Александр II — страница 7 из 16

Часть I. Крамола

…Мы дожили до какого-то туманного времени. Мгла покрывает умы. В одних видишь неожиданное, в других не видишь ожидаемого.

Из письма митрополита Филарета к А.Н. Муравьеву

Глава 1. В НАДЕЖДЕ СЛАВЫ И ДОБРА

1

По весне подводились расходы императорской семьи, и государю представлялась подробная роспись. Обыкновенно он подмахивал ее не глядя, уверенный, что старый и молодой Адлерберги (первый уже формально, второй фактически), отвечавшие за министерство двора и уделов, его не подведут. Пролистывая счета, округлым писарским почерком идущие строка за строкой, он выхватывал: «…за шитье платья портному Богданову – 1864 р., Шармеру – 19 р., за пуговицы и шелковую тесьму пуговичному фабриканту Льюнгбому 8 р.75 коп… ливрейным служащим по случаю приносимого ими поздравления с праздником Св. Пасхи, в день Тезоименитства Вашего Императорского Величества, в Рождество Христово и в Новый год – 765 р.50 коп., тверскому гражданину Петру Денисову за поднесение Вашему Величеству пряников 5 руб., крестьянину деревни Скотино Петру Никитину за поднесение хлеба 7 руб.», – а почему разница в два рубля? Удивился, но пролистнул еще: «…о выдаче пособий: дочери коллежского секретаря Юрьева Евдокии – 300 руб…» А лошадь, украденную у него в Петергофе, так и не нашли! Хорош этот князь Суворов, гуманнейший петербургский губернатор, и вся его полиция… Видно, это закон: либералы несут беспорядок… Окунул перо в чернильницу и с мягким нажимом вывел свое имя и росчерк. Все, с делами покончено.

Заглянув на половину императрицы, что он считал необходимым делать каждый день из приличия, Александр обнаружил жену также за бумагами. То были пожелтевшие школьные аттестации преподавателей на великих князей Николая, Александра и Владимира, расписание занятий, тетрадки…

Покрасневшие веки Марии Александровны показывали, что она плакала. Расписание было десятилетней давности:

«22 декабря Четверг:

Вечером от 51/2 утра до 7 занимаются Гимнастикою…

23 декабря. Пятница:

От 8 до 101/2 точат и столярничают от 11 до 12 ездят верхом от 12 до 2-х все вместе рисуют Вечером от 5 до 7 занимаются музыкою

24 декабря. Суббота:

Весь день постятся

От 8 до 101/2 точат и столярничают, позавтракав, идут к обедне, а потом по примеру прошлого года идут в лавки покупать конфекты и пряники. В 7 часов вечера идут ко Всенощной и потом елка.

25 декабря. Воскресенье:

Утром играют подаренными игрушками, а потом идут к Обедне и к Высочайшему выходу; вечером играют с приглашенными товарищами…»

– А вот их письма, – с нежной улыбкой протянула ему Мария Александровна.

Письма были адресованы частью матери, частью ему. Он взял свои.

«Милый папа, здоров ли ты? Я здоров…» и смешные подробности о том, как пили чай в лесу, и было очень весело, пошел большой дождь с молнией, устраивали представления с мальчиками, а после возили друг друга в тележках, на скачках первым пришел Саша и получил от Мама серебряную фляжку, а Никса пришел вторым и получил запонки, а Павлуша третий день не в духе, у него режется четвертый зуб…

Что тут было сказать? Это его жизнь, его и ее, но ставшая такой далекой, будто чужая. Так бывало при отплытии на корабле, когда при взгляде на провожающих, с которыми было хорошо, понимаешь, что помнить их будешь, а расстаешься надолго… и все дальше берег, уже скрывает его дымка, и невольно хочется смотреть вперед, а что там?

Со смертью Никсы вдруг показалось, что и его жизнь кончена, осталось дожить, сколько Бог даст, а там и уйти с миром на место в Петропавловском соборе… Однако сам себе признавался, что чувствовал себя моложе. Именно поэтому встречи с женой тяготили его. Не желая признаваться самому себе, он только с жалостью смотрел на увядающую императрицу, усвоившую себе какую-то старушечью копотливость и внимание к сущим мелочам. Его нежно любимая принцесса Мария осталась на безвозвратно ушедшем берегу…

Взрослеющие сыновья сами отдалялись от него, хотя внешне отношения не переменились. Быть может, они жалели больную мать, быть может, у него не хватало на них времени, но только Мари пробуждала у него чувства любви и нежности. Но и дочка – даже самая нежно любимая, всего только дочка…

Слава Богу, что делами он был загружен сверх всякой меры. Следовало бы больше доверять министрам, но не всякому он давал свое доверие. Вот адмирал Краббе, ловкий царедворец и известный всему Петербургу остроумец, чьи словечки разлетались по всем гостиным. Он назначил Краббе в морское министерство, вопреки мнению некоторых, что сухопутный адмирал ни бельмеса не понимает в делах, понадеявшись, что этот не испортит налаженного братом Костей дела, но пошли с разных сторон жалобы. Александр Николаевич не торопился снимать Краббе, надеясь на лучшее, и дождался.

Во время плавания на царской яхте произошла поломка на полпути между Кронштадтом и Финляндией. Александр Николаевич помрачнел, но смолчал и перешел на сопровождающий их запасной фрегат. Все бы обошлось, но царская каюта на фрегате оказалась заперта, а ключа не было. Ключ должен был находиться у Краббе по его должности управляющего морским министерством, но адмирал развел руками, весело признавшись, что не имеет о ключе понятия. Конечно, императора без каюты не оставили, но он Краббе наказал, не пригласив к высочайшему столу. Проштрафившийся адмирал маялся несколько часов на палубе под насмешливыми взглядами команды.

Адмирала отправили в отставку. Вскоре Александру Николаевичу рассказали, что старик сбрендил, завел себе актриску, на которую без меры тратится. Много позднее император узнал, что тот же Краббе, находясь на высоком посту, направлял сотни тысяч рублей на абсолютно убыточные (по мнению чиновников из Государственного контроля и министерства финансов) опыты на Обуховском заводе, где уже после его ухода стали производить отличные пушки из превосходной стали, ничуть не уступавшие пушкам Круппа.

2

В то время Императорский Эрмитаж по-прежнему был открыт ежедневно для посетителей от 10 часов утра до полудня. Билеты на пять персон можно было получить в придворной конторе в здании Зимнего дворца.

Петербург жил не только реформами, обсуждать которые уже устали, но и обычными житейскими делами. Летом обворовали квартиру профессора Никитенко, лишив его немалой части средств, отложенных на приданое дочкам.

В литературе общее внимание привлек новый роман графа Льва Толстого «Война и мир», первые две части которого появились в «Русском Вестнике». При поддержке великой княгини Елены Павловны в Москве и Петербурге были созданы отделения Императорского музыкального общества. Движителем всего дела стал Антон Рубинштейн, выдающийся пианист, композитор и организатор, к сожалению, обладавший невыносимым характером, терпеть которого могла только великая княгиня.

Новыми дворцами украшалась столица. Теперь старший Саша занимал обычную резиденцию наследника – Аничков дворец, а для второго сына, великого князя Владимира Александровича, на Дворцовой набережной строился новый дворец. Мария Александровна настаивала на том, чтобы поручить проект первому придворному архитектору Штакеншнейдеру, но это оказалось не совсем удобно. Тот еще не закончил работу над дворцом брата царя великого князя Николая Николаевича, и Александр Николаевич не хотел ущемлять самолюбие брата. Проект поручили достаточно известному архитектору Резанову, хорошо проявившему себя на строительстве в Москве храма Христа Спасителя.

Самый храм уже несколько лет возвышался над старой Москвой, осеняя ее своей золотою главою. Александр Николаевич от души надеялся, что после открытия Исаакиевского собора он сможет открыть не менее грандиозный храм в Москве. Он входил во все детали, изучал все проекты, планы, эскизы академика Константина Тона, и за ним оставалось последнее слово. Проект разрастался, в нем предусматривалось уже создание двух часовен, монументов героям войны и колокольни-монумента в память освобождения крестьян.

3

Иногда Александру Николаевичу приходило в голову, что пора бы привлечь наследника к рутинной государственной работе, пора показать ему, в чем будет заключаться его дело. Но император не делал этого, оставляя великого князя жить по привычному укладу. Успеется, у самого сил хватает на все, да и лучше заниматься делами, чем поддаваться томительной и безысходной тоске, от которой не помогали ни случайные знакомства, ни официальные празднества. Александр Николаевич не мог забыть своих разговоров с Никсой о государстве, о долге государя…

Он знал о времяпрепровождении Саши. Тот был прикомандирован для прохождения военной службы к великому князю Николаю Николаевичу, дяде Низе, как его звали в семье, занимавшему должности генерал-инспектора кавалерии и командующего Санкт-Петербургским военным округом.

Образ жизни царского брата не слишком отличался от распорядка августейшей семьи. В 9 утра Николай Николаевич выходил к утреннему чаю в кабинете. Стол накрывался перед диваном. По левую сторону сидели великая княгиня Александра Петровна и великий князь. Иногда приходил восьмилетний великий князь Николай Николаевич-младший, иногда к столу приносили годовалого княжича Петю. Напротив великого князя садился обычно доктор Обермюллер, а по правую руку его – дежурный адъютант. Николай Николаевич любил зеленый чай, пил его с густыми сливками и калачом или поджаренным в масле белым хлебом. Разговор за столом шел о мелких семейных интересах и городских новостях.

В половине десятого адъютант в приемной переписывал представляющихся. Великий князь назначал, кого примет в кабинете, кого в приемной. После приема в 12 часов накрывали завтрак: рюмка водки и простой, но вкусный стол: суп, закуски, четыре блюда и десерт. Вина, в отличие от старшего брата, великий князь не любил, предпочитая домашнюю наливку, которую отменно научилась делать Александра Петровна. Вместо кофе вновь подавался зеленый чай со сливками.

По воскресеньям и праздникам к завтраку приглашались отец Василий Бажанов и близкие лица, приезжавшие к обедне. В такие дни, как правило, подавались великолепные кулебяки, а к ним икра паюсная и зернистая.

После завтрака время уходило на катание, объезд казарм, проверку караулов. По воскресеньям бывал развод, на котором Николай Николаевич присутствовал обязательно. То было важное событие: государь на разводе видел свою гвардию и гвардия видела государя.

На развод государь являлся в разном настроении, но его привычки давно были известны. Если Александр Николаевич вынимал правой рукой из левого заднего кармана носовой платок и сморкался, а затем передавал великому князю Николаю Николаевичу приказание: «Господам офицерам являться!», которое тот оглушительно громко кричал на весь Михайловский манеж, у всех начальствующих лиц спадала тяжесть с сердца. Государь приветливо улыбался и милостиво благодарил за развод, не обращая внимания на мелкие промахи, которые неизбежно случались.

Но если платок не вынимался и офицеры не призывались, у многих сердце замирало. В этом случае всякое лыко попадало в строку, примечались и плохая посадка какого-нибудь офицера, и сбой в прохождении эскадрона. Великий князь после отъезда государя из манежа созывал начальников и делал замечания, передавая и мнение августейшего брата.

Стоит заметить, что нравы в армейской среде тогда были просты. Во многих провинциальных гарнизонах было заведено, что офицеры ежедневно обедали у своих батальонных или батарейных командиров. Этот чисто русский обычай гостеприимства тщательно соблюдался. Офицеры им дорожили. Ведь стояли большей частью в небольших городах, в которых не было никакого общества, и пять-шесть офицеров составляли сплоченное содружество, всегда поддерживавшее своих во всем. Не то в столице, в гвардии.

Заведено было, что разметкой новобранцев по полкам занимался сам государь, а в случае его занятости или отсутствия – великий князь Николай Николаевич. И вот как-то после длительной и довольно утомительной процедуры все проголодались, и генерал Дохтуров предложил позавтракать неподалеку в Английском клубе, которого он был старшиною. Николай Николевич поколебался, но приглашение принял.

Вечером Александра Петровна встретила мужа на площадке лестницы вопросом:

– Отчего так долго? Вы же ничего не ели! Невозможно так морить людей.

– Нет, Саша, – успокоительно сказал Николай Николаевич, – мы не очень голодны. Нас накормил Дохтуров из Английского клуба.

Он ушел переодеться, а покривившая губы великая княгиня обратилась к его адъютанту полковнику Дмитрию Скалону:

– С какой стати великий князь принимает завтраки от лиц своей свиты? Это совершенно лишнее.

– Отчего, ваше высочество, – рубанул Скалой, – великому князю не принять предложенные от сердца хлеб-соль?

– Это слишком интимно, и его высочеству до этого не следует опускаться.

«Так вот как эта худосочная немка смотрит на нас, русских офицеров!» – мелькнуло в голове Скалона. Он подошел к столу с закусками, глянул на блюда и судки с позолоченными крышками, но не захотел снести оскорбление.

– Извините, ваше высочество, но ваш взгляд – гордость, а гордость – не христианская добродетель.

Великая княгиня широко открыла глаза:

– Это вы мне?!

Скалой опрокинул стопку и твердо поставил ее на столик.

– Да, это мое убеждение.

Александра Петровна замерла. Но следует отдать должное немецким принцессам, подавлявшим свое высокомерие и церемонность, неуместные у русских великих княгинь. Александра Петровна улыбнулась, налила из графинчика в позолоченную стопку водки и ласково спросила:

– Хотите водки?

Скалой не хотел, но выпил.

По ночам великий князь Николай Николаевич обходил все закоулки Зимнего дворца мерным шагом, слыша который вытягивались часовые и оправляли мундиры офицеры. Внимания великого князя хватало на все.

Перед сезонами Николаю Николаевичу представлялись списки всех танцующих офицеров, и кого он замечал мало танцующим, тут же вычеркивал, и приглашения им больше не посылались. А балы в Эрмитаже были пышные и оживленные. На половине императрицы устраивались скромные, малочисленные балы для своих в Золотой гостиной. Юная великая княжна Мария Александровна участвовала в них со своими подругами.

На больших балах во время танцев государь сам иногда делал несколько туров вальса и обходил гостей с приветливой улыбкой, беседуя с дамами и старшими из приглашенных. За ужином Александр Николаевич в сопровождении министра двора обходил столы и сам выбирал себе место. Мария Александровна ужинала за парадным столом, к которому приглашались почетные гости. Ужин накрывался в большом Николаевском и в аванзале, среди волшебного тропического сада.

4

В 1866 году войска гвардии обучались действовать по новым уставам. Учения, и особенно летние в лагерях, требовали немалых усилий не только от солдат, но и от офицеров. Поднимались спозаранку и до полудня проводили время в полках. Местность вокруг Красного Села все уже знали до последнего бугорка.

В 12 часов для офицеров устраивался завтрак из пяти блюд, после чего отдыхали, затем ехали купаться. В 4 часа бывал обед из шести блюд. С 5 до 7 часов – скачки, а там быстро переодевались и ехали в театр.

Обыкновенно сначала шла комедия, водевиль или оперетка, а в заключение дивертисмент из танцев. Из опереток большим успехом пользовались «Прекрасная Елена» с Лядовой и Сазоновым и «Перикола» с Чернявской, из комедий – «Семейные тайны», из водевилей – «Все мы жаждем любви». Среди балетных солисток любимицами были Вергина, Соколова, Разина. После спектакля великий князь Николай Николаевич уезжал домой, а офицеры оставались ужинать с артистами и возвращались в лагеря часам к трем.

Так бывало четыре раза в неделю в «театральные дни». В остальные дни в свободное время по вечерам устраивали скачки с жокеями, игру в трик-трак. В ясные вечера стреляли в цель из лука, метали дротики, рубили лозу, играли в английский футбол. Изнуренные валились на тонкие тюфяки.

Таков был обычный уклад жизни гвардейских офицеров. Его разделяли почти полностью наследник и великие князья Владимир и Алексей, также проходившие службу в частях. В свободное время они посещали дядю, ездили вместе с офицерами купаться, играли в кегли, а иногда отправлялись не только на представления, но и на репетиции в театр.

На учения в Красном Селе государь приезжал с женою, так было заведено. Весь июнь погода простояла хорошая, жаркая. Александр Николаевич и Мария Александровна объезжали лагерь, слушали «зарю» с церемонией. Венчал учения парад, конец которого омрачил долгожданный дождь, подмочивший всех. Уланы прошли лучше всех, потом кавалергарды, шефом которых неизменно была императрица. Государь был весел и доволен. Он подшучивал над наследником, который во время последнего учебного боя командовал одной стороной против брата Владимира. Цесаревич выслал вперед гусар и уланов под командованием брата Алексея, но их окружили казаки Владимира и взяли в «плен».

Однажды Скалой притащил в купальню насосы и затеял обливание друг друга. Цесаревич взял в руки брандспойт и нацелился на дверь. Но вместо адъютанта Давыда Орлова случайно отворил дверь генерал Тимофеев, и был облит с головы до ног.

По вечерам, когда Николай Николаевич уже спал, молодые великие князья любили приходить к его адъютантам ужинать. Ужины эти накрывались на чердаке, подальше от ушей инспектора кавалерии, и проходили с большим оживлением. Любимым блюдом были раки и куриные котлеты с фасолью. Раз в разгар ужина появился разбуженный Николай Николаевич и без раздумий принял участие в дружеской трапезе.

Однако не все время великие князья проводили в маневрах и увеселениях. Для полноты портрета наследника следует добавить, что он оставался искренне верующим христианином, не забывавшим о своих обязанностях. В августе 1866 года великие князья Александр и Владимир посетили Николо-Бабаевскую обитель для встречи с преосвященным Игнатием Брянчаниновым. Возможно, что братья не скоро собрались бы, но их об этом попросила Мария Александровна, а они оба были послушными сыновьями.

Владыка преподнес цесаревичу икону благоверного князя Александра Невского, а великому князю Владимиру – икону святого равноапостольного князя Владимира, после чего беседовал с высокими гостями. Прежде всего, он расспросил о здоровье императрицы и пообещал молиться о ее выздоровлении, а далее обратился к цесаревичу.

– Монастыри – лечебницы наши духовные, – говорил преосвященный Игнатий, – однако нравственное их состояние находится в совершенной зависимости от нравственного настроения народа. Но при всем том, они – убежище желающим сохраниться от конечной погибели и хранители верности Церкви Православной и престолу. Извольте, Ваше высочество, обратить внимание на то обстоятельство, что нет другого сословия, кроме монашеского, в котором не было бы ковов на измену престолу. Монашество и монастыри потому особенно гонимы партиями злонамеренными, что они поддерживают веру и престол. Одной ногой я уже стою в могиле и для себя ничего не ищу, а докладываю вашему высочеству сущую истину ради истины. Умоляю, ваше высочество, поддерживайте монастыри по тому благу, которое приносит их существование.

Оба великих князя были растроганы словами тихого старца с поразительно живыми, проницательными глазами. Наследник обещал исполнить завет. Святитель Игнатий скончался спустя пол года после этой встречи.

А жизнь шла интересная. Зимой молодецкие забавы гвардейцев переносились в манеж. Цесаревич там по два раза в неделю упражнялся в гимнастике под руководством гимнастов из цирка Ренца. Упражнения заключались в прыгании через «лошадь», в вольтежи-ровании на живой, необъезженной лошади и езде, стоя в седле. Адъютанты дяди достигли в этом немалого искусства.

Цесаревич вполне проявил свой характер, отличительными чертами которого были осмотрительность и упорство. Он никогда сразу не решался на какое-нибудь новое, более трудное упражнение, но раз решившись, – исполнял его отлично. При большой силе в руках он очень хорошо вольтежировал, но долго не решался встать и ехать стоя на лошади. Высокий и крупный, он с трудом балансировал и, не проехав полного круга, соскочил с седла, сумев не упасть.

Любопытно, что цесаревич тогда был еще плохо известен. Как-то на бегах его не узнала полиция и не впустила в беседку членов Скакового клуба.

В тот год в Александринке бывали спектакли немецкой труппы. На них регулярно приезжали цесаревич с женой, дядя Низя с женой, братья Владимир и Алексей, большинство адъютантов дяди. Поездки в театр очень нравились Минни, она упивалась своим успехом у молодых красавцев-гвардейцев, а Саша вдруг открыл в себе чувство ревности, подчас заставлявшее его внутренне трястись от бешенства. После театра Минни по упрямому молчанию мужа и злым складкам у рта быстро понимала, в чем причина недовольства, и умела ласково разубедить Сашу в его подозрениях.

В то время возросло влияние на цесаревича Константина Петровича Победоносцева, назначенного для проведения бесед на правовые темы, прежде всего о государственном праве. Победоносцев, активный деятель судебной реформы, обладал большими познаниями, но, что может быть важнее, и прочными убеждениями. Он стал первым советчиком великого князя Александра Александровича, и много способствовал формированию его мировосприятия. Стоит сказать, что великий князь ценил Константина Петровича не только за выполнение его обязанностей, но и за непритворное внимание и заботу, которыми не был избалован при дворе. Царедворцы и министры все еще не принимали наследника всерьез. Он это примечал.

