты веришь? – обиделся Александр. – Я предлагаю тебе высшие должности, там ты сможешь делать добро.

– Я верю, государь, что вы желаете добра, – уклончиво ответил Толстой, – но вам дурно служат. Я не имею в виду комиссию, везде грязь интриги одолевает наилучшие намерения.

Следует добавить, что во время своей непродолжительной службы Толстой способствовал смягчению строгостей в отношении старообрядцев, которых покойный государь всячески притеснял.

Александр не знал, что граф Алексей давно принял решение об уходе в отставку, и только любовь и уважение к матери, которую он нежно почитал, удерживали его от решительного объяснения. 1 июня 1857 года мать умерла. Вскоре Александр получил письмо от своего флигель-адъютанта.

«Ваше Величество, – официально обращался Алексей. – Долго думал я о способе, каким следовало бы мне изложить Вашему Величеству одно дело, близкое моему сердцу, и пришел к заключению, что прямой путь, как и во всем, самый лучший. Служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей природе. Я сознаю, что всякий, по мере сил, должен быть полезен отечеству, но есть разные способы быть полезным. Способ, указанный мне Провидением, – мое литературное дарование, и всякий другой путь для меня невозможен. Я всегда буду плохим администратором, плохим чиновником, но думаю, что без самообольщения могу сказать, что я хороший писатель. Это призвание для меня не ново, я бы следовал ему давно, если бы в продолжении некоторого времени (до сорока лет) не почитал себя обязанным насиловать своего влечения из уважения моим родителям, которые не разделяли моих взглядов на этот счет… Благородное сердце Вашего Величества простит мне, если я теперь умоляю его окончательно уволить меня в отставку, не для того, чтобы удалиться от Вашего Величества, но чтобы вступить на ясно начертанный путь и перестать быть птицей, наряженной в чужие перья. Что же касается Вас, Государь, которого я никогда не перестану любить и уважать, – я имею способ служить Вашей Особе, и я счастлив предложить его Вашему Величеству: это быть бесстрашным сказителем правды – единственная должность, которая мне подходит и к счастью не требует мундира…

Вашего Императорского Величества

самый верный подданный

граф А. Толстой».


Александр не ожидал такого. Письмо он прочитал ночью, поздно вернувшись от маленькой французской актриски, с которой не впервые недурно провел вечерок, но тут все выскочило из головы. Вспомнилось детство, зеленый луг в Царском возле пруда, румяный увалень Алеша, готовый в одиночку побороться со всеми… Император заплакал, прочитав слова о любви и уважении, и помрачнел – это была измена. Измена ему, измена их дружбе.

Отставка была дана холодно. Правда, доброе сердце Александра сказалось и тут: не желая полного удаления Алешки, он назначил его егермейстером (и это звание тот носил до конца жизни).

Кроме названных Толстым, существовало еще одно обстоятельство, известное обоим, но не называемое вслух, по которому Толстой неизбежно должен был уйти в отставку.

Давно, в зиму 1850 года, на одном из маскарадов, которыми в прошедшее царствование богата была столица, он встретил жену конногвардейского полковника Софью Андреевну Миллер, урожденную Бахметьеву, и с первого взгляда влюбился. Ей посвящено дивное стихотворение, одно из лучших в русской лирике:

Средь шумного бала, случайно,

В тревоге мирской суеты,

Тебя я увидел, но тайна

Твои покрывала черты…

Мне стан твой понравился тонкий

И весь твой задумчивый вид,

А смех твой, и грустный и звонкий,

С тех пор в моем сердце звучит…

И грустно я так засыпаю,

И в грезах неведомых сплю…

Люблю ли тебя – я не знаю,

Но кажется мне, что люблю!

Софье Андреевне муж не хотел давать развода, против связи сына резко восстала мать, желавшая сыну лучшей доли. Ранее она была против его женитьбы на княжне Мещерской, девица не понравилась, – Толстой обожал мать и подчинился. Но тут была настоящая любовь. Махнув рукою на мнение света, влюбленные стали жить вместе, хотя и испытывали немалую горечь от своего двусмысленного положения. Полно и ярко эта ситуация описана Львом Толстым в «Анне Карениной».

Александр Николаевич был к поэзии равнодушен, а вот императрица хранила переписанные рукой графа Толстого стихотворения и явно сочувствовала влюбленным. Она в подробностях знала романтическую историю поездки Софьи Андреевны в Одессу, где Толстой умирал в госпитале от тифа и был спасен усилиями своей милой. В гостиной императрицы Толстой читал свои стихи, которые всегда оказывались по сердцу Марии Александровне или ясностью мысли, или тонким остроумием, или силой религиозной веры.