Поездку по России наследник также совершил в сопровождении Победоносцева. В Твери посетили монастырь, в котором жил святитель Тихон Задонский, будучи настоятелем. В Нижнем Новгороде, обходя ярмарку, в чайном ряду купил цыбики разного чая. Искал для Мама ее любимый жемчужный сорт, но его нигде не было. Пристыженные торговцы обещали непременно достать и прислать в Петербург.

В двадцать один год наследник не решался на более пристальный, чем позволял отец, интерес к государственным делам, однако позволял себе выступать ходатаем по делам частным. Вот одно такое обращение:

«Милый Папа,

извини меня, что я Тебя безпокою. Меня очень просили устроить одно дело, а именно: Г-н Крузе, которого высылают за Земские дела, очень бедный человек и ему приказано завтра же выехать из Санкт-Петербурга. Он просит только позволить ему собраться несколько дней, так у него есть семейство и ему очень трудно выехать так скоро. В этом состоит вся просьба, чтобы позволить ему остаться еще дня 2 или 3. Еще раз милый Па прошу у Тебя прощения, что безпокою, но для такой ничтожной просьбы я решился.

Твой Саша».

Письмо любопытно по стилю, наследник явно не смеет высунуться из-за спины отца, и по содержанию тоже, малый пример государственно-административного устройства империи, в которой сущую ерунду мог позволить сам император – и никто, кроме него.

5

Победоносцев бывал в Михайловском дворце у великой княгини Елены Павловны, которая и предложила его на должность наставника наследника. Высокого роста, худой, в круглых очках на постном лице, он производил в первый раз не самое благоприятное впечатление.

Однако по мере дальнейшего знакомства, когда он получал возможность изложить свои взгляды и принять участие в беседе, нельзя было не проникнуться уважением к этому русскому человеку старого типа, верного самодержавию, но в то же время вполне европейцу, хорошо знающему западную литературу, историю и самый дух Европы.

В гостиной Елены Павловны в присутствии наследника Победоносцевым была рассказана следующая история. На летний сезон они с женой сняли близ Петербурга дачу, небольшой уютный домик в несколько комнат с верандой. В первую же ночь в домике раздался стук. Константин Петрович, недоумевая, со свечкой обошел комнаты и выглянул за дверь – никого и ничего. Легли спать. Но на вторую ночь тот же стук. И вновь осмотр дома не открыл причины и источника странного беспокойства. Жена разнервничалась, что вполне извинительно, и предложила съехать. Константин Петрович колебался, не желая нарушать контракт и надеясь, что все как-нибудь само собой пройдет. Но один из приятелей посоветовал пригласить медиума, одного из тех, что давали публичные сеансы в столице, а также приглашались в частные дома в затруднительных случаях. Победоносцев не хотел звать, но жена уговорила.

Был призван медиум, бледный чернобородый мужчина, который обошел дом, рассеянно озираясь кругом, а затем сел в одной из комнат, шторы опустили, и в темноте начался сеанс. Медиум впал в транс и в таком состоянии сообщил, что стук производит дух священника, некогда жившего в этом доме. Священник этот был внезапно позван во время совершения литургии, в самую минуту начала проскомидии, и умер, не совершив пресуществления даров.

– Чем же его успокоить? – спросил потрясенный Победоносцев.

– Позвать священника, чтобы тот закончил служение. В доме есть домовая церковь.

Удивление супругов достигло предела. Уж этот небольшой домик они еще при снятии обошли и осмотрели весь.

– Где же?

– Дверь замурована. Надо пройти по коридору там, где ступеньки вниз, налево под штукатуркой.

К величайшему изумлению, под штукатуркой и слоем кирпичей действительно открылась небольшая церковь, в алтаре которой находились очевидные доказательства прерванной службы. «Я позвал священника, который довершил литургию. И с этого дня нас больше не тревожили таинственные стуки».

Глава 2. Поздняя любовь

Ушедший год оказался тяжел для Александра Николаевича. И не то чтобы семейное горе или государственные дела особенно повлияли на него, но иногда вдруг ощущал свой возраст, близкие пятьдесят. Подчас накатывало прескверное настроение, жизнь в общем-то кончена, и предстоящая череда дней мало что прибавит к прожитому… но проходил миг усталости и слабости и вновь неодолимая жизненная сила брала верх.

Стреноженный этикетом, как конь путами, он позволял себе тайные любовные эскапады, пренебрегая молвой, ибо на царском олимпе полностью ничего укрыть было невозможно. Он полагал, что слухи о его амурных приключениях расходятся по петербургским гостиным в преувеличенном виде, и не слишком ошибался. Так уж оказалась устроена его жизнь.

А любви хотелось. Унаследовав нежный характер матери, он скрывал это, сознавая, что на его месте нужна твердость, но сколько же можно себя подавлять? Природная мягкость и доброта вдруг изливались из его сердца, подчас совсем неуместно, и в попытке затушевать их он становился жесток. Так и текли его дни в незаметном для постороннего взгляда борениях с самим собой и тайной надежде на счастье.


Зимой в Петербурге нечасто выпадают хорошие, ясные дни. Таким в 1866 году оказалось Крещение. Крестный ход двинулся от Иорданского подъезда Зимнего дворца к Неве. Александр Николаевич, выйдя, в первое мгновение зажмурил глаза.

Ослепительно-холодное солнце с картинно-голубого неба ярко освещало дворец, расчищенные с утра набережную с аккуратными сугробами, убегавшую от подъезда малиновую ковровую дорожку, деревья с плотным снежным покрывалом. Ветра не было. Мороз слегка пощипывал уши и холодил непокрытую голову.

Перед царской семьей шли священники, сверкая золотыми облачениями и драгоценными камнями в митрах. Над их головами возвышались большие иконы в золотых ризах и едва колыхающиеся бархатные хоругви. Придворные певчие в темно-вишневых одеждах, не переводя дыхания, пели праздничные стихиры.

От угла дворца открылся вид на Адмиралтейство, угол Дворцовой площади и начало Невского, сплошь усеянные толпой. Процессия повернула к спуску. Накануне вечером в ледяном покрове Невы дворцовыми плотниками была вырублена Иордань в форме креста. Каждый год с редкими исключениями, сколько он себя помнил, царская семья присутствовала на праздничном водосвятии. Певчие пели, архидиакон кадил, седенький митрополит опускал крест в невские воды, пушка палила с бастиона Петропавловской крепости – все это было непременным обычаем…

Император шел на расстоянии пяти-шести шагов за священниками один, императрица по обычному нездоровью осталась в своей спальне. За ним чинно следовали сыновья и дочка, братья с женами, высшие придворные чины, министры, командиры гвардейских полков, генерал-адъютанты и флигель-адъютанты. Александр знал, как блистательно выглядит его двор, его первая опора, и привычно гордился этим блеском. Он не смотрел на стоящую по сторонам толпу, а механически наклонял голову в ответ на низкие поклоны мужчин и реверансы дам. Еще в юности он открыл, что можно не вглядываться в лица множества людей, неизменно оказывающихся вокруг, что утомляет, а просто скользить глазами, думая о своем. И вдруг взгляд его споткнулся…

В первом ряду толпы близ спуска к реке стояла молодая девушка. Высокая, стройная даже в тяжелой шубе. Из-под собольей шапки на лоб выбилась прядь каштановых волос. Яркий во всю щеку румянец украсил ее породистое лицо с правильными чертами, будто выточенными вдохновенным резцом Кановы.

Как и все, она опустилась в реверансе, но чуть раньше других поднялась, дерзко взглянув на императора. Он вдруг позавидовал ей, ослепительно молодой и прекрасной, которой и дела не было до его жизни и дел, тягостно-тяжелых, мучительно-запутанных. Как хороша!.. Он сбился было с ноги, но быстро поправился. Процессия миновала красавицу, и он едва удержался, чтобы не оглянуться, что было бы совсем неприлично. Лицо он вспомнил, видел ее на прошлогоднем юбилее Смольного института, а вот как фамилия?…

И пели певчие, и архидиакон кадил, митрополит, поддерживаемый под руки келейниками, опустил крест в прорубь, и пушка ударила с бастиона крепости.

Надо узнать, кто она!

Узнать было нетрудно. Оказалось – княжна Екатерина Долгорукая, сирота, недавно вместе с сестрой Машей по благодетельному его повелению закончившая Смольный, а ныне в ожидании женихов проживающая в семье старшего брата князя Михаила Михайловича Долгорукова под присмотром золовки, прелестной неаполитанки маркизы Вулькано де Черчемаджиоре. Лет княжне оказалось всего-то девятнадцать, она выглядела старше, а была почти ровесницей его Володьке и всего на шесть годов старше Мари.

Мысль о ней не шла из головы весь вечер, и он ничуть не удивился, увидев ее назавтра в Летнем саду. Александр был верен своим привычкам и, как было заведено, совершал свою обычную прогулку после утомительного делового дня. А день выдался стылый и ветренный по-петербургски, гуляющих было мало. Он скоро отметил на боковой дорожке знакомую фигуру, за которой следовала горничная, закутанная в платок.

Резко повернув, он шагнул через сугроб и перешел на боковую аллею, не слыша недоуменного восклицания адъютанта, и вдруг вырос перед княжной.

Историкам, жадно охочим до подробностей личной жизни великих людей столь же, сколь и обычная публика, немного достало известий о начале этого романа. Его участники впоследствии скупо делились подробностями, а внимательные наблюдатели поначалу мало внимания обратили на определенный интерес императора к молодой княжне. В дворцовом кругу сочли, что это одно из извинительных болезнью императрицы увлечений государя, очаровательный каприз, из тех, которые оканчиваются приличествующим подарком. Оказалось же, что сорокавосьмилетний Александр Николаевич подлинно влюбился, потерял голову от девятнадцатилетней девушки.

Первая и безусловная примета любви – он стал искать встреч с ней. Согласно устному приказанию императора министерство двора включало княжну Екатерину Долгорукую в списки всех балов, приемов и торжественных церемоний. Но ему было мало видеть ее, и потому Летний сад стал главным местом их свиданий.

Они не договаривались о времени встречи, а просто не изменяли заведенному обыкновению и – гуляли по боковой аллее. Горничная княжны плелась следом, а адъютанта император теперь на прогулку не брал. По строгому указанию князя Долгорукова жандармы не запрещали вход в сад, что вызвало бы толки, но ограничивали публику, пропуская прилично одетых господ.

И два-три раза в неделю он мог видеть ее близко, любоваться нежным румянцем, милой улыбкой, наслаждаться очаровательным грудным голосом и веселым смехом, который он вызывал своими рассказами, частью увлекательными, частью двусмысленными, что позволяли тонкости французского языка. Но разговоров ему быстро стало мало, разгоравшееся пламя страсти требовало большего.

Оказалось же, что юная княжна рассудительна не по летам, а главное – смотрит на него с непреодолимым почтением, причем не как на государя, это бы еще куда ни шло, а как на пожилого дядюшку, чьи любезности и шутки милы, но полюбить которого невозможно. Да, он был стар, сед и, верно, смешон своей привязчивостью…

К глубокому своему удивлению, Александр осознал, что ему необходима любовь именно этой девочки, которую не смогут заменить все его прелестные пассии былых и недавних времен. Сказать ли, он простодушно втюрился в нее по уши.

Он думал о ней все время, просыпался с мыслью о ней, вспоминал ее улыбку во время доклада Горчакова о завоевании Кокандского ханства, перебирал в памяти ее слова на последней встрече при обсуждении финансовой реформы в Государственном Совете. Она не шла из головы и при посещении им худой и бледной Марии Александровны, которой он покорно целовал руку, чувствуя себя виноватым и правым одновременно. На представлении в театре он шарил лорнетом по залу, выискивая, нет ли ее в ложах ее родственников. Любовная лихорадка вполне овладела им.

А Катя Долгорукая была холодна. Впрочем, ей в высшей степени льстило внимание государя, но не так уж простодушна она была, чтобы не понимать, каков должен быть исход этого внимания. Натура сильная и цельная, с характером гордым и решительным, насколько это возможно у девушки в девятнадцать лет, Катя не могла полюбить царя и не желала унизиться до положения его наложницы. Она воспитывалась в патриархальных условиях русской дворянской усадьбы и закрытого Смольного института, впитывала идеи русской и французской литературы, ей равно были близки и Татьяна Ларина, и Ванина Ванини. Главное же, невинная душа ее, не знавшая горя и страданий, не знала и больших радостей и не была готова к большому чувству. Умом же она была наивна, не догадываясь о тонкостях искусства интриги.

Стремительно летели дни для царя и одной из миллионов его подданных. Оба думали друг о друге, оба ожидали встреч, но один знал, чего он хочет, а другая покорно следовала его воле до определенного предела, переступать который не желала. Возможно, она вскоре догадалась, что своим упрямством лишь укрепляет чувство Александра.

Он же, давно сказавший ей о желательности побеседовать наедине в «более интимной обстановке», как будто забыл о том. То есть и помнил, и хотел ежеминутно, но уступал ей, не решаясь применить силу. Он любил.

При всей своей одурманенности дивной красотой княжны, он сознавал, что она не так тонка и умна, как ее дальняя родственница Александра Долгорукая, но ему не кладезь премудрости требовался. За парадной красотой княжны он угадывал простоту уютного, необременительного покоя, куда хотелось нырнуть с головой. Он угадывал в ней доброту, верность, чистоту и искренность, не сознавая, что думает и чувствует, как двадцать восемь лет назад в маленьком городке Дармштадте… До смешного доходило, вдруг поманила его статуя Венеры Таврической в одном из коридоров Зимнего. К недоумению караульных офицеров по несколько раз за день приходил к ней и стоял молча. В Венере он тоже видел Катю.

Тянуло к ней неудержимо, хоть мимо дома ее проехать… И поехал, потащился на южную окраину столицы под каким-то смехотворным предлогом, чтобы только, проезжая по улице Бассейной, глянуть на ее окна.

Жизнь постоянно ставит нас перед выбором, в большом и малом мы подчас незаметно для себя принимаем решение и, дай Бог, чтобы оно оказалось верным. Человеку не дано знать, что ожидает его впереди. Мы исходим из уже данного, известного и очевидного. Так и княжна Долгорукая была готова вступить на традиционный для ее круга путь великосветской дамы. Знатность рода и редкостная красота позволяли надеяться на не просто достойную, а блестящую партию – так говорили все вокруг, так думала и сама она. Обычные великосветские юноши, безусые гвардейские корнеты и камер-юнкеры были ей скучны. Сумасбродные гусары и лощеные дипломаты казались смешными. Ни громкие титулы, ни размеры состояния не прельщали ее (хотя бедность тяготила). Сердце ее было еще младенчески покойно. Как знать, не будь роковой встречи, и пошла бы она под венец с нелюбимым или, загоревшись чувством к иноземному принцу, бравому гвардейскому полковнику…

Меж тем пришла весна. Все уже привыкли к холоду и сугробам, как вдруг то прозрачная капель, то ясное, голубое небо, то теплое солнце, от которого невольно хотелось распахнуть надоевшую шубу, то веселая деловитость дворников, вывозивших слежавшийся снег к Неве, а там и сама Нева, незаметно освободившаяся от зимнего покрова и свободно и вольно понесшая свои воды к морю, возбуждали неясные светлые надежды.

Катя постоянно думала о нем, и то неопределенно-радужные, то обыденно-постыдные возможные продолжения затянувшегося романа волновали ее. Дума о нем давно томила сердце. Пришла пора для окончательного решения. Катя все ожидала чего-то, не решаясь сделать окончательный выбор, и то хитростью, то лаской оттягивала ответ.

Глава 3. Летний сад

Коль любить, так без рассудку,

Коль грозить, так не на шутку.

А.К. Толстой

1

Беспокойное море российской жизни, взбаламученное крестьянской и иными реформами, меняло самые свои основы. Рушились незыблемые твердыни старины, возникали новые материки, горы и долины, куда с настороженностью входили все те же царские подданные и принимались за устройство новой жизни или продолжение старой. Тут же на просторах формирующейся новой России возникли и вязкие, гиблые болота, ступив в которые, человек пропадал почти наверняка, но которые неудержимо манили молодое поколение, желавшее проявить свою дерзость и удаль и вдохновлявшееся высокими идеалами. Неистовые трибуны внушали им, что все преобразования в России были проведены Александром II нехотя, вопреки его собственной воле и желанию, что он – глупый, ленивый и сластолюбивый старик – лежит, как бревно, на пути светлого потока развития России. И летели, летели на светлое пламя наивные мотыльки…

В те годы студенческие кружки возникали во множестве. Не поощряемые начальством, они принимали обличье невинных объединений и ставили вполне легальные цели: то были общество вспомоществования малоимущим студентам, артель переводчиков с английского, немецкого и французского языков для газет и журналов, издательское содружество. Московское градоначальство не решалось запрещать безобидные платные вечера, организуемые для добывания средств в пользу студентов-бедняков. На такого рода вечера привлекалась масса народу, и делалось это сознательно не только в расчете на материальную выгоду. Настоящая цель иных организаторов была – высмотреть на этих собраниях молодых людей, годных для выполнения революционных замыслов.

Впрочем, не стоит и преувеличивать реальное значение возникавших кружков, времяпрепровождение в коих чаще всего ограничивалось критикой текущего положения, чтением запрещенных книг и пением задорных песен. Так в Москве на Большой Ордынке образовался кружок студентов-пензенцев. Поначалу земляки ни программы, ни конкретных целей не имели. Выступивший на первый план их главарь Ишутин повторял, что главная задача состоит в пропаганде социалистических идей среди студенчества.

Николаю Ишутину было чуть более двадцати. Родился он в Пензенском крае в городе Сердобске в купеческой семье. В ранние годы по желанию отца был отправлен для получения образования в Пензу к родственникам, помещикам средней руки Каракозовым. Оторванность от семьи породила тоску и неприкаянность, прикрываемые гордым юношей внешней дерзостью. Он много читал и любил рассказывать о книгах двоюродному брату Диме Каракозову и его сестрам, у которых пользовался непререкаемым авторитетом.

Волей судьбы он попал в Москву с товарищами после распада первой организации «Земля и воля», оставившей, однако, последышей. Туманная смесь из позитивизма Конта и Спенсера, борьбы за «волю народную», романтического республиканизма Гарибальди и дерзкой насмешливости известных журналов легко дурманил молодые головы. Атеизм овладел умами, ибо церковная казенщина претила, и велик был соблазн безнаказанного отрицания.

– Да зачем же все? Зачем человек живет? – спрашивал иной простодушный маменькин сынок.

– Так себе, родился и живет, и все тут.

Извечное же чувство неудовлетворенности, особенно пылко переживаемое юностью, переводилось из сферы духовной в самую материальную. «Небо» низводилось на «землю», человек объявлен был мерой всех вещей, его воля определяла ход истории, а в текущий момент главной задачей стала «борьба против деспотического самодержавия».

На этой гремучей смеси был налет игры вроде казаков-разбойников. Вылавливание новых волонтеров на больших вечерах называли «рыболовством», и на это дело отряжались умелые «рыболовы», потом отчитывавшиеся перед Ишутиным о результатах.

К светлому социалистическому будущему вначале хотели идти мирным путем – производственных ассоциаций, товариществ и артелей, как учил Чернышевский в своем романе. Для пропаганды идеи создали переплетное товарищество и два швейных заведения. Ишутин долго носился с мыслью сделаться извозчиком, приобрести сообща постоялый двор и проводить свои революционные идеи между извозчиками, видя в тех сильное орудие влияния на умы множества людей по самому характеру их деятельности. Но, потолкавшись среди мужичков, крепко и простодушно веривших в Бога, Царя и Отечество и озабоченных более всего добыванием копейки, отказался от этой мысли.

Так прошли осень и зима 1864 года. К весне только-только начало было сплачиваться некое объединение единомышленников, как наступили каникулы, и университет опустел. Большинство пензенцев также дружной оравой поехало домой. По осени то на Ордынке, то на Разгуляе их собрания возобновились. Ишутин приступил к созданию Организации. «Какой?» – заинтересованно спрашивали его соратники, но ответа не получали затем, что сам юный вождь смутно представлял конечную цель их бунтарской самодеятельности. «Просто Организация, – отвечал он. – Это для конспирации». Загадочность и недосказанность лишь увеличивали обаяние Ишутина и придавали большую значимость их собраниям. И все же Ишутин понимал, что какая-никакая цель должна быть. Он взял то, что казалось самым очевидным и громким – цареубийство.

Исходя из этого, выстроились и другие конечные цели: уничтожение царской власти, захват верховного управления в свои руки, уничтожение крутых капиталистов и землевладельцев и произведение всеобщей революции. После нее в России должно быть основано управление по системе Северо-Американских Штатов, только на социалистических началах. Юные энтузиасты считали это все вполне осуществимым в ближайшем будущем.

Попутно продолжали и «мелкие дела»: основали начальную школу для мальчиков, стараясь из малышей сделать революционеров. Читали им книжки русских сказок своего петербургского единомышленника Ивана Худякова: «В некотором царстве, да не в нашем государстве жил-был царь…» Намеревались создать тайную типографию и уже достали шрифт, но неясно было, что печатать.

Игра потихоньку разрасталась. Во главе Организации встал Центральный Комитет. Он заводил своих агентов в важнейших пунктах империи. Поддерживалось строжайшее соблюдение тайны. Члены одного кружка не должны были знать о составе других кружков. В то же время Организация имела право распоряжаться своими членами как угодно, было установлено беспрекословное исполнение приказаний руководителей. Лица, не повинующиеся Центральному Комитету или изменившие Организации, наказываться должны были смертью. Все члены были обязаны поддерживать Организацию денежными средствами, используя все способы, будь то грабеж, воровство или убийство. Володя Федосеев предложил отравить своего отца, богатого купца, не раз похвалявшегося полной кубышкой. В Организации намерение Володи одобрили, но посоветовали не спешить, выбрать удобный момент.

Кто первым назвал Ишутина «генералом», осталось неизвестным, но слово вылетело и мгновенно пристало к нему, ибо вполне подходило и верно определяло его роль и значение в Организации. Вечно в хлопотах, всегда таинственен, говорит с умолчаниями и недомолвками, вдруг намекает на громадные связи и грандиозные планы: «…гвардейских полков, голубчик, не стоит опасаться…» или «Да что ж Государственный Совет, и там есть достойные люди…» И голова кружилась, и дыхание перехватывало от сознания возможности и неотвратимости близкого мига, когда вся жизнь российская круто перевернется, и на вершине новой жизни окажется Николай Андреевич Ишутин, такой пока еще простой, доступный, близкий… но уж никак не либеральный. «Кто не за нас, тот против нас!» – частенько повторял Ишутин. Догадывались, что он не расстается с револьвером и кинжалом. А еще он постоянно ошеломлял их поразительными известиями, так что при каждой встрече все тут же обращали на него взоры и слышали, что Санкт-Петербург хочет отделиться от России и Америка намерена взять его под свое покровительство, или что Герцен послал своих эмиссаров в Казань и вот-вот там вспыхнет возмущение мужиков, полыхнет все Поволжье, и тут уж держись…

Верили свято! Ну коли не сбывалось, так что ж, дело трудное и тайное. Ни у кого и мысли не возникало потребовать у «генерала» отчета в его делах и известиях, уж на то он и «генерал».

Крепкий, небольшого роста, с крупной, хорошо вылепленной головой, на желтовато-бледном лице редкая рыжеватая бородка – он не производил сильного впечатления в первую минуту. В разговоре же, особенно в споре, внутренняя энергия и обретенная властность покоряли, а видимое обаяние привлекало к нему.

Характерно, что Ишутин безотчетно распоряжался состоянием Ермолова, а сумма была немалой – до 30 тысяч рублей, да еще 1200 десятин земли в Пензенской губернии. Двадцатилетний сирота Петя Ермолов, робкий и добрый, полностью покорился воле Николая Андреевича, и только его несовершеннолетие не позволяло Ишутину целиком обратить наследство на службу революции.

Ишутин числился вольнослушателем Московского университета, что было хорошим прикрытием для его обширной деятельности, набравшей немалые обороты. С помощью «рыболовства» были объединены многие молодежные и студенческие кружки в Москве. Через Ивана Худякова вышли на петербургские кружки, с которыми начали переговоры о совместной деятельности. Завязались связи с польскими революционерами, русской политической эмиграцией, провинциальными кружками в Нижнем Новгороде, Саратове и других приволжских городах. Проверкой боевитости ишутинцев стало участие в организации побега из московской пересыльной тюрьмы на Колымажном дворе Ярослава Домбровского 1 декабря 1864 года. Тот, закончив в Петербурге Академию Генерального штаба, вернулся в Варшаву и стал готовить восстание, был арестован и приговорен к 15 годам каторги, но вместо Сибири оказался в бунтарском городе Париже. Не все члены Организации знали об этом, а знающие гордились причастностью к славному подвигу и втайне поражались: знать, не так уж могуча империя, если горстка студентов способна действовать вопреки ей и оставаться ненаказанной…

Ишутину всего было мало. «Хорошо бы каким-нибудь страшным фактом заявить миру о существовании тайного общества в России, чтобы ободрить и расшевелить заснувший народ!» – рассуждал он вечерами в узком кругу Центрального комитета.

Идею сочли замечательной. Наперебой предлагали взорвать Петропавловскую крепость или еще что-нибудь в этом роде. Но как только Ишутин устремлял свой взор на предлагавших и, цедя слова врастяжку, спрашивал, готов ли тот самостоятельно взяться за дело, наступала тишина. «Видишь, Митя, – оборачивался Ишутин к неизменно молчащему Каракозову, сидевшему всегда за его спиной, – господа колеблются…» И разговор обрывался. Близкие к Ишутину были уверены, что Митя безусловно готов по его приказу пойти на любое, самое безумное и рискованное предприятие.

В другой вечер, после обсуждения планов вызволения с каторги Чернышевского, Ишутин вновь заводил неопределенный разговор, что пора бы Организации примкнуть к Европейскому комитету (имелся в виду Интернационал) и «предпринять вместе что-нибудь решительное…» «Уж не всемирную ли революцию готовит их „генерал“»? – поражались присутствующие, но спросить не решались.

«Слышь, Митя, опять молчат!» – с горькой усмешкой говорил Ишутин. Но тут было ясно, что в мировых делах Каракозов участия не примет, ибо языков иностранных не знает. Кое-кто пошучивал, что Митя не знает и русского, потому как все вечера сидит, не вымолвив ни слова, и только в напряженном молчании слушает говорящих и спорящих.

Впрочем, Худяков виделся за границей с Огаревым и Герценом и разочаровался в них. По его словам, Герцен «живет лордом», очень богато, уже старик и совсем не занимается пропагандой. С Марксом Худяков сойтись не сумел.

Время шло, и постепенно «рыболовы» отходили на задний план. Организация выросла достаточно. Все большее значение приобретали «охотники». Идею о цареубийстве обсуждали на общем собрании Организации. Ишутин уверял, что смерть Александра II должна послужить началом всеобщего восстания и социальной революции, но большинство засомневалось.

Девятнадцатилетний Осип Мотков даже обсуждал в своем кругу, не выдать ли полиции Каракозова, если тот покусится на цареубийство. То есть не прямо выдать, а навести на след… Они боялись Ишутина больше, чем полиции.

В начале 1866 года по инициативе «генерала» была создана группа «Ад», в обязанность которой был вменен тайный надзор над самой Организацией, выявление изменников и убийство их. Кстати заметить, что группа, по мысли Ишутина, должна была сохраниться и после социальной революции, втайне следить за правительством, от участия в котором Ишутин загодя отказался, и убивать тех членов правительства, которые не будут исполнять их волю. Но то были дальние планы, пока же положено было набрать тридцать человек и начать покушения на царя. Центральный комитет здраво рассудил, что с первого раза дело может и не выйти, и готовился основательно. В январе-феврале шли долгие и горячие обсуждения списка кандидатур в «охотники» и планов совершения убийства.

Каракозов в обсуждениях не участвовал, молчал и слушал, сидя в тени. Ходил слух, что он тяжко болен, но достоверно никто не знал. Высокий, худой, близорукий и большеносый Митя не вызывал больших симпатий. Он был угловат, неловок, стеснителен, а при разговорах с девушками или от волнения начинал заикаться. Короче, Митю не замечали.

Вдруг стало известно, что Каракозов тайно исчезал из Москвы в конце января и конце февраля. Члены Центрального комитета приступили с расспросами к Ишутину, а тот отнекивался, и неясно было, знал ли сам, куда и зачем уезжал Митя. Но приехал Худяков и огорошил известием: Каракозов в Петербурге готовит цареубийство! Решено было вернуть его. Рассудили, что без должной подготовки он и дело провалит, и может погубить Организацию. Отрядили в Петербург Ермолова и Страндена.

Первое дуновение смерти коснулось юношей, и многие ощутили его. До сих пор все казалось игрой, до сих пор все виделось в романтическом свете, как шиллеровские «Разбойники» на сцене Малого театра, где в главных ролях оказались они сами. Но исчезновение Мити и уклончивость Ишутина заставили иных членов Центрального комитета заволноваться. Простые члены Организации ни о чем не догадывались.

Ермолов и Странден прямо с Московского вокзала отправились на поиски, последовательно обходя Невский и ближние улицы. Весь день бродили они по городу, перекусив лишь однажды. Каракозова встретили уже к вечеру там, где и не искали, – в самом центре Дворцовой площади. Чтобы не привлекать внимания полиции, сразу ушли к Адмиралтейству.

Каракозов сначала отнекивался на все их вопросы, а потом сказал:

– Я хочу поступить на завод и заняться пропагандой среди рабочих.

– Так ли, Митя? – заглянул Ермолов ему в глаза. Видно было, что лжет и лгать не умеет.

И тогда тот признался, что давно замыслил убить царя. В январе ездил просто посмотреть, как и что вокруг Зимнего дворца, а в этот раз прикинул три варианта: утром во время прогулки – опасно, народа мало, всякий виден, полиция смотрит во все глаза; днем возле Летнего сада – тут удобнее, хотя гуляет не каждый день; или отложить до лета и попробовать в Петергофе, там в парке такие заросли есть, ему один извозчик рассказывал…

Митя был непривычно многословен и потому Ермолов невольно заподозрил, что за видимой откровенностью тот хочет скрыть свой истинный замысел. Они принялись отговаривать Каракозова и добились от него честного слова, что он ничего не предпримет и скоро вернется в Москву.

Каракозов действительно вернулся в Москву. На гневные упреки и дружеские уговоры Ишутина он отвечал молчанием, а потом огорошил двоюродного брата известием, что давно познакомился с доктором Кобылиным, от которого узнал о существовании в Петербурге партии конституционалистов, за которой стоит великий князь Константин Николаевич – вот бы его возвести на престол… Тут голова закружилась у Ишутина.

– Да верно ли ты узнал, Митя? Может, это слух один!

– Я понял, что великий князь стоит во главе народной партии, желающей доставить народу материальное благосостояние и свободу самоуправления на более широких началах, чем те, на которых построены конституции других европейских наций…

Ай да тихоня! Ищутин поверил сразу. В голове его складывалась новая комбинация: за великим князем, безусловно, стоят полки гвардии, а это реальная сила! Дело остается за малым… и тут Митя действительно может пригодиться. Но почему раньше Кобылин ничего не рассказывал?…

Он подступил к Каракозову с расспросами. Тот отнекивался, что страшно устал и хочет спать. Тут же, не раздеваясь и не сняв сапоги, завалился на диван, свернулся и закрыл глаза. На миг вздрогнул, потрогал что-то на груди и опять успокоенно закрыл глаза. Во внутреннем кармане был спрятан яд, который ему дал доктор Кобылин, но об этом он не сказал брату.

Успокоенный и возбужденный безмерно, Ишутин отправился в кабинет обдумывать новые планы.

2

Обыкновенно государь гулял в Летнем саду между тремя и четырьмя часами пополудни. С недавних пор он стал приезжать один, в коляске в ногах лежала черная мохнатая собака. В саду он делал несколько туров, с гуляющими приветливо раскланивался, со знакомыми разговаривал, не раз принимал прошения от простолюдинов и выслушивал их просьбы. У ворот на набережную постоянно находился наряд городовых и, как правило, собиралась группа любопытствующих, человек двадцать – тридцать.

4 апреля 1866 года государь приехал в Летний сад в четыре пополудни, два раза обошел сад по длинным аллеям, часто посматривая по сторонам, будто высматривая кого-то. Он ждал Катю, но она почему-то запаздывала, уж не нарочно ли?… Несколько огорченный, он поворотил к воротам, но тут приехали племянник герцог Николай Максимилианович Лейхтенбергский с сестрой – принцессой Марией Баденской. Сними он еще два раза прошелся по аллеям, уже расчищенным от снега. Дурное настроение прошло. Солнце, капель, крики лебедей на пруду, веселая болтовня принцессы, а главное – радость от прогулки в их с Катей Летнем саду сильно подняли настроение.

Пошли к воротам. Завидев государя, городовой унтер-офицер Заболотин взял с пролетки шинель государя и приготовился подать, а жандармский унтер-офицер Слесарчук откинул полость коляски и вытянулся во весь богатырский рост.

Коляска стояла в нескольких шагах от ворот. Села племянница. Александр тяжело ступил на подножку… Свежий ветер с Невы, сильный запах мокрой земли, только-только отошедшей от снега, лошади нетерпеливо перебирали копытами по торцовой мостовой… Все было обычно.

Александр Николаевич спохватился, что забыл про шинель, стал надевать ее, кто-то почтительно обратился из-за спины, и вдруг молодой, высокий, угрюмый, стоявший близко и державший руку за пазухой, вытащил пистолет и выстрелил. Бросил пистолет и побежал.

Выстрел заставил государя вздрогнуть. Принцесса взвизгнула. В толпе закричали вразнобой:

– Батюшки!.. Де-е-ржи!.. Господи, помилуй!.. Живой! Живой!

Полицейские мешкотно побежали к набережной.

Слесарчук бросился за бежавшим, Заболотин следом через дорогу по Невке. Рядом оказался лавочник Иван Зонтиков в белом полушубке, опоясанный белым передником. Злодей бежал и оглядывался, а Слесарчук почему-то удивился, какое оборванное у злодея пальто. Слесарчук обогнал и схватил злодея за грудки. Тот оказался слаб перед полицейской хваткой, остановился, даже не пробуя вырваться. Запыхавшийся Зонтиков несильно стукнул его:

– Ах ты, ирод!

– Дурачье! – возбужденно кричал задержанный. – Ведь я для вас же, а вы не понимаете!

Слесарчук, растерявшись, оглянулся в поисках начальства и увидел призывный жест государя. Подвели злодея.

– Вы не ранены, ваше величество? – растерянно спрашивал герцог Николай.

– Не беспокойся, мой друг, я цел, – ответил император.

Итак, произошло то, чего он ждал давно: был на волосок от смерти, ведь злодей метил с нескольких шагов!

Он смотрел на высокого, сутулого парня с мрачным лицом, упорно смотрящего в землю.

– Кто таков и за что покушался на мои дни?

– Русский. А стрелял потому, что царь, пообещав вольность крестьянам, обманул их.

– Отведите его к князю Долгорукову! – приказал Александр.

Тут задержанный судорожно сунул руку в карман, но был перехвачен Заболотиным, который и достал из кармана пузырек с ядом. Слесарчук вырвал из другого кармана какую-то бумагу и отдал ее герцогу Лейхтенбергскому. Тот послушно принял. Государь рассматривал пистолет – двуствольный, один ствол даже не заряжен и курок не спущен.

– Это тоже отдайте князю! – протянул он пистолет жандарму.

Слечарчук и Заболотин взяли извозчика и повезли злодея на Фонтанку к Пантелеймоновскому мосту, где находилось III Отделение.

Злодея трясло, будто больного.

– Чего ты шатаешься? – строго спросил Слесарчук.

Тот молчал.

Широко перекрестившись и не замечая гомона вокруг, не слыша испуганно-почтительных советов племянника и жандармского офицера, император отправился в Казанский собор пешком. На половине пути вдоль Екатерининского канала его нагнала коляска (кучер уже отвез принцессу во дворец и передал там страшную весть).

Мысли Александра путались. Он будто потерялся в тот ужасный миг и никак не мог вернуть себе прежней уверенности царя. Поставил свечу перед Казанской чудотворной иконой Божьей Матери, и на сердце полегчало. Предупредил, что вскорости вернется, и поехал в Зимний.

Показательно, что первым его побуждением было увидеть дочку. Маша была с Мартой Собининой. Он ей спокойно сказал, что случилось, она со слезами бросилась ему на шею. Насилу смог успокоить доченьку и оторвать ее руки от себя. Далее пошел к жене.

Вошел без стука в спальню, на удивленные лица Марии Александровны и фрейлины улыбнулся и сказал легко:

– Il me arrive un accident (Со мной произошел несчастный случай…)

– Un attentat![3] – вскрикнула она.

При описании первого покушения нельзя обойти вниманием записки сенатора Есиповича, оставившего яркое описание судебного разбирательства и его участников по обе стороны барьера, не менее яркие характеристики обвиняемых содержатся в самих материалах судебного дела. Стоят ли они такого внимания в повествовании о царе-реформаторе? Все же видимых последствий выстрел у Летнего сада не имел. Однако стоит об этом сказать подробнее не потому, что современному читателю известно мало (из романа Достоевского «Бесы» можно вполне ясно понять и то время, и его «героев»). Покушение Каракозова стало вехой в русской истории, прежде всего отозвавшись на судьбе начатых реформ.

Итак, в Санкт-Петербурге, в зале Государственного Совета 4 апреля в понедельник Фоминой недели проходило заседание общего собрания Совета. Как и всегда по понедельникам, началось оно около половины первого часа дня. Председательствовал великий князь Константин Николаевич.

В четыре пополудни был объявлен перерыв. По воспоминаниям Есиповича, члены Совета разбрелись по залу, вышли в фойе, как вдруг из комнаты председателя раздался крик:

– Василий Андреевич, сюда!

Крик – был явление небывалое в этих стенах, и взоры всех обратились на комнату председателя. Тут стала известна поразительная и ужасная новость о покушении.

Князь Долгоруков вышел и сказал громко одно слово:

– Стрелял!

В Большой дворцовой церкви был отслужен благодарственный молебен, и далее Государственный Совет двинулся к кабинету императора. Он вышел, за ним великий князь Константин.

Государь вышел твердо и весело, будто ничего не случилось, сказал:

– Бог спас! Верно, я еще нужен России.

Все перекрестились. Вдруг послышались быстрые шаги, двери распахнулись и вбежали цесаревич Александр, великие князья Алексей и Владимир. Наследник в слезах с порога бросился к отцу. Тот обнял его.

– Ну, брат, твоя очередь еще не пришла…

А Мария Александровна рыдала в своей спальне.

Со всей семьей Александр вернулся в Казанский собор. Перед чудотворным образом был отслужен благодарственный молебен.

«За что?» – одна мысль билась и мучила его. Смерти он не боялся, уверенный, что век любого на земле отмерен Господом; риск он даже любил, это придавало остроту привычному течению жизни, позволяло вновь и вновь утверждать свое превосходство, как на охоте медвежьей, где всякие случаи бывали, но здесь… Неблагодарные!

В тот день ближе к вечеру в квартиру Аполлона Майкова вбежал Достоевский, страшно бледный и трясущийся, как в лихорадке.

– В царя стреляли! – вскричал он не здороваясь, прерывающимся голосом.

Все вскочили.

– Убили? – закричал Майков каким-то нечеловеческим, диким голосом.

– Нет. Спасли… благополучно… Но – стреляли! стреляли… стреляли… – и Достоевский повалился на диван в горячке.

Показательна также реакция Герцена, писавшего 1 мая 1866 года: «Мы поражены при мысли об ответственности, которую взял на себя этот фанатик…»

Весть о чудесном спасении императора быстро разнеслась по городу, и после молебна на площади перед собором он увидел густую толпу. По воспоминаниям очевидцев, государь был весел и, проходя в толпе народа, давал всем целовать руки. Кучки народа стояли и вдоль Невского, огромная Дворцовая площадь была заполнена людьми. Пришлось заезжать со стороны Адмиралтейства.

Люди не расходились, в комнаты доносился шум, который впервые не радовал, а беспокоил его. Пришлось выйти на балкон. Будто дуновение ветра пронеслось по человеческому морю, там и тут раздавались крики «Ура!» Он верил, что кричали искренне, но, вглядываясь в сливающуюся панораму лиц внизу, невольно искал – кто, который сейчас поднимет руку с револьвером…

Не ему одному приходили в голову такие мысли. «Ваше величество, не стоит рисковать… Ваше величество, достаточно просто показаться народу», – повторял ему Адлерберг.

– Саша, ты помнишь венскую гадалку? – повернулся к нему император. – Помнишь?… Значит, это правда! Значит, надо ждать. Это – всего только первое…

– На все Божья воля, – угрюмо ответил Адлерберг и, наклонив голову, жестом пригласил его в комнаты.

Тем не менее, дабы никто не смел думать, что он испугался, Александр вновь и вновь выходил на балкон. Толпа не расходилась, и «Ура!» продолжали кричать. В девять вечера ударили в большой колокол у Исаакия и пошел благовест. Народ повалил к собору, где начался благодарственный молебен.

В залах Зимнего толпились придворные чины, генералы, чиновники высших рангов. Все тянулись в Георгиевский зал, где ожидался выход государя. Обстановка была возбужденная, многие без церемоний громко переговаривались, как будто в такой день все можно. Но когда распахнулись двери и император под руку с императрицей вступил в зал, все затихло. Следом шел наследник и другие великие князья. Раздалось мощное «Ура!».

Александр Николаевич поднял руку:

– Где же мой спаситель?

Толпа генералов расступилась, и появился маленький, худой человечек в долгополом халате мастерового. Замер было, но стоящий за его спиной генерал Тотлебен с отеческой улыбкой подтолкнул, и человечек вышел на середину залы.

– Иди! Иди к государю! – громким шепотом подсказал Тотлебен.

Видно было, что он еще молод. Мгновенно в толпе пролетело его имя – Осип Комиссаров. Именно он толкнул злодея в руку и тем отвел погибель. И новое известие заставило встрепенуться зал: он родом из Костромы! Второй Сусанин! Так и должно было случиться Божьим промыслом: крестьянин спас царя!