Высокий, чуть ниже императора, статный, светловолосый богатырь с румянцем во всю щеку и пышными усами, он был почтителен не по-придворному, а искренне, постоянно любезен и деликатен. И при этом обладал огромной физической силой: пальцем вгонял в стену гвозди к восторгу маленьких великих князей, разгибал подковы. Удивительно ли, что такого страстно полюбили. Правда, на одном из вечеров Мария Александровна сказала, и фраза эта дошла до Толстого: «Толстой покидает государя в то время, когда честные люди ему нужны».

Придворный мир воспринял бегство Толстого со злорадством, лишь Паткуль простодушно пожалел о его уходе. Никто, кроме самого Александра, не знал, что фактический разрыв Толстого со двором усиливал одиночество императора, в котором он и себе стыдился признаться. Хорошо хоть верный Сашка Адлерберг был рядом.

И все же, уйдя со службы, граф Алексей остался в сердцах венценосной четы, а это значило немало.


У бедной императрицы возникла тайная мысль, что уход друга Алеши может обратить внимание Саши на ее верность, постоянство, неизменность ее любви. Сердце грело воспоминание об их втором медовом месяце во время коронации. Там, в Москве, они почти постоянно находились вместе, там она впервые в полной мере почувствовала себя российской императрицей и – любимой женой, ибо так пылко и нежно Саша давно ее не ласкал, как теми августовскими ночами. Казалось, что отныне их сердца всегда будут биться вместе, рядом…

Для лечения и свидания с родными в 1856 году она ненадолго оставила Петербург, захватив с собой маленьких Алешу и Мари, но душа была неспокойна. Утешением были письма детей.

«Милая Мама.

У нас теперь делается холодно так что мы совсем перестали купаться. Мы вчера ходили на охоту. Никса убил утку. Папа хочет скоро ехать в Царское Село. Вчера к нам приехал фелтиегерь и сказал, что Алексей жаловался что мы ему мало пишем писем. Никса начал рисовать масленными красками и нарисовал одну картинку. Папа нам сказал, что ты не прямо к нам приедешь, а через Киев.

Прощай милая, кланейся Алексею и Мари.

Твой Владимир.

14 августа. Петергоф».

Она улыбалась, но и огорчалась ошибкам в письме сына. Никса писал о том, как дядя Костя и тетя Сани катали их на гичках по заливу, и это много интереснее, чем на шлюпках.

Старший сын был способный, но с ленцой, Саша был ровен и тих, Володя – очень нежен, но и себялюбив чрезвычайно. Она старалась так влиять на сыновей, чтобы поощрять их успехи, усиливать их сильные стороны и отвратить от слабостей. Какими-то они вырастут?…


Новым и сильным увлечением Александра Николаевича стала княжна Александра Долгорукая. Она была взята во фрейлины, еще когда Мария Александровна была цесаревной. Прослышав о тяжелой обстановке в семье Александры, которую мать так била и подвергала таким лишениям, что развила в ней болезнь, похожую на падучую (девушка впадала в состояние столбняка, продолжавшееся иногда часами), ее пригласили во дворец. Семнадцатилетняя Александра в полную силу проявила ум и ловкость и очаровала цесаревну, став ее первой фрейлиной.

Позднее товарка Долгорукой Анна Тютчева ревнивым и проницательным взором такой увидела ее: «На первый взгляд эта девушка высокого роста, худая, развинченная, несколько сутуловатая, с свинцово-бледным лицом, бесцветными и стеклянными глазами, смотревшими из-под тяжелых век, производила впечатление отталкивающего безобразия. Но как только она оживлялась, под влиянием разговора, танцев или игры, во всем ее существе происходило полнейшее превращение. Гибкий стан выпрямлялся, движения округлялись и приобретали великолепную, чисто кошачью грацию молодого тигра, лицо вспыхивало нежным румянцем, взгляд и улыбка приобретали тысячу нежных чар, лукавых и вкрадчивых. Все ее существо проникалось неуловимым и поистине таинственным обаянием, которое подчиняло себе не только мужчин, но и женщин…»

В те годы Александр обращал немного внимания на бледную фрейлину, отдавая ей лишь дань необходимой вежливости. Его манили очаровательные прелестницы. Но неожиданно для себя он все чаще и чаще стал посматривать в сторону Александры Долгорукой. Очаровательные приелись настолько, что он с трудом мог вспомнить их лица, сходные как лица кукол, сваленных в кучу в комнате его дочери. А в этом чертенке что-то было такое…

Легкость побед над женщинами выработала у него победительную самоуверенность, за которой редкая могла угадать мягкость и простодушную доверчивость. Он воображал, что сам обратил внимание на Долгорукую, на самом же деле она решилась и заставила его посмотреть на себя новым взглядом. Конечно же, она обожала императрицу, свою спасительницу и благодетельницу. Это выражалось в каждодневном неусыпном внимании, искреннем служении, стремлении быть первой и единственной наперсницей Марии Александровны.