Скептики, правда, усомнились, так ли все произошло и нет ли в этом для генерала Тотлебена какой-либо выгоды, но их не хотели слушать. Приятнее было верить в чудо.

Александр положил руки на плечи Комиссарова и прерывающимся голосом сказал:

– Я… тебя… делаю дворянином! Надеюсь, господа, что вы все этому сочувствуете!

– Ура-а-а! – раздалось в ответ.

Мария Александровна склонилась на плечо Комиссарова и заплакала.

По городу рассказывали, что в тот вечер к скромному жилищу Комиссарова подъехала золотая карета, в которую была запряжена шестерка белоснежных лошадей, и отвезла спасителя и его жену в царский дворец чай пить.

В первые дни народ просто не отходил от дворца. Депутации ехали со всех концов России: дворяне, купцы, мещане, крестьяне преподносили иконы, адреса, а то и просто кланялись и кричали «Ура!» Во всех газетах печатались приветственные адреса.

5 апреля состоялся торжественный молебен в Исаакиевском соборе. Там Александр Николаевич был без жены, от нервного срыва слегшей в постель. За ним стояли сыновья и братья.

6 апреля утром император устроил смотр войск, а днем по случаю чудесного спасения ему представлялся дипломатический корпус. На приеме была императорская чета со всеми членами августейшей семьи и Осип Комиссаров, превратившийся за один только день во всемирно известную личность.

Вечером 6 апреля в Мариинском театре была снята «Русалка», играли «Жизнь за царя». Театр был совершенно полон. К началу второго действия прибыл государь с семьей. Публика кричала «Ура!» и требовала гимн, который оркестр исполнил трижды. Требовали Комиссарова, как будто присутствия самого царя было недостаточно. По окончании оперы вновь трижды прозвучал гимн. Государь из своей ложи приветливо раскланивался с публикой. У подъезда, когда он садился в коляску, его приветствовала огромная толпа. Люди стояли и вдоль улиц, по распоряжению градоначальства празднично иллюминированных.

9 апреля в Мариинском вновь шла «Жизнь за царя». Откуда-то стало известно, что на этом спектакле будет Комиссаров. Билеты брались с боем. В середине первого акта в одну из средних лож вошел Комиссаров с женой в сопровождении плац-адъютанта. Вся публика поднялась с мест и, обратившись лицом к ложе, встретила вошедших громом рукоплесканий. Дамы махали платками, мужчины – шляпами, вспыхнула буря восторгов. Артисты присоединились к овациям публики. Оркестр замолчал, и тут раздался возглас:

– Гимн! Гимн!

И четыре раза подряд артисты и публика пропели гимн «Боже, царя храни!»

Восторг слепил, но когда он спал, стало видно, что чета Комиссаровых производит комическое впечатление: он в том же допотопном длинном халате, она в пестрой желтой шали. Кланялись они низко, мотая головой, причем мадам усердствовала более супруга.

Но раздались крики:

– На сцену! На сцену!

И ошалелый Комиссаров вышел на сцену и встал рядом с «Сусаниным». Эффект оказался поразительный, и вновь невольно энтузиазм овладел публикой. Люстра закачалась от рукоплесканий. Комиссаров вдруг обхватил руками голову и убежал со сцены.

Занавес закрылся, объявили антракт. Публика потянулась к дверям, как вдруг на сцену вышел седобородый господин (по залу пронеслось: «Майков, поэт») и прочитал стихи:

Кто ж он, злодей? Откуда вышел он?

Из шайки ли злодейской,

что революцией зовется европейской?

Кто б ни был он, он нам чужой,

и нет ему корней ни в современной нам живой,

ни в исторической России!

В Москве господствовало такое же настроение. Новость сообщил церковный благовест. Народ побежал по церквам и узнал. 5 апреля в полдень состоялся всенародный молебен в Пудовом монастыре в Кремле. Затем молебен был повторен на площади, где в прошлом году молились за сохранение жизни цесаревича Николая. После народ хлынул на Красную площадь. К Иверской часовне не протолкаться. Жарким пламенем горели тысячи свечей.

Благодарственные молебны шли во всех церквах. Церковь Московского университета была переполнена студентами. В Большом театре дали «Жизнь за царя», причем когда во втором акте запел «поляк», из публики раздались крики: «Не надо! Не надо! Третий акт!» Артисты побросали на сцену конфедератки и под гром рукоплесканий два раза вместе с хором пропели «Боже, царя храни!»

И все же наибольшая волна ликования поднялась в невской столице (и больше такое уже никогда не повторялось). По воспоминаниям современников, на улицы высыпал весь Петербург, дело небывалое. Кто пел гимн во весь голос, оркестры играли, при крике «Комиссаров!» все сломя голову бросались смотреть на героя.

Недели две продолжались празднества, обеды и ужины с Комиссаровым. 9 апреля ему было официально пожаловано потомственное дворянство и наименование Комиссаров-Костромской. Санкт-Петербургское дворянство дало в его честь бал, на котором герой был в дворянском мундире со шпагой и треугольной шляпой в руках. При нем постоянно находился генерал-адъютант Тотлебен, подогревая и усиливая благодарственные чувства к герою.

Тотлебен обыкновенно говорил короткое слово и со скромной улыбкой отступал в сторону. Комиссаров бормотал: «Милость государя… Я значить, чувствую… потому как истинный сын отечества… и чувствительно вас благодарю!» Эдуард Иванович Тотлебен тихонько подсказывал.

На лице «спасителя» воцарилась самодовольная улыбка. Он уже не смущался золотыми эполетами вокруг, но супруга его восседала как приговоренная к смерти, глупо улыбаясь всему.

Вскоре у дома Комиссарова стали собираться толпы просителей. Сомневающиеся вопрошали:

– Да что он может?

– Помилуйте, да Осип Иваныч!.. Да ему стоит слово сказать царю, и все тотчас сделают!

Судя по всему, Александр Николаевич вскоре понял, что Тотлебен его надул со «спасителем», воспользовавшись доверчивостью государя, но не мог же он брать назад царское слово. О Комиссарове забыли на удивление быстро. Конец «героя» оказался обыкновенен и печален: он спился и сгинул.

А в Петербурге в то время сам собой завелся обычай при проезде мимо Летнего сада снимать шапку и креститься. Как-то один приезжий помедлил снять шляпу, и извозчик вызывающе хмыкнул. К воротам сада неизвестные принесли образа, на которые крестились прохожие.

Перекрестился и приезжий.

– Молись, барин, молись, – добродушно сказал извозчик. – Благодари Бога, что помиловал вас.

– Я благодарю Бога за то, что Он спас государя.

– Да, попади он в государя, не сдобровать бы вам, господам…

Ходили упорные слухи – от кого? верно, стихийное народное чувство породило их – что злодея подослали помещики, мстя за освобождение крестьян.

3

Вернемся несколько назад. В III Отделении у задержанного при обыске нашли письмо без адреса к некоему «Николаю Андреевичу», рукописное воззвание «Друзьям-рабочим», порох, пули и яд в склянке.

5 апреля в восемь вечера начались допросы Каракозова, продолжавшиеся днем и ночью. Он не открывал своего имени и сообщников.

Каракозов назвался Алексеем Петровым, 24 лет, родом из помещичьих крестьян, показал, что в Санкт-Петербурге около года, не имеет определенного местопребывания, проживает сутками по дешевым трактирам и питейным лавкам, а то под открытым небом. Работал будто бы поденно в артелях при постройке мостов и мощении улиц. Долгоруков ничему этому не верил.

Держался террорист уверенно, и в лицо главе III Отделения заявил:

– Если бы у меня было сто жизней, а не одна, и если бы народ потребовал, чтобы я все сто жизней принес в жертву народному благу, клянусь всем, что только есть святого, что я ни минуты не поколебался бы принести такую жертву!

На князя этот драматический обдуманный монолог, произнесенный с искренним чувством, впечатления не произвел. «Преступника допрашивали целый день, не давая ему отдыха, – сообщал 6 апреля запиской князь Долгоруков Александру. – Священник увещевал его несколько часов, но он по-прежнему упорствует».

Впрочем, проницательные люди сразу увидели корень преступления. Профессор Никитенко записал в дневник: «Чудовищное покушение на жизнь Государя несомненно зародилось и созрело в гнезде нигилизма – в среде людей, которые, заразившись разрушительным учением исключительного материализма, попрали в себе все нравственные начала, и, смотря на человечество как на стадо животных, выбросили из души своей все верования, все возвышенные воззрения».

7 апреля князь рапортовал: «Преступник до сих пор не объявил своего настоящего имени и просил меня убедительно дать ему отдых, чтобы завтра написать свои объяснения. Хотя он действительно изнеможен, но надобно еще его потомить, дабы посмотреть, не решится ли он еще сегодня на откровенность».

Без сомнения, Каракозов отводил удар от своих товарищей, едва ли рассчитывая на помощь «конституционной партии». В городе возник слух, что стрелявший – «студент и поляк».

Но 7 апреля содержатель Знаменской гостиницы сообщил полиции, что постоялец из третьего номера исчез. На очной ставке он признал Каракозова. Номер обыскали. Нашли конверт с адресом Николая Андреевича Ишутина, проживавшего в Москве. Тут же телеграфировали в Москву. Ишутин был арестован у себя на квартире вместе с собранными им для совещания Петром Ермоловым, Дмитрием Юрасовым и Михаилом Загибаловым. Их доставили в Петербург.

На очной ставке Ишутин признал в «Алексее Петрове» своего двоюродного брата Дмитрия Владимировича Каракозова, родившегося в 1842 году, закончившего пензенскую гимназию, в 1862 году поступившего в Казанский университет, а после исключения за участие в студенческих беспорядках жившего в деревне у родных и служившего письмоводителем при мировом судье Сердобского уезда.

8 апреля председателем следственной комиссии был назначен генерал-адъютант граф Михаил Николаевич Муравьев, умный, властолюбивый, грубый и жестокий. Муравьев предполагал наличие широкого заговора и на первом же заседании комиссии объявил:

– Клянусь скорее лечь костьми, чем оставить неоткрытым это зло – зло не одного человека, а многих, действовавших в совокупности.

Славу усмирителя Польши следовало подкрепить весомо, и с приходом Муравьева следствие увеличило обороты. Самое главное состояло в том, что покушавшийся начал давать показания.

В 1864 году он был вновь зачислен студентом Казанского университета, но затем перевелся на юридический факультет Московского университета. Каракозов назвал свои московские адреса, рассказал, какие книги читал и как пришел к мысли о преступлении. Однако, вопреки уверенности Муравьева, он упорно стоял на том, что дело задумал один, и о том никто не знал.

Ишутин оказался не так стоек. Выяснилось имя Ивана Александровича Худякова, писателя, собиравшего народные сказки и песни. Оказалось, Каракозов бывал у него в свои приезды в Петербург. Худяков помогал ему деньгами.

Худяков отрицал, что знал о подготовке покушения, хотя признавал, что разговоры об этом слышал и убеждал Каракозова, что ничего из этого не выйдет.

Из обмолвки Каракозова между тем узнано было еще одно имя – доктора Кобылина…

Муравьев задумал побороть зло в зародыше. Он обрушился на всевозможные кружки и общества. Каждую ночь брали того, другого, привозили из Москвы и провинции. Но почти всех «сидельцев» пришлось отпустить – никакой вины за ними не было обнаружено.

Малозамеченным прошел уход всесильного князя Василия Андреевича Долгорукова. 9 апреля он был у государя и просил отставить его от должности шефа жандармов и начальника III Отделения. В обществе порицали его за «неверную тактику»: он будто бы никогда ничего не говорил государю под предлогом сбережения от лишнего беспокойства.

26 апреля в Москве под председательством московского генерал-губернатора также была учреждена временная следственная комиссия. По мнению москвичей, только это и могло спасти город от «нашествия Муравьева». Московские власти пребывали в растерянности: оказывалось, что старая столица превратилась в подлинное гнездо заговорщиков. Вольно или невольно стараясь изменить это впечатление, московское следствие обрубало все концы, не слишком усердствуя в выявлении всех причастных к делу. Обе следственные комиссии еженедельно подавали доклады императору.

16 мая Каракозов совершил неудачную попытку самоубийства, бросившись в люк отхожего места.

На следующий день его посетил великий князь Николай Николаевич. Предупрежденный о важном госте, преступник остался, однако, лежать на кровати, не обращая на великого князя никакого внимания.

– Знаешь ли ты, кто я?

– Нет, не знаю, – равнодушно ответил Каракозов.

– Я брат государя!

– С чем вас и поздравляю! – вдруг взвинченно подскочил на койке Каракозов, разозлившийся, что титулованные бездельники ездят смотреть на него, будто в Зоологический сад. – Да что мне до этого? Мне, в сущности, не только до вас, да и до государя самого нет никакого дела.

Недалекий Николай Николаевич растерялся, потоптался и ушел.

Приезжал к знаменитому узнику и либеральный князь Суворов, начал с ним толковать о гуманности, о социальных идеях, а когда, наболтавшись досыта, вышел, злодей сказал караульным солдатам:

– Вы по крайней мере дураков-то этаких ко мне бы не пускали!

Секретом эти истории не стали, вызвав злорадство в некоторых слоях общества. Впрочем, о члене царской фамилии нельзя было злонасмешничать, а судьба либерального генерал-губернатора столичного была решена. Подбирались и к другому либералу – Валуеву. В обществе ходила эпиграмма:

Куда тебе в Наполеоны,

Министр пустоцветистых фраз!

Нет, нет, французские законы

Мудрены черезчур для нас…

Граф Петр Андреевич тем не менее продержался в министерском кресле еще два года.

Следствие шло все лето. В публике ходили слухи самые разнообразные, втихомолку упоминали о пытках, «от этого Муравьева всего можно ожидать». Стало известно, что по распоряжению государя двум сестрам Каракозова, проживавшим в бедности, было послано 2 тысячи рублей. «Родственники не отвечают за преступника», – заявил Александр Николаевич.

4

В начале августа указом императора был создан Высший уголовный суд для рассмотрения данного дела, и в Петропавловской крепости состоялось первое его заседание. В роли судей были князь Гагарин, граф Панин, сенатор Корниолин-Пинский, Замятнин и в качестве секретаря суда Есипович.

– Вы вызваны в суд, – сказал князь Гагарин, обращаясь к преступникам, – для дачи вам обвинительного акта о том страшном преступлении, в котором вы обвиняетесь. Допроса вам теперь не делается, но если вы сами желаете сделать показания, то оно будет принято.

Общее внимание было обращено к Каракозову, видимо, смущенному этим и не знавшему, куда ему идти, где стать и как держать большие красные руки. Он будто не замечал за своей спиной двух солдат с обнаженными тесаками. Каракозов не понравился поначалу тем, что ни на кого не смотрел прямо, подергивал жидкие усики и бородку и говорил сквозь зубы.

– Преступление мое так велико, что не может быть оправдано, даже тем болезненным нервным состоянием, в котором я находился в то время, – объявил Каракозов и тут же потребовал вызвать из Москвы докторов для дачи показаний в его пользу. Ему отказали, и это потрясло главного обвиняемого.

Перед скамьей подсудимых сидели защитники, выбранные ими самими или родственниками. Через них были переданы копии обвинительных актов самому Каракозову, Ишутину, Худякову, Ермолову, Страндену, Юрасову, Загибалову, Моткову, Шагалову, Николаеву и Кобылину.

Одиннадцать подсудимых все были молодые люди от 19 до 26 лет. Особенное сожаление в глазах суда возбудил Петр Ермолов. Он со слезами объявил, что глубоко раскаивается, и если бы мог предвидеть, к чему приведет общество с такими людьми, то никогда с ними не сошелся бы.

Есиповича особенно тронул Дмитрий Юрасов, показавший, что он никак не ожидал, что увлечение могло вести к таким последствиям, думал, что все это на словах только и кончится одними разговорами.

На процессе выяснились и некоторые неудобные для следствия моменты. По актам следственной комиссии подсудимый Лапкин (включенный во вторую группу из 25 человек) виделся страшным преступником, сознавшимся в том, что хотел истребить царский дом, всех сановников и все дворянство. А перед судьями вместо изверга предстал тихий юноша, с плачем уверявший, что жизнь каждого человека для него священна, а наговорил он на себя таких ужасов потому, что члены комиссии угрожали отправить его к графу Муравьеву, если не сознается «во всем». Он полагал, что Муравьев его будет пытать, и «сознался». После того пытался лишить себя жизни в камере, начал резать руку разбитой склянкой, но едва потекла кровь, его спасли. Никто из судей не усомнился в искренности рассказа Лапкина. «Жалкие эти юноши и смешные, – думал Есипович, – если бы им не приходилось расплачиваться своими жизнями за нелепую и опасную игру с огнем».

Между тем сочувствие проявляли не все члены суда. Дряхлый Матвей Михайлович Корниолин-Пинский не мог даже доходить от кареты до своего кресла и был вносим в залу суда на носилках. При таком состоянии не удивительны его желчность, суровость и беспощадность. Увидев в первый раз подсудимых, он довольно громко заметил, что «все это добыча виселицы». Граф Панин подчеркнуто любезно обращался за советами к этому мизантропу. Да и князь Гагарин перед началом заседаний объявил, что не может обращаться к Каракозову иначе чем на ты, потому что нет возможности такому злодею говорить вы. Есиповичу стоило немало трудов убедить князя в неприличности такого обращения для председателя суда.

11 августа граф Муравьев уведомил князя Гагарина, что он докладывал государю о том, что все дела Санкт-Петербургской и Московской следственных комиссий о лицах, бывших в составе кружка «Ад» и общества Организация, уже окончены и переданы министру юстиции и, по его мнению, не могут уже быть отложенными. Государь изволил написать на докладе графа: «Вполне разделяю мнение графа Муравьева». Гагарин был недоволен таким понуканием, но смолчал. На следующий день он дал распоряжение о допущении защитников к свиданию с подсудимыми наедине. Члены суда погрузились в изучение материалов дела, составивших несколько томов.

Между тем распоряжение председателя Верховного уголовного суда в высшей степени удивило и расстроило коменданта Петропавловской крепости генерала Сорокина, добрейшего человека, уважаемого всеми арестантами. Почтенный генерал не мог и представить себе такую вольность в стенах крепости. В то время Алексеевским равелином заведовал неженатый офицер, живший один-одинешенек в окружении кошек и собак и отлично содержавший своих арестантов в строгом соответствии с законом. Он тоже был поражен. Есиповичу пришлось зачитать генералу Сорокину статьи Устава уголовного судопроизводства 1864 года, и тот сдался. Но, обернувшись к молчавшему начальнику Алексеевского равелина, на лице которого читался немой протест служаки, уточнил, что все-таки адвокатов в самый равелин пускать не будут, а свидания будут происходить на гауптвахте крепости.

Отношение к обвиняемым со стороны общества, света и двора заметно различалось, хотя само преступление осуждалось везде безоговорочно. В обществе указывали на необходимость продолжения реформ и задавались вопросом, почему процесс закрытый. В свете почти никто не верил сказке, сочиненной Тотлебеном, будто бы Комиссаров спас государя, но из уважения к особе императора все высказывали этому субъекту уважение. При дворе были крайне встревожены показаниями Каракозова о «конституционной партии», что и повлекло указание провести судебное расследование в закрытом порядке. Хотя если бы что и было, то граф Муравьев, ненавидевший великого князя Константина Николаевича, не упустил бы случая.

18 августа состоялось первое заседание Верховного уголовного суда, на котором прошло следствие о Каракозове и Худякове. На столе вещественных доказательств лежали пистолет Каракозова, его шкатулка и яды, у него найденные. По недосмотру Каракозов сидел близко от стола, стоило ему протянуть руку к пузырьку, и не стало бы главного обвиняемого. Заметив его внимательный и сосредоточенный взгляд, граф Панин распорядился отодвинуть стол на два аршина дальше.

В обвинительном заключении были определены главные преступления: 1) выстрел 4 апреля, 2) образование кружка «Ад», в котором, будто в Женевских комитетах, рассуждалось о возможности проводить революции посредством убийства коронованных особ и государственных людей, 3) образование общества «Организация», имевшего целью своей произвести социальный и государственный переворот в России насильственными мерами, для чего среди прочего планировалось обворовать некоего купца через подставное лицо, ограбить почту, отравить помещика Федосеева через его же родного сына и так далее, 4) следы чисто польской интриги в лице Маевского и других членов общества.

Участники процесса по обе стороны были сами поражены свершившимся преступлением, потрясены им, а ведь оно оказалось всего только первым в длинном ряду, и процессы такого рода, стойкость и слабость подсудимых, жестокость и лицемерие, а то и снисхождение чиновников – все это будет повторяться много раз, пока не сломают хребет российской государственности. Вода камень точит, а тут энергичные молодые люди…

На первых допросах Каракозов упорно отрицал само существование «Ада», но охотно признавался в том, что в Санкт-Петербурге разбрасывал по улицам и в чайных написанные им антиправительственные прокламации.

– …Мысль о цареубийстве у меня родилась от моего болезненного состояния. Достал яд – синильная кислота, стрихнин и морфий, это чтобы наверняка – чтобы принять после. Но после… возникло какое-то оцепенение… и забыл…

Его товарищи охотно воспользовались подсказанным путем. Основной мотив их ответов: нет, мы ничего не решили, мы только рассуждали о том, какое значение может иметь цареубийство.

– «Ад» вообще не существовал! – утверждал Ищутин. – Это все глупые речи от выпитого вина!.. А Каракозов все время думал о самоубийстве, он очень болен, очень, потому и купил пистолет, сам купил…

Из показаний Ермолова:

– Когда говорили об «Аде», то Каракозов однажды выразился таким образом: «То, что исполнится, будет лучше всех ваших разглагольствований!»

Выяснилось, что пистолет был куплен на деньги, данные Каракозову Иваном Худяковым – 15 рублей серебром. Худяков, поначалу не называвший даже подлинного имени Каракозова, признался, что дал ему деньги, зная о преступных намерениях и о подготовке Николаем Ишутиным особого тайного революционного общества с исключительною целью цареубийства.

Прибывший в суд новоиспеченный дворянин Комиссаров-Костромской растерялся страшно и, к смущению членов суда, путался в показаниях, пока не свел все к своей забывчивости.

– Да, этот вынул пистолет из-за пазухи, а я подпихнул его руку. Больше ничего не помню.

– Но его вы узнаете? – с нажимом спросил князь Гагарин.

– Ничего не могу узнать, – упорно отнекивался Комиссаров. – Как выстрел сделался, я испугался и ничего не помню больше.

С тем его и отпустили.

Со слов других свидетелей выяснилось, что 4 апреля Каракозов пытался войти в Летний сад через калитку у Прачечного моста, но городовой унтер-офицер Артамон Лаксин по инструкции никого не пропускал. Каракозов просил, потом ушел, вернулся и уже требовал пропустить его в сад. Но не такова была фигура молодчика в потертом черном пальто и студенческой фуражке, чтобы городовой испугался. Тогда Каракозов, возможно, увидев, как император вернулся от кофейной на главную аллею с родственниками, поспешил к главным воротам.

Помимо показаний Комиссарова, вызвавших у всех невольную улыбку, все остальные свидетели, дополняя друг друга, утверждали о ясном и упорном стремлении Каракозова исполнить свой замысел. Нет, не пустые разговоры, подогреваемые красным вином, объединяли ишутинцев. Подлинно паутина, оплетающая всякого и подчиняющая его власти вождя, образовалась на Большой Бронной в доме номер 25. Причем сознание своего бессилия перед мощью тайны порождало и недоверие друг к другу, подозрительность и решительность от отчаяния.

В одном из заседаний выяснилось, что у Моткова и его единомышленников рос страх перед Ишутиным и «Адом», в существовании которого они не сомневались. На тайном совещании решили: Ишутина и Каракозова повесить, Ермолова отравить в его имении, Страндена «послать за Чернышевским», а чтобы не догадался и не сбежал, – уничтожить где-нибудь по дороге.

Дима Юрасов был против «Ада», но по робости открыто не решался высказаться, и его судьбу группа Моткова не решила.

В ходе процесса подсудимым были предъявлены фальшивые письма якобы от имени подпольной организации «Земля и воля», которые Ишутин сам писал, чтобы «ободрить» новичков. И развязывались языки у подсудимых, пораженных обманом «генерала».

– С Чернышевского в вознаграждение за освобождение, – показывал Ермолов, – должно было взять обязательство действовать за границей в том именно направлении, какое ему предпишут. Действия его должны были контролироваться членами общества…

И это – пустые фантазии? Это план ясный и последовательный. Разработанный в деталях, он уже не мог сам по себе исчезнуть.

Каракозов наконец прямо и несколько раз повторил, что говорил Худякову о намерении цареубийства, и тот это одобрял.

– Дело в тем, что вы мне мстите, полагая, что я выдал вас и ваших товарищей, – на удивление спокойно отвечал Худяков. – Все это вздор. Я ничего не говорил ни о вас, ни о ваших товарищах.

Опрошенный председателем, подтверждает ли он показания Каракозова, Худяков твердо ответил:

– Он мне этого не говорил.

К середине процесса Каракозов впал в сильное возбуждение, держал себя развязно, многословно рассуждал, подробнейше излагал свои ответы на все вопросы:

– …Ну-с, еще потому они намеревались использовать Ермолова, что обширное имение его, доставшееся от отца, как вы уже знаете… а впрочем… да нет, больше ничего.

Каракозов был злобен и хитер. Он давно понял, что двоюродный братец захватил себе главную роль, а его держит как простого исполнителя, но терпеливо сносил это, уверенный, что придет его час. Он знал все об Ишутине, все его штучки и обманы. Потому-то в письме из Петербурга и расписывал несуществующую «конституционную партию», дабы придать себе весу и обойти, превзойти блестящего умницу Ишутина. И сам был поражен, как быстро и полно тот поверил.

Злая, черная сила водила их, побуждая обманывать друг друга и самим же верить в обман… Теперь, на суде, вдруг увидев, что он один оказался страшным преступником, а остальные пытаются отдалиться от него, Митя лишился всех сдерживающих начал. На себя он давно махнул рукой, поняв на единственном допросе в присутствии генерала Муравьева, что от виселицы ему не уйти. Так неужто он будет болтаться и дрыгать ногами, а эти барчуки пойдут чай пить? Не бывать тому! И он говорил, говорил, вынуждая князя Гагарина обрывать пустопорожнюю, истеричную болтовню.

– Намерения Каракозова я не знал, – утверждал Ишутин, – он никогда откровенно своего намерения не высказывал… Я только мог предполагать, что Каракозов мог совершить преступление, основываясь на его личном характере, на болезненном его состоянии, на его странностях.

Были вызваны доктора. Как и следовало ожидать, в медицинском заключении утверждалось, что Каракозов здоров. К болезненным проявлениям можно было отнести катар желудка и глухоту на правое ухо. Это стало очередным косвенным доказательством сознательных и обдуманных намерений Организации. Но Ишутин, блестящий и самоуверенный в квартире на Бронной, в зале суда потерялся и жалко пугался. Его многословные ответы также не раз прерывались председателем, пока граф Панин в свою очередь не сказал:

– Подсудимый! Господин председатель выразил мнение суда, что желательно, чтобы вы не отягощали своей участи изворотливыми показаниями, не согласными с тем, что вы прежде говорили!

– Благодарю вас, – наклонил голову князь Гагарий и вновь обратился к Ишутину. – Почему же вы не хотите говорить по совести? Об «Аде» я вас уже не буду спрашивать. Скажите, какое участие вы принимали в обществе «Организация»?

– Участие мое было в этом случае, было… Особенного участия моего не было, но я предлагал моим товарищам, что возьму на себя труд вместе с Каракозовым отправиться путешествовать по России для изучения быта и жизни народа… Я имел намерение освободить Чернышевского и действительно укрывал в течение двух дней Домбровского.

Панин: Когда и где вы познакомились с Худяковым?

Ишутин: Я познакомился с Худяковым по следующим обстоятельствам…

Панин: Не «по следующим обстоятельствам», а прямо отвечайте на мой вопрос.

Ишутин: В 65 году, в июне месяце, в Москве.

Панин: Кто первый сообщил вам мысль о цареубийстве?

Ишутин: О цареубийстве говорили в нашем кружке, хотя он и не составлял какого-нибудь общества. Рассуждения наши просто состояли в том, допускается ли возможность совершить преступление при известных условиях и обстоятельствах, следовательно, тут ничего не было решено о том, чтоб непременно совершить цареубийство. Я это совершенно искренне говорю… Я мог только предполагать, что Каракозов совершит преступление… Я никак не мог себе представить того… чтобы это могло сделаться величайшим преступлением, достойным моей смерти!

Тут стенограф пометил: «Ишутин почти плакал».

Замятнин: Первую мысль об устройстве «Ада» подал Ишутин?

Странден: Да, я это сказал, но это не более чем шутка. Ишутин никогда не ставил вопроса прямо.

На столе перед князем Гагариным лежало письмо Ишутина, в котором тот писал: «Во многом я виноват перед моим Государем, но не виноват в преступлении моего брата; во многом меня упрекает совесть, но я чист от преступления брата. Я никогда бы ни за какие земные блага не согласился бы принять участие в преступлении против своего Государя, даровавшего миллионам свободу. Видит Бог, что говорю правду. Когда брат мой предлагал мне участие в его намерении, я не только что отверг это предложение, но всеми силами умолял его не приводить свое предположение в исполнение, и, по-видимому, он согласился на доводы мои и дал честное слово, что не будет покушаться на жизнь Государя…»

Гагарин: Так знали вы или нет о намерении брата?

Ишутин: Я знал, что ему предлагали совершить такого рода преступление.

– Кто?

Ишутин: Он не высказывался ясно, а говорил только, что существует партия…

Томительная для суда игра в слова, за которыми Ишутин хотел спрятаться, не могла тянуться бесконечно. Как ни крути выходило, что знал, знал о намерении. И Гагарин не выдержал:

– Три месяца подсудимые обсуждали план цареубийства, а сейчас уверяют, что отрицательно к нему относились!

К концу августа судебное следствие об 11 подсудимых было окончено. Через графа Петра Шувалова, назначенного начальником III Отделения, князю Гагарину дано было знать, что если казнь Каракозова не будет совершена до 26 августа, то государю неугодно, чтобы она прошла между 26 августа (днем коронации) и 30 августа (днем тезоименитства Его Величества). Гагарин обсудил вопрос на своей даче на частном совещании с членами суда: следует ли постановить приговор о Каракозове теперь же или вместе с приговором о всех 36 подсудимых. Нашли, что следствие в отношении Каракозова закончено, вина его ясна и казнь неизбежна. Решили постановить приговор о нем отдельно от других. Тут же постановили приговор о Кобылине, который обвинялся лишь в знании о замысле Каракозова, но не в участии в тайном обществе.

Когда со всем этим согласились, князь Гагарин заметил, что после постановления приговора о Каракозове отдельно от других и после казни его уже не может быть и речи о смертной казни кого-либо еще из подсудимых, так как было бы в высшей степени неприлично ставить виселицу за виселицей. Все согласились и с этим. Граф Панин, бывший в веселом расположении духа, благосклонно заметил, что, конечно, двух казнить лучше, нежели одного, а трех лучше, чем двух, но хорошо, что и один главный преступник не избегнет кары, назначенной законом. (О реакции присутствующих на шуточку Панина Есипович не пишет.)

31 августа было вынесено два постановления: о казни Каракозова и об освобождении Кобылина.

Зала суда была полна народа, так как по уставу при объявлении приговора даже на закрытом процессе двери открываются. Кобылин в форменном платье ординатора академической клиники стоял между часовыми. Председатель начал читать. Вдруг в зал вбегает старуха, кидается посреди всего народа на колени и со слезами, голосом, разрывающим душу, кричит:

– Батюшки, пощадите!

Ее подняли и усадили на скамью. Гагарин закончил чтение и сказал:

– Часовые, отойдите прочь! – и, обращаясь к Кобылину, – Вы свободны!

Кобылин одним прыжком перескочил через барьер и оказался в объятиях матери.

Замятнин рассказал об этом государю в вагоне поезда на пути из Петербурга в Царское Село. Александр Николаевич был тронут, но промолчал. Министр доложил о прошении Каракозова о помиловании.

Мерно стучали колеса. Зелень пригородных дач и усадеб бежала за окнами, безразлично смотрел на министра с дивана рыжий сеттер.

– Я давно простил его как христианин, – твердо ответил Александр, – но как государь простить не считаю вправе.

И Замятнин убрал в портфель лист с прошением.

1 сентября у ворот Летнего сада состоялась закладка часовни. На первом плане в толпе виднелся Комиссаров, одетый в щеголеватый фрак, сидевший на нем мешковато, но украшенный какими-то иностранными орденами. Рядом с ним стоял, как шептали втихомолку, «его изобретатель», генерал Тотлебен.

2 сентября прошли похороны генерала Муравьева, не дождавшегося бриллиантовых знаков к ордену Св. Андрея Первозванного.

На 3 сентября была назначена казнь. С утра к Васильевскому острову шли толпы народа, и вскоре на Смоленском поле собралась необозримая масса народа, разделенная широкой дорогой, на которую были устремлены все взоры. Каре из войск окружило эшафот. Показалась позорная повозка, на которой спиной к лошадям, прикованный к высокому сиденью сидел Каракозов. Лицо его, по воспоминаниям, было «сине и мертвенно». Когда повозка остановилась, он вскинул было голову, но, увидев виселицу, отшатнулся. А утро начиналось такое ясное, солнечное!

– По указу Его Императорского Величества…

После этих слов забили барабаны, войска взяли «на караул», мужчины сняли шляпы. Когда барабаны затихли, секретарь суда зачитал приговор.

Протоиерей Палисадов в облачении и с крестом в руках поднялся к осужденному, сказал ему последнее слово, дал поцеловать крест и удалился.

Палачи надели саван, подвели под виселицу, поставили на скамейку и надели веревку. Тут кто отвернулся, кто закрыл глаза, пока громкое «Ох-х» не пронеслось в толпе.

Тем временем остальным осужденным позволили свидания с родными. Держались все по-разному. Худяков при встрече с женой как ни в чем не бывало посмеивался.

– Что же с тобой сделают, Ваня?

– Что… Может быть, повесят или расстреляют.

Ойкнув, жена опустилась на пол. Она была на девятом месяце.

По статье 243 Уложения о наказаниях, все, знавшие о злоумышлении против жизни Государя и не донесшие о сем, подлежат смертной казни. Но Есипович указал князю Гагарину, что от первого своего плана Каракозов отказался, а о 4 апреля Ишутин, Худяков, Странден и другие не знали, он тайно от них уехал из Москвы. Стало быть, они не могут подлежать смертной казни, и им уготованы 15 лет каторжных работ. Есипович добавил, что и Корниолин-Пинский одобрил такое заключение.

Однако в общем заседании старый мизантроп изменил свой взгляд и поспешил согласиться с графом Паниным, что знавшие о злоумышлении, даже отставленном, также подлежат смертной казни. О совещании на даче никто и не вспоминал. Большинством голосом отвергли предложение князя Гагарина и приговорили Ишутина к смертной казни, остальных подсудимых: двух к лишению всех прав состояния и казни через повешение, семерых – к лишению всех прав состояния и к каторжным работам, восьмерых – к лишению всех прав состояния и к ссылке на поселение в Сибирь, одиннадцать – к заключению в крепость до 6 до 8 месяцев, семеро судом не обвинены.

В высших сферах приговором остались недовольны. Членам суда пеняли: «Ну как это вы могли не осудить Худякова на смерть!» Правда, нашелся и другой голос: генерал-адъютант Назимов публично заявил: «Вы сделали такое дело, за которое награда вам будет не от людей, а от Бога!»

Александр Николаевич смягчил приговор, даровав осужденным на смерть жизнь.

В обеих столицах по рукам ходило стихотворение Федора Ивановича Тютчева, в котором старый поэт указал на самую печальную сторону происшедшего тогда:

Так! Он спасен! Иначе быть не может!

И чувство радости по Руси раскатилось…

Но посреди молитв, средь благодарных слез,

Мысль неотступная невольно сердце гложет:

Все этим выстрелом, все в нас оскорблено,

И оскорблению как будто нет исхода;

Легло, увы, легло позорное пятно

На всю историю российского народа!

Глава 4. Поворот

1

Признаться, после каракозовского выстрела Александр забыл было о Кате. На следующий день обеспокоился, представив ее тревогу, и послал записку, чего ранее не делал по известной причине. Всего две сдержанно-любезные фразы, не значащие ничего для постороннего, но для двух близких людей говорящие достаточно много.

Это стало вторым его открытием в страшном апреле. Первое: покушения будут. Второе: Катя – близкий, родной ему человек.

Он прекрасно понимал, какие сомнения и страхи терзают душу княжны, и при первом же свидании поспешил ее успокоить. Оказалось же, что тот самый выстрел будто разрушил плотину в душе Кати, и теперь ее чувства стремительным и неудержимым потоком изливались на него.

4 апреля при известии о покушении Катя едва не потеряла сознание, и в тот день не могла выйти ни к обеду, ни к вечернему чаю. Это объяснили девической чувствительностью и оставили ее в покое. Золовка уложила ее в постель и поставила на столик стакан сахарной воды, но Катя вскочила, едва закрылась дверь.

Она то ходила по спальне, то садилась в кресло, то пристально смотрела в окно, не видя ничего. Перед ее взором всплывало лицо государя, знакомое до мельчайших подробностей. Пленительная перемена величественно-спокойного выражения на обворожительно-любезное, чарующая улыбка, на которую невозможно не ответить… Она физически помнила твердость его руки, когда он брал ее ладонь для поцелуя. Глаза государя были голубыми, а лицо казалось совсем молодым, без морщин, хотя виски и бакенбарды были чуть с сединой. Она с умилением вспоминала и запах французского одеколона, и временами проскальзывавшую картавость в его речи, и камни на его кольцах и перстнях… Оказалось, она уже любила его всего!

С бессильным сожалением и гневом она корила себя за холодность к подлинному рыцарю чести, за сдержанные до дерзости ответы на его любезности, за высокомерное принятие как должного его изысканной доброты. И вот он, воплощение всех мужских достоинств, подвергся смертельной опасности, а она, злая девчонка, и не подумала, что погибни – не дай Господи! – Александр Николаевич, и она весь век свой горевала бы и мучилась.

В тот день в девичьей душе произошла переоценка ценностей. Любовь поколебала привычные понятия «приличного» и «неприличного» и подчинила их себе. Катя смутно представляла, насколько круто меняет свою судьбу, едва ли догадывалась о предстоящей череде вынужденных разлук и радостных тайных свиданиях, о мучительной двусмысленности своего положения в глазах света – что ей было до будущего! Она любила сейчас!

…Они все так же шли рядом по дорожке Летнего сада, но теперь он уже беспокоился о соблюдении приличий, видя пристальные взгляды любопытствующей публики и жандармов. Если бы не въевшаяся в кровь выучка, обнял бы Катю и расцеловал тут же, на просохшей песчаной дорожке возле статуи Ночи, но – нельзя. Главное же – он любим! В те минуты в Летнем саду будто вторая молодость пришла к нему.

2

В Итальянской опере давали «Севильского цирюльника». Александр Николаевич поехал, зная, что Катя будет в театре. Поговорить там нельзя, но хотя бы увидеть ее…

Он приехал после начала действия, пропустив увертюру, и сел в глубине царской ложи. Катя с братом и сестрой сидела в бельэтаже и казалась вся поглощенной пленительной музыкой Россини. Граф Альмавива начал свою каватину «Скоро восток золотою ярко заблещет зарею», а он представил, как было бы хорошо отправиться с Катей в поездку по Италии… не будь он императором.

Выход Фигаро публика встретила аплодисментами, но Александр Николаевич ждал конца первого действия. Это его чувства звучали со сцены в напевной, чуть грустной концоне Альмавивы «Если ты хочешь знать…»

В антракте зашел в ложу Эдуард Баранов, из самых близких, друг-приятель Александра Адлерберга, сын воспитательницы царских сестер Юлии Федоровны Барановой. Поболтали ни о чем, и Баранов ушел. Александр Николаевич невольно задумался о прихотях любви. Вот ведь все есть у человека – графский титул, богатство, царская милость, высокая должность (Баранов был начальником штаба Гвардейского корпуса, хотя Адлерберг и золовка Баранова Елизавета Николаевна, урожденная Полтавцева, жена бессменного командира дворцовой роты гренадер Николая Баранова, проталкивали Эдуарда на место военного министра. Александр Николаевич считал министерский пост не по Эдуарду, а тот относился к этому спокойно). Но не все в чинах и должностях смысл существования, даже в свете, даже при дворе, при августейшем внимании государя.

Граф Эдуард Баранов влюбился в жену Сашки Адлерберга, Екатерину Николаевну, урожденную Полтавцеву. Поначалу сочли это за обычный флирт, посмеивались постоянству Эдуарда. Сашка не мог понять никак, в чем дело, а потом по своему обыкновению махнул рукой, разбирайтесь сами. А генерал-адъютант Баранов нежно и платонически любил жену друга, преклонялся перед ней, не боясь показаться смешным и слабым. Чем-то уязвила его сердце насмешливая красавица. Утешение он найти мог, а счастье едва ли…

Но тут совсем другое дело! Катя – девица. И она любит его! Жизнерадостный финальный ансамбль с хором завершил оперу. Катя встала и быстро оглянулась на его ложу. Милая!..

Нам трудно представить, как подчас тяготила Александра Николаевича невозможность остаться одному, не изображать самодержца всея Руси, не ожидать постоянных советов, просьб, объяснений, не ощущать непрерывное и жадное внимание к своему слову, жесту, взгляду, а просто побыть наедине с самим собой, ибо есть же вопросы, которые человек, хотя бы и помазанник Божий, может решить только сам в полном душевном спокойствии.

Каким же трудным выдался год… Смерть сына, наследника, в которого верил и на которого в последние годы стал всерьез надеяться, сильно поразила его. Уж не предвестие ли это напрасности всех его усилий по развитию России?