Но ой как верно Анна Тютчева сравнила Долгорукую одновременно и с кошкой и с тигром. Кошачье лукавство и тигриная решительность тщательно скрывались юной фрейлиной, но не могла же она таить их бесконечно. Из озорства и желания поддразнить двор она стала слегка кокетничать с Александром Николаевичем, тогда еще великим князем, и он с готовностью пошел ей навстречу. Двор был скандализирован, но все оставалось в рамках благопристойности. Когда они вышли за эти рамки и вышли ли? При всей своей кошачьей грации Александра Долгорукая была холодна к мужским ласкам. Большее удовольствие доставляла ей игра умов, борьба за покорение заинтересовавшей ее особы или просто разговор с интересным собеседником, в котором она, не таясь, высказывала высокомерную язвительность ко всем и вся, с легкостью жонглировала своими и чужими мыслями, а знала она много, читала свободно на шести языках. Государь то улыбался, то открыто смеялся ее метким остротам и неожиданным парадоксам, удивлялся коварным сарказмам, высказываемым в лицо придворным, которые не решались защититься из страха попасть в смешное положение. Куда было Александре Смирновой-Россет до своей молодой тезки!

Александр Николаевич привык к Долгорукой.

Их флирт разворачивался на глазах императрицы. Вначале она забавлялась кокетством княжны, как-то раз ужаснулась, заподозрив двойную измену, но никаких решительно подтверждений тому не находилось. Княжна как будто играла с огнем, то заставляя холодеть и трепетать императрицу, то бурной лаской уничтожая все подозрения. Что у них было на самом деле, никто не знал. Масса людей утверждала, что она в связи с императором, и называла ее не иначе как «ле гранд мадемуазель». Но такая же масса людей горячо отстаивала обратное, и нельзя было им не верить. Сильным доводом второй партии было сохранение дружбы императрицы с княжной, их регулярные встречи и после замужества той с генерал-адъютантом Петром Альбединским, их переписка. Говорили, что Альбединский, как тонкая натура, не женился бы на девушке только потому, что она непродолжительное время пользовалась высочайшим расположением, ибо на столь непрочном основании нельзя строить карьеру.

Разрешить вопрос мог бы великий князь Константин, как-то днем во время прогулки по Царскому Селу встретивший брата Сашу верхом, а вслед за ним – Александру Сергеевну Долгорукую, также верхом, совершенно одну. «Заключение из этого нетрудно, – записал великий князь в дневник. – Больно».

Но и Александра Долгорукая наскучила государю. Приелось ее тонкое и язвительное остроумие, тяготила необходимость постоянно отвечать ей в тон, а мадемуазель слова в простоте не могла сказать. Нет, она была занятна, но и только.

Марию Александровну, вынужденно смирившуюся с увлечениями мужа, отчасти утешало то, что все увлечения были мимолетны, а после этих мимолетностей он все же возвращался к ней.


В августе 1857 года происходили маневры на Полтавщине. Штаб-квартиру императора устроили в поместье князей Долгоруких в селе Тепловка. Император жил в помещичьем доме, хозяева перебрались в один из флигелей.

Как-то теплым вечером Александр Николаевич сидел на веранде с адъютантами в ожидании ужина и увидел пробегавшую по двору маленькую девочку в голубеньком платьице.

– Ты кто такая? – притворно строго окликнул ее император.

Девочка подняла глаза на веранду и оробела.

– Я Екатерина Михайловна, княжна Долгорукая, – пролепетала она. – Я хочу увидеть государя.

– Ну иди сюда, он скоро придет, – позвал царь.

Он любил детей. А еще он никогда не забывал свою Сашеньку, так рано ушедшую из этой жизни.

Катеньку Долгорукую усадил на колени, напоил чаем и дал полную горсть конфет для нее и сестрицы Маши.

Этот вечер вспомнился ему, когда год спустя доложили, что князь Михаил Михайлович Долгорукий, безвольный и азартный игрок, умер, растратив все свое состояние. Александр Николаевич вспомнил теплый августовский вечер, смущенную черноглазую девочку и распорядился передать Тепловку «под императорскую опеку», а четырем сыновьям и двум дочерям покойного князя дать образование за государственный счет. В этом решении не было ничего необычного, такое случалось нередко в незаметно меняющейся России. Более чем вероятно, что Катю и Машу по окончании Смольного института ожидал фрейлинский коридор Зимнего дворца.

Часть II. Крестьянский вопрос