Отец Василий Бажанов утешал после исповеди, говоря, что надо плакать об умершем, это облегчит скорбь, но и печали своей знать меру. Смерть общий наш удел, и нынешняя разлука лишь предвещает свидание с ним в царстве Божием. Надо молиться больше, это согревает и укрепляет отошедшую душу и утешает наше сердце. Простые и добрые слова действительно приносили облегчение и просветление духа, но проходил день, другой, и вновь накатывали думы, от которых император мрачнел без видимых причин. Впрочем, выстрел у Летнего сада надолго дал основание мрачности.

Его мягко корили в опрометчивости царской мягкости по отношению к государственным преступникам. Уверяли, что необходимо жестоко покарать, дабы иным – страшно и подумать! – неповадно было само помышление о подобном злодействе. Он ответил словами императрицы Екатерины сыну Павлу: «Нельзя победить идеи пушками».

Он теперь часто размышлял над этим, подчас не встречая понимания даже среди приближенных лиц. Уж на что умны Горчаков и Милютин, а и те не видят, за своими дипломатическими и военными заботами, что «глупые прокламации» да «вредные книжки» и есть сейчас самое опасное. Они расшатывают умы. Военный министр о том не знал, а государю регулярно представляли подборку из перлюстрированных писем, и, Боже, сколько там звучало хулы на все и на всех.

На следующий день после покушения, 5 апреля, состоялось заседание Комитета министров. На нем с резким осуждением министра народного просвещения выступил обер-прокурор Святейшего синода граф Дмитрий Андреевич Толстой. Вопрос был достаточно узкий – сопротивление Головнина политике русификации в Привисленском крае, но все понимали, что это лишь повод для выражения недовольства либеральным курсом министра. «Распустил молодежь, дал полную волю вредным журналам…» – сокрушенно приговаривали давние противники Головнина. Он пробовал возразить Толстому, но государь не дал. Головнин с надеждой смотрел на великого князя Константина Николаевича, занимавшего высший пост председателя Государственного Совета, но его неизменный заступник на сей раз молчал. Головнин попросил государя об отставке. Она была холодно принята. Министром был назначен граф Толстой.

Так более чем на десять лет дела просвещения и образования в России были вверены человеку трудолюбивому, обладавшему некоторыми познаниями, но убежденному охранителю, открыто выступавшему еще против крестьянской эмансипации. Правда, в последние годы Толстой сблизился с императрицей, которая всячески рекомендовала государю этого «верного и искреннего человека».

Князь Василий Андреевич Долгоруков ранее написал прошение об отставке, сославшись на годы и болезни. В его адрес упреков не раздавалось. Многие князя опасались, иные, напротив, симпатизировали, зная Василия Андреевича за мягкого и в высшей степени порядочного человека. Александр Николаевич пожаловал ему специальное придворное звание «обер-камергера».

За важный пост шефа жандармов и начальника III Отделения развернулась закулисная борьба. Доживавшего последние дни генерала Муравьева все боялись, а великий князь Константин Николаевич был решительно настроен против него; генерал-адъютант Чевкин был и стар, и вздорен. Сам же Василий Андреевич рекомендовал своего бывшего адъютанта, генерала графа Петра Андреевича Шувалова, успевшего к 39 годам послужить начальником штаба корпуса жандармов и Ост-Зейским генерал-губернатором. Государю граф Шувалов давно приглянулся энергией и жизнелюбием. Так вопрос был решен.

Новый шеф жандармов был преисполнен далеко идущих планов. Ловкость и осмотрительность царедворца он проявил еще в молодые годы, когда приглянулся великой княжне Марии Николаевне. Ласково улыбаясь, он всячески избегал ее, опасаясь гнева грозного Николая Павловича. Ныне он был уверен в полном доверии государя Александра Николаевича. Влияние великого князя Константина, великой княгини Елены Павловны и всей «константиновской партии» резко упало. Ему представлялась возможность стать вторым человеком в Российской империи – большего и желать было невозможно.

Александр Николаевич понимал властный и честолюбивый характер Шувалова и полагал, что сейчас нужнее престолу такой человек. По просьбе Шувалова на нужды III Отделения было выделено в три раза больше денег, чем год назад. Толстой тоже рьяно взялся за наведение порядка в министерстве народного просвещения… а ведь и нужен всего только порядок для продолжения всеми одобряемых реформ.

Милютина государь оставил на военном министерстве, доверяя ему и надеясь на успех начатых военных реформ. Александр Николаевич отлично знал генеалогию и родственные связи столичного дворянства и, вспомнив Дмитрия, перескочил в мыслях на брата Николая, женатого на Марии Аггеевне Абаза, а там и на ее брата Александра Абазу, известного либерала, протеже тетушки Елены Павловны, которого он ввел в Совет министерства финансов. Крупный помещик и делец там оказался на месте, но мысль об Абазе пришла ему не по деловым соображениям…

Вот ведь и Абаза, со всей его деловой хваткой и практичностью, женившись на Юлии Федоровне Штуббе, талантливой музыкантше из кружка Михайловского дворца, бросил ее и совершенно открыто жил с Нелидовой, сестрой генерал-лейтенанта Анненкова… Тут Александр Николаевич нахмурился. Он никак не мог забыть, что в роковой день 4 апреля этот раззява Анненков, занимавший должность петербургского обер-полицмейстера, отправился по Большой Морской обедать в клуб!.. Безвинный жизнелюб Иван Андреевич был круто обруган и заменен генералом Федором Федоровичем Треповым.

Где бы ни был Александр Николаевич в наступившие легкие майские дни, всюду теперь думал об одном… С уходом князя Василия Андреевича единственным его поверенным в делах с Катей остался генерал-лейтенант Рылеев, комендант императорской главной квартиры. Через него передавал ей записки, но медлил с приглашением приехать, хотя страстно желал этого и решил уже, что она приедет…

3

Для общества выстрел Каракозова означал конец короткой эпохи политического либерализма. Все большее значение приобретали органы сыска. На усиление заграничной агентуры III Отделения – а все зло, по мнению Шувалова, шло из-за границы – были ассигнованы дополнительные средства. Были созданы Секретные отделения при московском и санкт-петербургском генерал-губернаторах.

В период наступления реакции, вспоминал Б.Н. Чичерин, «начались произвольные аресты массами, одиночное судебное заключение без суда, административные ссылки, которые еще более озлобляли свои жертвы и разносили пропаганду по самым отдаленным краям России».

И тем не менее в рескрипте на имя председателя Комитета министров князя Гагарина Александр II, в частности, писал: «…Провидению угодно было раскрыть перед глазами России, каких последствий надлежит ожидать от стремлений и умствований, дерзновенно посягающих на все для нее искони священное, на религиозные верования, на основы семейной жизни, на право собственности, на покорность закону и на уважение к установленным властям. Мое внимание уже обращено на воспитание юношества. Мною даны указания, чтобы оно было направляемо в духе истин религии, уважения к правам собственности и соблюдения коренных начал общественного порядка и чтобы в учебных заведениях всех ведомств не было допускаемо ни явное, ни тайное проповедание тех разрушительных понятий, которые одинаково враждебны всем условиям нравственного и материального благосостояния народа… Я имею твердую надежду, что видам моим по этому важному предмету будет оказано ревностное содействие в кругу домашнего воспитания…»

Подтвердив для всех подданных полную неприкосновенность права собственности во всех видах, определенных общими законами и положениями 19 февраля 1861 года, император указал, что право это – коренное основание всех благоустроенных обществ и «состоит в неразрывной связи с развитием частного и народного богатства, тесно между собою соединенных. Возбудить сомнения в сем отношении могут одни только враги общественного порядка».

Самый ход мысли этого послания был рассчитан на благоприятное и вдумчивое отношение всего общества. Это было обращение к здравому смыслу и общегражданскому согласию, это была попытка – как вскоре окажется и безуспешная и последняя – не дать разгореться войне радикалов с властью.

Да, и при всем том Александр был жесток. Но он действовал строго в рамках закона и той государственной системы, в которой существовали государство и общество. Уже мало кто вспоминал, что он не только порвал со многими традициями николаевского времени, но и самое имя своего отца не слишком часто употреблял – чего стоит первоначальный пропуск Николая I на монументе 1000-летия России. Он менял все, а эти в него же – стрелять!

Выстрел Каракозова знаменовал собой раскол в общественном мнении России, прошедший по всему обществу, сверху донизу.

4

Совсем некстати накатил юбилей. В мае Александр Николаевич и Мария Александровна отпраздновали двадцатипятилетие своей свадьбы. От неизбывного чувства вины перед женой он хотел сделать ей приятное, вернуть ее в счастливый давний год. В гардеробе нашли его казацкий мундир, в котором венчался. Он попытался надеть и не смог – крючки не сходились на изрядно пополневшей фигуре. Когда со смехом сказал об этом жене, она чуть улыбнулась и произнесла только:

– Да, ты изменился, Александр.

При дворе были поражены, узнав о малости государева подарка: бриллиантовых запонках к рукавам и еще нескольких безделушках. Никому и в голову не пришло, что то – выражение не скупости или пренебрежения государя к жене, а пренебрежения материальной стороной жизни. Что повелителю огромной империи бриллиантики, рубины и прочее… К слову, у Марии Александровны было много драгоценностей, и к новому прибавлению она отнеслась вполне нормально, попросив государя более не дарить ей камней, а давать деньгами. Деньги нужны были ей на дела благотворительности, которым она отдавалась безоглядно… В общем, праздник соответствовал этикету, но был как-то невесел. Особенно тягостны были поздравления сыновей и дочки, которые равно любили родителей, но догадывались о некотором неблагополучии между ними.

Немногие доподлинно знали изнанку императорского супружества. Восемь беременностей Марии Александровны да суровый петербургский климат подорвали ее и без того несильное здоровье. После рождения сына Павла врачи запретили ей супружеские отношения. Она стала вести замкнутый образ жизни, с горечью сознавая глубокое, хотя и тщательно скрываемое охлаждение к ней Александра. То была ее каждодневная мука. Но это же терзало и сердце Александра Николаевича.

Он знал, что Катя ждет его, желал ее больше всего на свете, но – оттягивал решительный момент. Помня о любви жены к Москве, повез ее в старую столицу. Путешествие по ставшей привычной «чугунке», проезд по знакомым уютным Мясницкой, Лубянской площади, Никольской в родной Николаевский дворец в Кремле, прием москвичей, не надоедавших сложными вопросами, заметно подняли настроение у всех. Из-за жары переехали в купленное год назад в Звенигородском уезде имение Ильинское. Там прожили без малого месяц и отошли окончательно от гнетущего ужаса покушения.

Дела самого разного свойства не оставляли государя и на отдыхе. Ему передали письмо Каткова, издателя газеты «Московские Ведомости», закрытой из-за отказа напечатать предостережение министра внут-ренних дел за нападки на правительство. «…Ни на что не жалуюсь, ни о чем не прошу, – говорилось в письме, – разве только, чтобы Государь признал „Московские ведомости“ своими…»

Ровесник Александра Николаевича, сын мелкого чиновника Михаил Никифорович Катков к этому времени стал весьма влиятельной фигурой в общественной жизни России. Он сознавал настоятельную необходимость широких реформ, но и видел опасные крайности поднятого реформами движения. Талантливый публицист, страстная и энергичная натура, он задался мыслью влиять и на общественное мнение, и на правительство, сохраняя при этом независимость. Последнее оказалось иллюзией, а в отношении первой цели он добился успеха. В годы польских событий Катков не просто влиял на мнение общества, он его прямо формировал, побуждая к защите национальных интересов России.

В союзники он пытался привлечь то Герцена, то дворянство, а пришел к сотрудничеству с правительством, позволяя себе, впрочем, немалые дерзости. Среди его врагов были и бывший министр Головнин, и сам великий князь Константин Николаевич. Тем не менее «Московские ведомости» читались нарасхват, их редактор имел широкий круг пламенных своих приверженцев. Пренебречь им Александр Николаевич не мог.

Следует добавить и о личном моменте. Александр Николаевич испытывал к Каткову горячую благодарность за громогласно высказанное возмущение каракозовским выстрелом и требование вывести наружу тайную пружину злодейства.

Он принял Каткова 20 июня и беседовал с ним наедине. Когда же дверь кабинета распахнулась, находившиеся в приемной услышали слова государя:

– Я тебя знаю, верю тебе, считаю тебя своим!

Через несколько дней газета вновь стала выходить.

Из Петербурга сообщали о чрезмерной активности Шувалова в административных делах. На одном из заседаний Комитета министров он заявил о своем намерении «увольнять по его благоусмотрению чиновников всех ведомств», ибо уж ему вполне известны свойства и направления каждого лица. Успех своего продвижения графа Палена в министры юстиции он воспринял как поощрение к новым назначениям: погова-ривали о замене Дмитрия Милютина киевским генерал-губернатором Безаком со своим шурином графом Владимиром Бобринским в роли заместителя; в министры финансов он будто бы прочил своего двоюродного брата графа Петра Шувалова; старого графа Адлерберга на посту министра двора намерен заменить своим отцом, а царского брата Константина Николаевича в морском министерстве – Самуилом Грейгом.

Сообщили царю и свежую эпиграмму Тютчева:

Над Россией распростертой

Встал внезапною грозой Петр,

по прозвищу четвертый.

Аракчеев же второй.

Прыткого графа Шувалова явно хотели скомпрометировать в его глазах. Напрасно. Осадить его следует, но пусть хоть он грозой над Россией остается, иначе все может рассыпаться. А пока пускай себе наводит порядок. Как его назначил, так и сниму…

Александр Николаевич занимался делами и собирался пробыть в Ильинском безвыездно, но жена попросилась съездить в Троице-Сергиеву лавру. О теплоте чувств, питаемых им к Марии Александровне, дает представление такое его указание железнодорожному генералу барону Антону Ивановичу Дельвигу:

– На каком поезде нам можно ехать в Лавру?

– Полагаю, Ваше Величество, предложить поезд Троицкой дороги. Вагоны снабжены рессорами лучшего устройства и короче вагонов Николаевской дороги, движение не так тряско.

– Хорошо. Я готов ехать хоть на телеге, но надо как можно покойнее провезти мою бабу. Она больна. Поручаю это твоему особому попечительству!.. Нет, постой, – вдруг нахмурился император. – Что у тебя за медаль на шее?

– За поход на Венгрию.

– На какой она ленте носится?

– На соединенных Андреевской и Владимирской.

– На каких лентах навязана твоя медаль?

– Я не могу видеть этого, – отвечал покрасневший барон, не опуская глаз с лица императора, – но полагаю, моя медаль висит на означенных двух лентах.

– Подобного сочетания лент, как у тебя на медали, не существует. Ну, ступай.

К стыду барона, оказалось, что медаль висела на Андреевской и Анненской лентах, так он купил в магазине офицерских вещей Скосырева за два рубля и не заметил разницу между сиреневым и малиновым оттенками лент. Он поспешил снять медаль, поразившись внимательности государя.

Недлинное путешествие было совершено благополучно. Царственная чета побывала на службе, приложилась к мощам преподобного Сергия и отобедала в митрополичьих покоях. Сожалели, что митрополит Филарет по болезни не смог приехать. По возвращении в Москву Мария Александровна особенно поблагодарила барона Дельвига, сказав, что никогда так покойно не ехала.

5

По заведенному обычаю в четыре часа пополудни он ездил верхом из Царского Села в Павловск и обратно. Без этого он не ощущал привычной бодрости и ровного настроения духа. Но этим летом впервые напала странная усталость, и он приказал запрячь легкую коляску. Рыжий пойнтер Панч или черный сеттер Милорд брались в компаньоны. Больше никого он не приглашал.

Одному хорошо думалось, когда резвая кобыла стучала копытами по аллеям царских парков. Пес бежал рядом, отвлекаясь по своим собачьим делам, а после стремительным бегом нагоняя его. Он останавливался, брал пса в коляску и гладил по мягкой шерстке, ощущая теплое биение верного собачьего сердца.

Впрочем, одиночество его на прогулках было относительным. Частыми были встречи с дачниками, мужиками, солдатами, а то стайка институток встречалась возле дороги. Ему почтительно кланялись, девицы приседали, он в свою очередь поднимал руку к козырьку картуза.

Иногда брал с собой Машу, ему казалось, что она больше мальчишек любила его. Сам старался не показывать свое предпочтение, насмешливо называл «уточкой» за походку вперевалочку, но дочка будто читала в его сердце и отвечала ему полной и нежной любовью.

С ней он чаще останавливался: то сорвать цветок Маше захотелось, то птичка красивая сидела на кусте, и он со стыдом признавался, что не знает, какая это птичка.

Вдруг набегали дети дачников семи – десяти лет. Нетрудно было понять, что его проездов ждали, его караулили, и он относился к этому с пониманием. Единственное, о чем просил детей, – не брать и не передавать никаких просьб от взрослых.

– Дети, – сказал он при второй их встрече, – попросите дачников не встречать меня. Я и без того всегда на людях, а мне хотелось бы побыть вдали от них. С вами я себя хорошо чувствую.

Ребята указывали ему грибные места, наперебой зовя за собой. Девочки подносили букетики земляники, и взяв один, нельзя было обидеть кого-то и не принять другой, третий…

– Спасибо, дети. Вы нарвали для себя – кушайте на здоровье!

– Возьмите!

– Ладно, это я передам Маше.

– Ваше величество, это для государыни! – просили они. Он брал, благодарил, а после раздаривал землянику другим ребяткам. Некоторых он отметил прозвищами. Одного мальчугана, всегда нарядного и аккуратно причесанного, прозвал «Жених», другого за короткие штаны, которые ему были малы, «Шотландец», вихрастого малого за скрипучие сапоги «Музыкант».

«Жених» однажды упорно терся рядом и теребил карман царского летнего пальто.

– Я, ваше величество, женюсь! – огорошил его малый.

– На ком же?

– Да вот на Сашеньке! – малый показал на прелестную крошку в бежевом платье, из-под которого виднелись розовые панталончики с кружевами. Русые локоны выбились из-под соломенной шляпки, розовые щечки, голубые глазки – куколка да и только.

– У тебя губа не дура, – похвалил император. – Когда же свадьба?

– В воскресенье. Я приказал кухарке приготовить сладкий пирог и малиновый кисель!

– Молодец. Как это я сразу тебя угадал!

Скоро Маша перестала с ним ездить. Она завела в Царском собственную ферму с козочками, курами, утками, кроликами и все время пропадала там. Александр Николаевич сам не ожидал, что это огорчит его – вот он уже и дочке не нужен.

Однажды на пути в Павловск его застал летний ливень. Деваться было некуда, и он поспешил под высокую ель, где уже сгрудилась стайка ребятишек. Он им обрадовался. Конь мок рядом, потряхивая отпущенными поводьями и временами обдавая их брызгами. Детки гладили теплые, мерно вздымающиеся бока. Чудные запахи стояли под елью – лошади, елки и чего-то землянично-молочного от деток. Он болтал с ними.

– А где Жених?… Тут, молодец. Что-то я Шотландца гордого не вижу. Видно, штаны новые примеряет.

Детки хохотали, как колокольчики звенели. Он закуривал и шутя предлагал папиросу мальчикам, учил их пускать дым носом.

– Но вы не привыкайте, это пустое баловство.

– Ваше величество, а почему вы сегодня на гнедом коне, а не на белом? – спрашивал робкий голосок.

– Завтра буду на белом. Нравится он вам? – спрашивал Александр Николаевич. – Это подарок мне от турецкого султана… Счастливые вы, дети, вы не знаете жизни. Не знаете, как тяжело если хочешь сделать доброе дело, а тебя не понимают, противятся…

Личики вокруг посерьезнели, раздались уверения, что не всегда им бывает весело.

– И вам не всегда весело бывает?… Напрасно. Уроки, верно, учить надо, не все гулять да орехи рвать. Французский как у вас идет?… Поговорим по-французски!

Ребята засмущались, хотя двое-трое говорили почти свободно.

– Ну и хватит. Иностранные языки необходимо знать. Вот мне приходится и дома по-французски говорить, а лучше родного русского языка нет. Давайте продолжать по-русски!..

В один из дней он объявил детской компании, что переезжает в Петергоф, а оттуда отправится в столицу, и потому надобно им проститься до следующего лета. Детки так откровенно огорчились, что и он опечалился. Расцеловал каждого в лоб.

– Я люблю бывать с вами дети, я с вами отдыхаю, – признался он им, а скорее себе. – Хотите покататься?

– Да-а-а! – завопили они, впервые забыв прибавить «Ваше Величество».

– Залезайте ко мне в коляску по двое, только чур, папиросы у меня не таскать и бича не трогать!

Бич из слоновой кости с золотой короной, украшенный гранатами, был подарен ему королевой Викторией. Он дорожил им, любя такие красивые пустячки.

Александр Николаевич катал всю дружную компанию по Павловскому парку, а над последней парой решил подшутить и, не остановившись, повез их к Царскому. Один было и не заметил, а Шотландец, щеголявший в новых просторных штанах, вдруг завопил прямо у него над ухом:

– Ваше величество, пожалуйста, пожалуйства, остановите! Какой гриб у дороги!

Осмелев, ребятки просили у него на память платки, а один решительно попросил отрезать кусочек от летнего пальто.

– Дети, – засмеялся государь, – что скажет государыня, когда увидит меня оборванным? Да и платки брать нехорошо.

6

Ничто не случайно в нашей жизни. В дарованной нам свободе выбора мы мучаемся страстями и тягостями жизни, подчиняемся давлению обстоятельств, уступаем своим слабостям и помышляем, что направляем свою судьбу. Чаще всего мы не ведаем о том, что происходит рядом с нами, о людях и событиях, споспешествующих нашим начинаниям или, напротив, грозящим опасностью.

Так, в том же 1866 году, 24 июля, когда Александр Николаевич уже перебрался с известной целью в Петергоф, в тихом городе Владимире происходило прощание епископа Феофана (Говорова) со своею паствой.

Владыку Феофана любили. Он часто служил в древних Владимирских храмах, возобновлял те из них, что пришли в запустение, открыл женское епархиальное училище. Он всем сердцем жил со своими пасомыми, деля с ними радость и горе, утешая и вдохновляя в своих проповедях.

Битком набитый Успенский собор затих, когда после отслуженной им литургии на амвоне показалась высокая, худая фигура епископа с длинной седой бородой. Он помолчал, опустив глаза на крест в своих руках, а затем негромким, но ясным голосом, слышным по всему храму, заговорил:

– Дорогие мои, не попеняйте на меня, Господа ради, что оставляю вас. Отхожу не ради того, чтобы вынужден был вас оставить. Ваша доброта не допустила бы меня переменить вас на другую паству. Одно скажу, что кроме внешнего течения событий, определяющих наши дела, есть внутренние изменения расположений, доводящие до известных решимостей, есть кроме внешней необходимости, необходимость внутренняя, которой внемлет совесть и которой не сильно противоречит сердце. Находясь в таком положении, об одном прошу любовь вашу – оставя осуждение сделанного уже мною шага, усугубьте молитву вашу. И я буду молиться о вас, буду молиться, чтобы Господь всегда ниспосылал вам всяческое благо, улучшал благосостояние и отвращал всякую беду. Паче же, чтоб устроял ваше спасение. Лучшего пожелать вам не умею.

Уволенный от управления Владимирской епархией епископ Феофан был определен Синодом, согласно его же прошению, в Вышенскую пустынь, где поставлен настоятелем, но согласно новому его прошению, был освобожден и от управления пустынью. За ним были оставлены пенсия в 1 тысячу рублей и помещение во флигеле с правом служения по его желанию.

И сильно забегая вперед, скажем, что так началась на 28 лет уединенная жизнь святителя Феофана, полная непрерывных трудов.

Он затворился от мира. Все, что получал он, рассылал по почте бедным, просившим о вспомоществовании, себе же оставлял только на покупку нужных книг. Тело свое питал лишь настолько, чтобы не дать ему разрушиться, но бодрость духа сказывалась и на теле. Владыка писал образа, занимался ручным трудом, зная резьбу по дереву и слесарное ремесло.

Ощутив свое призвание, епископ Феофан отдался вполне новому служению ради нравственного развития русского общества. Приобретя великий духовный опыт, преосвященный Феофан щедро делился им со всеми, кто имел в том нужду, а также вкладывал свою великую опытность и великую силу любви в свои книги. Их было много, они расходились по всей России немалыми тиражами быстро, причем автор ничего не получал за них, стремясь лишь, чтобы они были подешевле.

Один из великих молитвенников земли Русской, епископ Феофан вполне понимал время, в которое жил, видел его соблазны и предостерегал от них:

– …Прогрессистки и прогрессисты имеют в виду все человечество, и по меньшей мере, весь свой народ огулом. Но ведь человечество или народ не существуют как одно лицо, чтобы можно было что-нибудь для него сделать сейчас. Оно состоит из частных лиц: делая для одного, делаем в общую массу человечества. Если бы каждый, не пуча глаз на общность человечества, делал возможное для того, кто у него перед глазами, то все люди в совокупности в каждый момент делали бы то, в чем нуждаются все нуждающиеся и, удовлетворяя их нуждам, устрояли бы благо всего человечества, сложенного из достаточных и недостаточных, из немощных и сильных…

Жизнь святителей русских не отделена от всего народа, они естественной частью входят в толщу народной жизни. Всяк делает свое дело, и как крестьяне пахали, купцы торговали, солдаты воевали, а царь правил, так и монах делал свое дело – молился, утешал и наставлял.

Александр Николаевич не ведал наставлений преосвященного Феофана, вероятно, что и вовсе не знал о нем, задаваясь вопросами, на которые Вышенский затворник предлагал ответы:

– Супружество имеет много утешений, но сопровождается и многими тревогами и скорбями, иногда очень глубокими. Имейте это в мысли, чтобы когда придет что подобное, встречать то не как неожиданность… Развод не вовсе запрещен Господом. Если супруги не соблюдают верность друг другу, то связывать их неудобно… В любви есть толк, если есть надежда. Тогда можно и подождать. Иначе не любовь, а страсть и злая болезнь сердца.

7

Есть в Верхнем парке Петергофа вблизи дороги, ведущей в Красное Село, небольшой павильон, украшенный парными колоннами и стоящий среди густой зелени наподобие бельведера. Название ему было Бабигон. В середине лета здесь прохладно от ветра с залива и высоких лип. Александр Николаевич очень любил липовый цвет и с наслаждением вдыхал липовый дух, от которого, кстати, совершенно проходила его астма. Павильон был не то чтобы заброшен, но не в чести у царской семьи, редко посещался. Впрочем, садовники исправно смотрели за порядком, газоны были ровны, розовые кусты в порядке, и тягучий аромат чайных роз, больших, белых, пунцово-красных и алых, постоянно витал там. Там всегда было тихо. Жужжали шмели и пчелы, по утрам и к вечеру птичье племя подавало голос, в просторной тишине по утрам было слышно, как спешили по утрам в полк гвардейские офицеры, со станции железной дороги по три раза в день доносились свистки и гудки паровоза.

Сюда, в павильон Бабигон, в полуденный час июльского дня под густой вуалью пришла взволнованная княжна Долгорукая, и здесь она отдалась нетерпеливому Александру. Влюбленные знают, что бывают иные часы, пролетающие как минуты. Так минуло и их время. Княжне надо было возвратиться в дом брата, где ее сторожила золовка. Оба не хотели расставаться. Она с удивлением поняла, что государь действительно любит ее, и ее сердце открылось навстречу его чувству, тем более что он оказался чрезвычайно ласков, добр, нежен…

На пороге комнаты он отвел ее руку, когда хотела опустить вуаль, и, прямо глядя в глаза, сказал, что отныне считает ее перед Богом своей женой, хотя сейчас не свободен, и обещает навеки соединить их судьбы, когда станет возможным.

Она не сознавала, как прошла длинную тенистую аллею, как генерал Рылеев в сюртуке без погон подсадил ее в коляску, как приехала домой, легла и тут же заснула.

Она пришла в Бабигон на следующий день и стала приходить часто.

Так прошло лето. Осень набегала косматыми серыми тучами, помрачнел залив и высокие серо-зеленые волны с белыми гребешками неприветливо накатывали на берег. Птицы умолкли, розы увяли. Двор переехал в Петербург.

Где было им встречаться? Ездить куда-либо часто он не мог, затем, что всегда был на виду. Она – другое дело. Но куда?… Огромный Зимний дворец был в его распоряжении, дворец, который он любил и хорошо знал.

Дежурные офицеры и часовые в парадной форме вытягивались по стойке «смирно» при его приближении. Он пересек галерею героев войны 1812 года и ступил в огромный Георгиевский зал… Хорошо бы с Катей сделать тур вальса, она, верно, хорошо танцует… Конечно, в парадных покоях второго этажа им было не укрыться, но вот первый этаж… Он приказал коменданту дворца разузнать, и тот спустя день доложил: точно, есть пустые помещения, более или менее подходящие, но одно особенно удобно: возле лестницы и вблизи подъезда со стороны Адмиралтейства, одна комната побольше, другая поменьше. Правда, имеется и некоторое неудобство…

– Какое же?

– В большой комнате почил в Бозе государь Николай Павлович.

– Вечером покажешь мне.

Он посмотрел комнату, столь памятную ему, и вполне оценил старание генерала. Вечером княжне Долгорукой был передан ключ от особенного подъезда, выходящего на Адмиралтейскую площадь. Шторы, портьеры, кресла были заменены, на стены повешены виды Италии. В низком шкафчике стояли бутылки вин, коробки конфект, на круглом столике, крытом бархатной скатертью, – ваза с яблоками, грушами и виноградом.

Влюбленным было хорошо в этом тесном и уютном гнездышке. Он приходил раньше и ждал милого стука каблуков сначала по плитам лестницы, а потом по паркету коридора. Александр Николаевич с умилением услышал обращение к себе на ты. Он открыл вновь, как приятно подчиняться прихотям и желаниям любимой, уступая ее слабостям и посмеиваясь над ними. Пылкий и страстный по природе, он скоро расшевелил ее чувственность, их свидания пролетали как одно мгновение, вино им не нужно было.

Нет ничего тайного, что рано или поздно не сделалось бы явным. О новой связи государя узнали. Шепотом обсуждали среди своих, не одобряя государя, но и сожалея о бедной государыне, и осуждая жену князя Михаила Михайловича за содействие в этой связи, со злорадством отмечая, что вдруг князь Михаил и княгиня Вулькано, а заодно и княжна Долгорукая стали получать приглашения на все без исключения церемонии в Зимнем дворце.

Гордая неаполитанка была оскорблена той постыдной ролью, которую ей приписывали. Княжна с ней не захотела разговаривать. Князь Михаил только разводил руками, повторяя: «Что ж тут поделаешь…» Однако где бы ни появлялась княгиня Долгорукая, урожденная маркиза де Черчемаджиоре, ей слышалось за спиной шушуканье. Так жить было нельзя. Быстро собравшись, она увезла упрямую княжну на свою родину, в Неаполь. Расчет был на то, что разлука охладит двух пылко влюбленных, царь найдет замену княжне, а та принуждена будет смириться.

Как бы не так! Слишком далеко зашла их любовь, слишком они сроднились друг с другом, чтобы разлука, хотя бы и долгая, могла охладить их сердца. Они уже не могли жить друг без друга.

Император благословлял налаженную российскую почтовую службу и европейских почтальонов, благодаря которым каждый день получал письмо от милой и сам каждый день писал ей.

Через посредников князю Михаилу Долгорукову было объявлено, что связь государя с его сестрой не постыдный разврат, не легкомысленный флирт, а подлинно супружеский союз… хотя и несколько своеобразный. Князь отступил.

Можно догадаться, с какой радостью обнялись влюбленные после насильственного разлучения, как они пересказывали свои мысли и чувства друг другу, как не могли насмотреться друг на друга, и ласкали, ласкали один другого…

Князь Долгоруков переехал с окраинной Бассейной на Английскую набережную, в чудесный особняк, и стал почти соседом государю. Его сестра заняла первый этаж особняка, имела отдельную прислугу и свой выезд. Гордая неаполитанка вынуждена была смириться, а может быть, и прониклась пониманием своеобразного варианта вечного конфликта, разделяющего влюбленных.


До обитателей петербургских дворцов не дошел слух о происшествии, случившемся неподалеку от столицы, в Сергиевской пустыне. Некий послушник несколько лет назад повредился рассудком и был отправлен в смирительный дом. Через некоторое время он обнаружил признаки нормального ума и был возвращен в пустынь. Вел себя послушник хорошо, усердно исполнял свои обязанности, правда, избегал общества других монахов.

Но вот в один из дней осени 1866 года, на ранней заутрене, когда небо только-только посветлело, богомольцев было немного, не угас еще в воздухе тонкий призывной звон с монастырской колокольни, послушник сорвался с места и выбежал из храма.

Он побежал в хлебопекарню, схватил стоявшую возле печи кочергу, раскалил ее докрасна и с какой-то необыкновенной решимостью побежал в покои архимандрита.

Братия растерялась. Вначале на его действия не обратили внимания, а теперь опасались схватить.

Послушник пробежал через прихожую и остановился в зале, перед большим портретом императора в полный рост. С криком скорее боли, чем ярости, он бросился с кочергой к портрету и выжег ноги императора до колен.

Бросив кочергу, он выбежал на монастырский двор, кричал что-то невнятно, неистовствовал, пока его не скрутили. Бедного больного вернули в смирительный дом, где он и окончил вскоре свои дни. О явно безумном действии его архимандрит не стал распространяться, ибо что ж говорить о поведении человека с помраченным умом.

Только спустя четырнадцать лет оказалось, что в тот день у послушника случилось редкостное просветление ума.

Глава 5. Дельцы и мужики

1

Странным образом в те пореформенные годы в России, почти не пересекаясь, шли два процесса, два типа хозяйственного развития: первый можно определить немецким словом грюндерство (учредительство), с неизбежной горячкой, быстрым обогащением и разорением, с жестокой скрытой борьбой и прямым использованием государственных чиновников и даже членов царской семьи в корыстных целях.

Иным путем шли недавние мужики – купцы и крестьяне, а то и смекалистые дворяне. Эти строили заводы, фабрики, завязывали связи с Европой и Азией. Дела шли тоже непросто, но тут не богатство было целью и высшей ценностью, а дело и честное имя уважались не меньше толстой мошны. В основе тогдашней хозяйственной жизни России лежал крестьянский труд.

Время для мужиков было тяжкое. Работавшая в секретном порядке комиссия Валуева по обследованию положения крестьянства пришла к следующим выводам: господствует крайнее невежество, вследствие чего велики масштабы пьянства; малость поземельных наделов во многих губерниях сочетается с большим выкупным платежом и чрезмерными налогами; общинное поземельное владение с круговой порукой ведет к дурному управлению. Констатировав неприятные факты, петербургские чиновники поудобнее уселись в мягких креслах в предвкушении наград «за правду».

Многие крестьянские семьи центральных губерний в те годы ходили за «кусочками». Они не были нищими, имели хозяйство, с лошадью, коровами и овцами, но случалось в данную минуту нет хлеба – и просили, и никто им не отказывал (нищему могли сказать «Бог подаст»), потому что на следующий год перебившийся с кусочками мужик заработает, купит хлеба и сам будет подавать «кусочки».

В черноземных и южных губерниях рост спроса на зерно привел к неуклонному возрастанию продажи хлеба крестьянами, а не только помещиками. Экспорт зерна вырос к середине 1870-х годов в три раза, составляя около 15 процентов чистого сбора. Сметливые мужики, получив самостоятельность, стали заниматься в Нечерноземье животноводством, поставляя в город молоко и мясо; на северо-западе стали больше сеять льна, на юге – сахарной свеклы. Развивались разнообразные промыслы.

Жизнь опровергала крайние оценки мужика, как идиллическое умиление перед «патриархальной простотой и чистотой» «сеятеля и хранителя», так и презрение к «вору и лежебоке». Так уж устроено, что на Руси невозможно работать на земле равномерно весь год, как в образцовой Германии. У нас зима длинна, перемены погоды быстры, и наш работник подчас совершает неимоверную для аккуратного немца работу, а после гуляет или спит. Впрочем, и деловитость, как оказалось, свойственна ему в высшей мере, что не мешает ему быть чрезвычайно добрым, терпимым, по-своему необыкновенно гуманным, как редко бывает гуманен человек из интеллигентного класса. Самые сметливые и удачливые из мужиков в то время уже шагнули далеко.

Русская промышленность росла не на пустом месте. У ее истоков стояли сметливые купцы, башковитые мужики, получившие по царскому указу волю, умелые немцы да англичане, обретшие в далекой стороне свое отечество. Отношение к мужику и купцу, правда, оставалось в обществе несколько ироническим.

Рассказывали, что известные московские промышленники Михаил Леонтьевич Королев, Алексей Иванович Хлудов, Иван Иванович Рогожин и Николай Иванович Каулин ходили обыкновенно пить шампанское в винный погребок Богатырева близ Биржи, на Корунинской площади. Степенные, длиннобородые, в сюртуках и поддевках, после трудового дня они спускались по ступеням Биржи прямо перед самым высоким зданием Москвы тех лет – подворьем Троице-Сергиевой лавры. Пройдя по шумной Ильинке десять шагов, оказывались в погребке. Усаживались за свой стол в отдельном кабинете и приказывали хозяину завести машину. Королев ставил на стол свой цилиндр, и начинали пить под приятную музыку. Пили до тех пор, пока цилиндр не наполнялся доверху пробками от шампанского. Тогда, икая и чуть пошатываясь, расходились с удовлетворением.

Забавно, но что с того? Днем-то они работали.

Александр Николаевич это понимал. В один из его приездов в Москву в Кремле от московских купцов Королев вручил царю хлеб-соль на серебряном блюде. Тот поблагодарил, передал адъютанту и спросил московского городского голову:

– Как твоя фамилия?

Патриархально воспитанный Королев понял вопрос по-своему и серьезно ответил:

– Благодарение Господу, благополучны, ваше величество, только хозяйка что-то малость занедужила.

Александр Николаевич невольно улыбнулся.

– Ну, кланяйся ей… – и вдруг, повинуясь душевному порыву, добавил, – да скажи ей, что я со своей хозяйкой приеду ее проведать.

Царское обещание мигом разнеслось по Москве и вызвало большое волнение. Многие не верили, что царь действительно приедет в гости к купцу.

Но Александр Николаевич сдержал свое слово. 4 декабря 1862 года его сани остановились у дома Королева. Без малого час государь беседовал с собравшимися купцами, а Мария Александровна действительно в гостиной пила чай с сухариками, подаваемыми смущенной донельзя хозяйкой.

По желанию Королева событие это было увековечено на картине, повешенной над диваном в гостиной, и те, кто допускался в дом городского головы, могли картину видеть и слышать рассказ хозяина о памятном посещении.

Василий Александрович Кокорев был не менее известной фигурой в купеческом мире Москвы. Родившись в Вологде в старообрядческой семье на год раньше Александра II, он не получил образования и никакой школы не окончил. Материальное благополучие обрел он, обратившись к винным откупам, и к началу нынешнего царствования сделался миллионером. Вот тут-то и сказались природный ум Кокорева, его сметливость и обретенная опытность. Он стал пионером русской нефтяной промышленности, создав в 1857 году в Сураханах на Апшеронском полуострове завод для извлечения из нефти осветительного масла, организовал Закавказское торговое товарищество, ставшее потом Бакинским нефтяным обществом. Он создает Северное страховое общество, вместе с великим князем Константином Николаевичем участвует в создании Русского общества пароходства и торговли, строит в Москве знаменитое Кокоревское подворье с торговыми складами и гостиницей, наконец, в 1870 году создает Волжско-Камский банк, сразу ненадолго занявший видное место в русском финансовом мире.

Но известен был Кокорев не только своими деловыми операциями и политическими выступлениями, о которых уже была речь. Он первым из русских купцов стал собирать картины русских художников еще в начале 1850-х годов. В 1861 году выстроил для картин специальное здание и в нем открыл собственную галерею русского и иностранного искусства. Одного Брюллова было 42 картины, Айвазовского – 23 картины, а еще – Левицкий, Боровиковский, Кипренский, Матвеев… Мужик знал толк в живописи. Спустя десять лет, когда дела Кокорева заметно расстроились, он был вынужден продать свое подворье и самый дом, а коллекцию русских картин купили частью Павел Третьяков, частью – наследник, великий князь Александр Александрович, оба тоже были собирателями русского искусства.

Но вернемся к нашей теме. Тот же Третьяков Павел Михайлович и брат его Сергей Михайлович. Они не нажили больших миллионов, но в своей среде и в народе пользовались широкой известностью благодаря как значительному влиянию в промышленности, так и своей жертвенной деятельности да благо культурно-просветительных учреждений. Род их был весьма стар, древнее иных дворянских – в Малоярославце купеческий род Третьяковых существовал с 1646 года.

Павел и Сергей жили дружно, продолжали отцовское дело – торговое и промышленное. Им принадлежала Новая костромская мануфактура льняных изделий. Дела и в торговле, и со льном шли успешно и позволяли расширять дело, но оба брата обратились к иной деятельности.

Сергей много работал по городскому самоуправлению, был городским головой, создал училище для глухонемых, а еще собирал картины. Павел же не просто собирал картины, а видел в том своего рода миссию, возложенную на него Господом. В годы, когда вся Россия шумела, волновалась и жила, казалось, только эмансипацией, Павел Михайлович, преуспевающий купец 1-й гильдии, каждое лето отправлялся в Европу. Он объезжал немецкие, голландские, итальянские городки, осматривал в них галереи и музеи. Вдумчиво и основательно познакомился он и с музейными собраниями Парижского Лувра, Берлинской пинакотеки, Дрезденской галереи. Он сделался настоящим знатоком и ценителем живописи, и все для того, чтобы исполнить главное дело – собрать картины современных русских художников.

Как не вспомнить здесь золотопромышленника и городского голову Красноярска Петра Ивановича Кузнецова. В 1868 году губернатор Павел Николаевич Замятнин просил руководство Академии художеств принять на казенный счет некоего Василия Сурикова, показавшего отличное умение в живописи. Из Петербурга ответили, что работы Сурикова, верно, хороши, но принять на казенный кошт нет возможности. И тогда Кузнецов взял на себя все расходы на дорогу и на содержание двадцатилетнего художника, выходца из бедной семьи сибирского казака.

Алексей Иванович Хлудов родился в один год с нашим главным героем в Москве, только вдали от Кремля, на Швивой Горке, где его отец Иван Иванович основал торговое дело. Четыре брата Хлудовы продолжили дело отца, создав «Торговый дом братьев Хлудовых», а затем в 1845 году и свое собственное фабричное производство. Все братья были сметливы и предприимчивы, но Алексей выделялся.

По воспоминаниям, был он человек неподкупной честности, прямой, правдивый, трудолюбивый, отличавшийся силой ума и верностью взгляда. К моменту коронации Александра II Алексей Хлудов имел звание мануфактур-советника и орден Св. Владимира 3-й степени, был старшиной московского купеческого сословия, и в таком качестве приветствовал царя. Он стал далее членом коммерческого суда, почетным членом совета Коммерческого училища, был избран первым председателем Московского Биржевого комитета, а в 1862 году выбран председателем московских отделений департамента торговли и мануфактуры. Ко всему этому вполне успешно вел дела в хлопковой торговле и хлопчатобумажной промышленности, посылал своих сыновей в Среднюю Азию и установил там прямые отношения с местными купцами. Казалось бы, чего больше?

Но есть у человека душа, есть сердце, и, подчиняясь сердечному долгу, Алексей Хлудов с братьями создал богадельню, палаты для неизлечимо больных женщин, три дома с бесплатными квартирами для малоимущих, ремесленную школу и детскую больницу, она стала университетской клиникой по детским болезням.

Для души Алексей Иванович собирал древние русские рукописи и старопечатные книги, накопив богатейшее собрание, завещанное им Никольскому монастырю.

А еще только в Москве были Бахрушины, Боткины, Алексеевы, Куманины, Щукины, Морозовы, Рябушинские, Абрикосовы, Прохоровы, Солдатенковы… И все умело занимались промышленностью и благотворительностью, без шума, а тихо, как Господь велел, хотя жили не всегда праведно, иные с французскими танцовщицами, иные с разведенными; воспитывали детей и давали им наилучшее образование, так что иные детки и членами-корреспондентами Академии наук становились. Деньги попусту, как правило, не мотали, но были хлебосольны, любили угостить хороших гостей и послушать умную беседу. Главное же, жили с ясным сознанием того, что – не ради домов и картин, а есть нечто большее, высшее… Почти все ощущали в себе тягу к искусству, что-то собирали; выискивали, строили, устраивали, оставляя после себя не только фабрики и счета в банке, но и музеи, больницы, сиротские дома.

2

Александр Николаевич не входил в подробности хозяйственной жизни, не считая это своим делом, однако знал о старых и новых крупных заводах и фабриках; на встречах с представителями русского купечества обсуждал перспективы экономического развития страны, хорошо сознавая различие между политикой фритридерства и протекционизма. Можно сказать, что он и сам был фабрикантом, ибо во владении императорской семьи находились не только тысячи десятин земли, но и знаменитые мастерские вблизи столицы, производившие отличные фарфоровые изделия. Однако целиком и полностью он был вынужден включиться в дела железнодорожного строительства, а точнее – в распределение выдаваемых государством концессий на строительство, эксплуатацию железных дорог. Причины тому двоякого рода: во-первых, подлинно жизненная важность создания надежных транспортных путей, а во-вторых, некоторые личные обстоятельства.

Дороги в России всегда были плохи. Между тем самые разные потребности требовали надежного и регулярного сообщения, и решить вопрос с развитием судоходства не представлялось возможности: большинство рек замерзало и было судоходно четыре-пять месяцев в году. Следовало строить железные дороги.

Но кому строить? Вопрос этот встал вскоре после Крымской войны. У государства не было денег и возможностей на большие проекты. Стали выдавать концессии, и вот тут-то поднялся железнодорожный бум. Сливки чиновного, делового и аристократического мира Петербурга возжаждали стать железнодорожными дельцами, почуяв «золотую жилу». То действительно был «российский Клондайк».

Четыре брата Поляковых были сыновьями кустаря из местечка близ Орши в Могилевской губернии. Самуил Соломонович начал свою карьеру в качестве мелкого откупщика, то было верное дело, но не отказывался он и от подрядов на различные работы. Устроился управляющим винокуренным заводом в имении одного помещика. Помещик был министром почт и телеграфа графом Иваном Матвеевичем Толстым. Сотрудничество оказалось обоюдовыгодным. Поляков давал деньги, Толстой помогал ему в делах. Тут подвернулась раздача концессий, и братья Поляковы выбились в крупные подрядчики.

Самуил Соломонович в полной мере использовал средства казны, которая не только гарантировала железнодорожное строительство, но и субсидировала его на льготных условиях. Во второй половине 1860-х годов Самуил Поляков – уже учредитель, концессионер и владелец нескольких железных дорог, в том числе Курско-Азовской, Козлово-Воронежско-Ростовской, Царскосельской, Оренбургской, Фастовской и других. Кажется, жить да радоваться оставалось Самуилу Соломоновичу, но точил его червь тщеславия. Мало было ему денег, ему захотелось положения в обществе. Решил он стать бароном.

Сама по себе промышленная деятельность поощрялась властью, но не давала права на такое отличие. Более верным был путь благотворительности. Поляков обратился к министру просвещения графу Дмитрию Андреевичу Толстому с предложением пожертвовать 200 тысяч рублей серебром на учреждение в городе Ельце классической гимназии. (Ранее на его деньги там уже было основано первое в России железнодорожное ремесленное училище.) Граф был приятно удивлен, получив в союзники своему «классическому направлению» в образовании железнодорожного дельца, и счел, что желаемая плата невелика.

При очередном высочайшем докладе министр изложил деяния Самуила Полякова императору и высказался за дарование железнодорожному магнату баронского титула.

Александр Николаевич ничего не имел против. Его отец даровал баронство Александру Людвиговичу Штиглицу, главе придворного банкирского дома, а сам он сделал баронами варшавского банкира Антона Френкеля и банкира Карла Фелейзена. Он полагал полезным и даже выгодным для нужд государства расширение возможностей для евреев заниматься предпринимательством и финансами, к чему у них будто природные способности.

Однако письменная царская резолюция звучала несколько неопределенно: Полякова «благодарить» и «представить к награде по непосредственному усмотрению Его Величества». Вероятно, зайди речь о главе торгового дома Якове Полякове или главе банкирского дома Лазаре Полякове, решение государя было бы более конкретно, а железные дороги…

Но закончим рассказ о Самуиле Соломоновиче. Баронство он так и не получил. Комитет министров, в который граф Толстой вошел с ходатайством, отклонил прошение на том основании, что Поляков был представлен к почетному титулу не за государственную заслугу или службу, а всего только за пожертвование, хотя и весьма значительное. Тем не менее Комитет министров счел необходимым ходатайствовать о награждении Полякова орденом Св. Владимира 3-й степени, установленным для нехристиан, с правами, которые предоставлялись орденами лицам купеческого звания.

Скорое обогащение железнодорожных дельцов не давало покоя и многим обладателям высших титулов. Притягательность концессий, бурно заливавших счастливчиков деньгами, будто шампанским из неаккуратно открытой бутылки, побуждала и тяжелодумов, и светских вертопрахов добиваться их всеми путями.

С просьбой о концессии обращались чаще к министрам. Дела делались запросто. Однажды к графу Петру Шувалову, слывшему всемогущим, приехал государев брат, великий князь Николай Николаевич, и с порога заявил:

– Видите ли, граф, на днях в Комитете министров будет слушаться дело о концессии на железную дорогу… Вы знаете, какую! Нельзя ли тебе направить его так, чтобы концессия досталась моему протеже?

– В железнодорожные дела я не вмешиваюсь, – отвечал, несколько опешив, шеф жандармов. – Да и что за охота вашему высочеству касаться подобных дел?

– Гм… Действительно, до сих пор я никогда не занимался ими, но, видишь ли, если Комитет выскажется в пользу моих протеже, то я получу 200 000 рублей. Можно ли мне пренебрегать такой суммой, когда мне хоть в петлю лезть от долгов…

– Ваше высочество, отдаете ли вы себе ясный отчет в том, что ваша безупречная репутация может пострадать?

– Вот вздор какой! Если бы я сам принимал участие в решении дела, а то ведь мне нужно только походатайствовать… Пустяки!

Великий князь уехал обнадеженный, хотя Шувалов ничего ему не обещал, а про себя решил на том заседании не вымолвить ни слова. Он не слишком уважал царского брата, зная того за человека недалекого ума, в последнее время попавшего под влияние своей любовницы, артистки балета Числовой, которая и требовала от него денег.

Шувалову, да и не только ему, было известно, что Николай Николаевич практически оставил великую княгиню Александру Петровну и заваливает подарками и деньгами свою двадцатилетнюю Екатерину Гавриловну, дочь простой кухарки. Балерина же сразу поставила себя гордо и помыкала великим князем как вздумается; чуть ли не била его туфлей.

Случилось же так, что Комитет министров постановил выдать концессию именно тем лицам, за которых ходатайствовал великий князь. Через несколько дней Шувалов увидел его на малом выходе во дворце. Николай Николаевич особенно пожал ему руку и с самодовольной улыбкой показал на свой карман. Он не стеснялся.

Шувалов лучше других представлял пределы своего влияния на императора и сознавал, что концессии вне их. И все же его коробило от нахрапистости, с которой великосветские дамы и бравые генералы вступали в компанию с сомнительными дельцами ради получения больших барышей. Он по должности знал почти все, что делалось в этой сфере. Знал и о деятельности княжны Долгорукой.

Что превратило нежную барышню в деловую даму, небрезгливо проворачивавшую разноообразные комбинации, за каждую из которых ей и ее близким перепадали десятки и сотни тысяч рублей золотом, ассигнациями, драгоценностями? Тут мы вступаем в область предположений, но многое понятно сразу.

Став фактической женой царя, формально она оставалась всего только княжной. Расходы ее оплачивались, Александр давал деньги, но глубоко гнездился страх, что все вдруг может перемениться. А рядом были те, кто наставлял на ум, что не следует теряться, надо пользоваться положением сегодня – а ну как завтра не будет? Хоть деньги останутся. И сама проживет, и деткам достанет. Концессии были самым верным делом: деньги большие, приходят сразу и получить их можно без особых трудов.

В воспоминаниях современников осталось немало историй борьбы за концессии с участием самых разнообразных, но известных нам лиц. Тот же князь Анатолий Барятинский с годами обрел немного ума и понял, что не вечно за него будут платить долги, надо самому доставать денег. Имя его было весомо, и он решил броситься в какое-нибудь предприятие, лучше всего по железнодорожному делу. Узнал князь, что имеются две концессии на Севастопольскую и Конотопскую дороги. Претендентом на последнюю был Карл Федорович фон Мекк, и Барятинский вступил с ним в компанию. Требовался хотя бы некоторый капитал. Князь проехался по друзьям, приятелям и родственникам, но смог наскрести 20 000 рублей, смехотворную сумму. С тем и приехал.

Карл Федорович при виде тонкой пачки ассигнаций удивленно поднял брови, но тут же сказал:

– Дорогой князь, без сомнения капитал важен, но для меня несравненно дороже ваше нравственное содействие нашим планам.

Барятинский был доволен. Оба понимали, что имелось в виду под «нравственным содействием».

Князь Анатолий поспешил объехать влиятельных лиц и некоторых министров. С иными он был приятелем, с другими шапочно знаком, но все же поговорить мог со всеми. Его огорчили новостью: конкурентом фон Мекка по Конотопской дороге является некий Ефимович, никому не известный купчишка, но пока в министерских комитетах ему оказывается явное предпочтение.

– Кто же за ним стоит? – прямо спрашивал князь Анатолий. Иные собеседники недоуменно поднимали брови на такой вопрос, иные улыбались в усы, а кое-кто делился сведениями. Одни утверждали, что за Ефимовичем стоит принц Александр Гессенский, брат императрицы, и потому обойти тут нельзя. Другие называли княжну Долгорукую, чье положение было хорошо известно.

Со всем этим князь примчался к фон Мекку. Опытный делец поручил ему разузнать точно, кто продвигает конкурента, а для этого напрямую переговорить с высокими особами.

Барятинский знал, что с принцем близок граф Сергей Григорьевич Кушелев, давний друг и приятель, командовавший Измайловским полком, когда князь Анатолий командовал Преображенским. И вот генерал-адъютант приезжает к генералу от инфантерии.

– Заработать хочешь? – без церемоний спросил князь Анатолий. – Ты ведь по уши в долгах, а тут есть возможность сорвать куш.

Кушелев изъявил полную готовность и положился на слово князя Анатолия.

– Тогда поезжай-ка ты, Сергей, к своему принцу и выведай у него, действительно ли есть соглашение его с Ефимовичем о Конотопской дороге, и сколько тот ему обещал дать.

– Менее чем за 10 тысяч не поеду, – твердо ответил генерал.

– Ну, друг… – Барятинский развел руками. Фон Мекк дал ему 15 тысяч. – Бери пять и поезжай!

– Да это смешные деньги.

– Вот тебе пять тысяч сразу! – Барятинский по собственному опыту знал, что один вид приятно пахнущих ассигнаций побуждает человека к согласию.

Кушелев отправился к принцу Александру Гессенскому, а сам Барятинский поехал ни много ни мало в Эмс, где находился государь и близ него была княжна.

Эмс городок небольшой, но приятный. Барятинскому он показался скучен. В средствах князь был свободен, и потому несколько дней пожил в свое удовольствие, прогуливаясь верхом по окрестностям и посещая вечерами музыкальные представления на вокзале. Навещал знакомых и вскользь задавал один вопрос: здесь ли княжна? Никто не мог ответить утвердительно.

На нет и суда нет. Барятинский уже решил было возвращаться, но поскольку денег было немало и они буквально жгли карман, решил он съездить проветриться в Баден-Баден. В казино проиграл немного, но немного и выиграл. На обратном пути в вагоне увидел графиню Ольгу Игнатьевну Гендрикову, жену графа Александра Ивановича Гендрикова, более известную как кандидатку в фаворитки государя, за которой он было ухаживал, а потом бросил, надоела своей открытой дерзостью и каким-то не женским ухарством. Муж ей давно был ничто, и графиня зажила совсем свободно.

По встрепанному виду, по тому, как шляпка сидела криво, а на щеках алели пятна, проницательный князь сделал вывод, что та проигралась в пух. И мелькнула у него счастливая мысль: Гендрикова была урожденной Шебеко, а жена брата графини Ольги Игнатьевны генерал-майора Шебеко, Марья Ивановна, была по должности фрейлиной великой княгини Ольги Федоровны, а по неофициальному положению – неразлучной подругой княжны Долгорукой. Барятинский чутьем игрока почуял удачу и поздравил себя.

Он подсел к Гендриковой и завел разговор о Бадене. Графиня не таилась: проигралась так, что не имеет средств на возвращение домой, а негодяй муж два раза дерзко отказывал в присылке денег.

– Хотите ли, – небрежно сказал князь Анатолий, – на этих же днях зашибить порядочный куш?

– Да как же это? – не скрывая волнения повернулась к нему Гендрикова, чуть не налегая грудью.

– А вот как… – И князь, чувствуя себя благодетелем, объяснил. – Я положительно знаю, что княжна Долгорукая в Эмсе, и по всему вероятию с нею ваша бель-сор. Устройте-ка мне через ее посредство свидание с Долгорукой. Скажу вам прямо, мне надобно побеседовать с нею об одном предприятии, в котором я принимаю живейшее участие.

Пока князь самодовольно изъяснялся, лицо собеседницы изменилось. Графиня Гендрикова лучше Барятинского знала, как дела делаются.

– Ну, так позвольте же вам сказать, что вы делаете порядочную глупость, – объяснила она. – Долгорукая ничего не смыслит в делах, вы уж мне поверьте. Встречаться вам с ней и неудобно, и не к чему. Всеми делами такого рода, не буду от вас таиться, занимается моя бель-сор. Верно, что обе они хотя и не в Эмсе, но в окрестностях Эмса и сохраняют инкогнито. У Долгорукой даже паспорт на имя какой-то рижской мещанки. Но если вы не шутите со своим предложением, то я обещаю вам завтра же устроить свидание с моей бель-сор.

На другой день Барятинский действительно получил записку, в которой ему назывался адрес, по которому он должен прибыть в 11 часов вечера для свидания «с известной вам особой». Как на грех, полил дождь. В коляске с поднятым верхом князь Анатолий отправился на дело.

Небольшой двухэтажный дом стоял в глубине сада. Коляска не могла подъехать ко входу и князь с графиней даже под зонтом изрядно промокли. В комнате, куда проводил их слуга, горел камин, но они не успели обсушиться. Дверь распахнулась, и в комнату влетела знакомая ему по Петербургу мадам Шебеко. Едва кивнув головой, она дружески тронула Гендрикову за локоть и уставилась на князя.

– Что вам угодно?

– У меня… э… деловой разговор, – твердо ответил князь, несколько теряясь перед этими продувными бестиями.

– В таком случае оставь нас наедине, – повернулась Шебеко к Гендриковой, и та послушно вышла в другую комнату.

Барятинский сжато и убедительно, невольно подражая Гендриковой, объяснил суть дела и задал решающий вопрос, действительно ли близкие мадам Шебеко поддерживают Ефимовича.

– Да, – не колеблясь ответила Шебеко. – Вы можете ходатайствовать о дороге Севастопольской, но Конотопскую мы вам не уступим.

– Вы, верно, шутите, – вступил в переговоры князь. – Вам должно быть известно, что Севастопольская линия окончательно обещана Губонину Петру Ионовичу. Дело это решенное, и тут все наши старания окажутся тщетными. Мне несколько человек это говорили.

– Ну, это уже ваше дело, – развела руками Шебеко. – Только знайте: Ефимовичем мы не пожертвуем!

– Да не надо жертв! Мы не просим жертв! – всплеснул руками князь. Он имел долгов на 600 тысяч рублей и если бы не обеспечил фон Мекку Конотопскую дорогу, оставалось продавать дом или просить государя, но и то и другое лишь оттягивало окончательную расплату. Это вдохновляло его на небывалое красноречие. – Мы, я и мои компаньоны, настолько заинтересованы в получении концессии, что готовы предложить вам достойное вознаграждение!

– Давно бы так сказали! – воскликнула собеседница. Оглянувшись на закрытую дверь, она шепотом обратилась к князю: – Сколько?

– Нет, лучше сами назначьте цену.

– Полтора миллиона.

– Вы шутите, конечно, – оторопел князь. – Поймите, мадам, если переговоры начнутся с такой цифры, то не приведут ни к чему. Сам я всего только посредник между вами и фон Мекком. Позвольте мне предварительно посоветоваться с его агентами. Они в Эмсе. Завтра я дам вам окончательный ответ.

Люди фон Мекка подтвердили, что больше 700 тысяч дать нельзя. С этим князь приехал в знакомый дом.

Шебеко только хмыкнула на названную сумму.

– Это нам не подходит.

– Ну, так будем бороться.

– Бороться? Пожалуй, только это едва ли будет вам по силам.

– Отчего же, – князь Анатолий не мог допустить, чтобы наглая ухарь-баба взяла над ним верх. – На нашей стороне много шансов. Бобринский очень настаивает, чтобы Конотопская дорога была отдана Мекку. А мнение министра путей сообщения что-то да значит.

– Вы имеете в виду письмо, с которым Бобринский обратился к нему? – в упор спросила Шебеко, и Барятинский машинально кивнул, ничего не зная ни о каком письме. – Так напрасно. Он читал нам это письмо. Поверьте, ничего у вас не выйдет. Впрочем, если надумаете предложить более подходящие условия, ведите в Петербурге переговоры через моего брата Александра. Вы знаете его, он служит в кавалергардах.

На берегах Невы прошли несколько совещаний, но фон Мекк не решился увеличить размер отступных, к чему его понуждал ротмистр Шебеко. Сами переговоры опытный делец вел для того, чтобы отвлечь внимание конкурентов от обсуждения концессии в Комитете министров. Там после внимательного обсуждения было принято решение в его пользу. Государь был недоволен, но министр граф Владимир Бобринский и его заместитель барон Дельвиг объяснили, что предложенные Ефимовичем условия противоречат интересам государственного хозяйства и не могут быть приняты.

В гостиных столицы с интересом обсуждались перипетии конотопской концессии. Гадали, кто же возьмет верх, уступит ли государь? И верно, государь настоял на новом рассмотрении вопроса о Конотопской дороге. Комитет проявил твердость и вновь решил дело в пользу фон Мекка.

Последствия были таковы: министр граф Бобринский и его заместитель барон Дельвиг ушли в отставку. Ротмистр Шебеко явился пред очами фон Мекка и спросил, где и когда получить деньги, а на отказ пообещал употребить все меры, чтобы повредить. И фон Мекк предпочел раскошелиться на предусмотренные 700 тысяч. А княжне Долгорукой было все равно, от кого ей передавали деньги Шебеко и другие. Деньги были нужны.

Добавим, что только такой недалекий умом человек, как князь Анатолий Барятинский, смог поделиться со знакомым довольно-таки неприглядной историей. Ну, а знакомый не преминул занести ее в дневник, а потом и в воспоминания, присовокупив свой вывод: «Реформы Александра Николаевича взбаламутили то, что лежало под спудом, и дали простор гнусным инстинктам, издавна развившимся в обществе».

Часть II. На распутье