— Вы имеете в виду…
— Протопопа Аввакума, — пояснил Герцен и, помолчав, сказал: — В католической церкви возобладали интересы политики, и то, что мы видим с вами — тому свидетельство. Одно скажу, Александр Андреевич, достойно сожаления, что Петр Первый не имел перед глазами иного идеала, кроме европейского режима. Он не видел, что то, чем он восхищался в европейской цивилизации, ни в какой мере не было связано с политическим формами того времени, но, скорее, держалось вопреки им. Он не видел, что сами эти формы были не чем иным, как следствием двух уже прошедших миров, и что они, как и московское византийство, были отмечены печатью смерти. Нам остается следить за грядущими событиями. А они, я уверен, вконец потрясут Европу за ее высокомерное невежество[126].
Глава восемнадцатая
В «обстоятельствах переживаемого времени» А. Иванов видел исполнение пророчеств Откровения.
Как и во времена Христа, отцветшая людская нравственность, теперь уже в Европе, вскипала злобой и осуждала Спасителя на смерть. Слабое человечество оказалось не в состоянии в совершенстве понять глубину Божественного учения. Оно творило себе кумиров из числа гордецов, переполненных страстями человеческими.
Сбывались и предсказания Герцена.
Удивительны слова писателя, напоминающие исповедь перед причастием в русской православной церкви, которой он так чурался:
«В Европе совсем не знают России; в России очень плохо знают Европу. Было время, когда, близ Уральских гор, я создавал себе о Европе фантастическое представление; я верил в Европу и особенно во Францию. Я воспользовался первой же минутой свободы, чтобы приехать в Париж.
То было еще до февральской революции. Я разглядел вещи несколько ближе и покраснел за свои прежние представления. Теперь я раздражен несправедливостью бесчувственных публицистов, которые умеют видеть деспотизм только под 59 градусом северной широты. Откуда и почему две разные мерки? Осмеивайте и позорьте, как хотите, петербургский абсолютизм и наше терпеливое послушание; но позорьте же и указывайте деспотизм повсюду, во всех его формах, является ли он в виде президента республики, временного правительства или национального собрания»[127].
У него, недавно еще считавшего, что монархия не имеет смысла, так как держится насилием; что монархия сама по себе религия и только у республики нет мистических отговорок и божественного права, сорвется признание, которое, казалось бы, никак не сообразовывалось с его прежними взглядами:
— Все серьезные люди убедились, что недостаточно идти на буксире за Европою, что и в России есть свое, особенное, что необходимо понять и изучить в истории и в настоящем положении дел.
Через несколько лет, в феврале 1858 года, он запишет слова, которые для многих, не знающих А. И. Герцена, окажутся откровением: «Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину»[128].
Так напишет он и добавит, может быть, главное: «Вера в Россию — спасла меня на краю нравственной гибели»[129].
Узнав о февральской революции 1848 года во Франции, А. И. Герцен уезжает в Париж.
Чтобы понять, оценить события, их надо пережить.
Первые вести о начале революции в Париже достигли Петербурга 20 февраля 1848 года[130]. В дневнике сына государя, великого князя Константина Николаевича, описание придворного веселья прерывается следующей записью:
«20 февраля. Был de’jeuner dansant у Папа наверху, весьма веселый[131]. Пришло известие во время бала, что по случаю предполагавшегося банкета оппозиционного в Париже, о котором толковали всю зиму, были в городе беспокойства. Народ атаковал камеру депутатов, и уже делали завалы на улицах; но войско хорошо дралось, и разогнало народ. Это было 10 февраля. На другой день драка в улицах увеличилась и стала еще кровопролитнее. Тогда начальство Национальной Гвардии собралось к королю и объявило ему, что оно не отвечает за верность гвардии, если министерство долее останется в руках Гизо. Король согласился и г-ну Моллё приказано образовать новое министерство».
На следующий день, из официального извещения, поступившего на имя секретаря французского посольства в Петербурге Мерсие, стало известно не только о падении кабинета Гизо, но и о низвержении короля Людовика-Филиппа. Тот же Константин Николаевич, находившийся рядом с отцом, описывает этот момент так:
«21 февраля… в 11 часов работал Папа с Нессельродом. Ничего важного не было. Вдруг приносят с почты пакет к Нессельроде, в котором между многими не важными бумагами пакет с надписью — весьма нужное. Он распечатал; это депеша от французского посланника в Париже к г-ну Мерсие: „12/24 февраля. В Париже волнения продолжаются и усиливаются. Повсюду баррикады, дерутся везде, и кровь льется. Национальная гвардия и народ не желают слышать о министерстве Моллё. Сообщение по Северной железной дороге прервано, вследствие чего и Вы и я долгое время останемся без новых известий… телеграф работает с большими затруднениями“.
7 часов вечера.
Все кончено! — король отрекся, герцогиня Орлеанская объявлена регентом. Одиллон Барро — Президент Государственного Совета. Молю Бога за вас».
Падение Июльской монархии на участников этой сцены произвело ошеломляющее впечатление.
Великий князь Константин Николаевич закончил ее описание так: «Нас всех как бы громом поразило, у Нессельроде бумага выпала из рук… Папа послал меня, чтобы прочитать эту депешу Мама. Она тоже испугалась. Вот доказательство, что то, что не от Бога, то стоять не может, — Лудвиг Филипп взошел посредством революции на трон, обагренный кровию, держался на нем 18 лет, так, что все чуть-чуть что не на коленях перед ним стояли и думали, что он силен и тверд; и вот 2 дней достаточно, и он опять ничто!.. Господи, храни твою Русь Святую, дабы она всегда оставалась тебе верною!»
21 февраля, в воскресенье, от русского посланника в Берлине барона Мейендорфа была получена депеша и чрезвычайные добавления к берлинской газете о последующих событиях в Париже. Сведения эти государь получил во время бала у наследника.
Именно к этому моменту относят приписываемые ему слова:
— Седлайте коней, господа! Во Франции объявлена республика!
Впрочем, в «Записках» барона Корфа, присутствовавшего на балу, об этой фразе не упоминается, а говорится о «невнятных для слушателей восклицаниях Николая о перевороте во Франции, о бегстве короля из Парижа и т. д.».
Еще одна запись из дневника сына императора:
«22 февраля… Во Франции Республика, королевская семья бежала неизвестно куда. Франция управляется Национальным собранием и кроме того советом…
Вот до чего мы дожили! Повторение ужасное явлений конца прошедшего века. Просто ушам не верится. Волосы дыбом становятся! А что-то будет еще. Папа всегда говорил, что он срок дает до первого марта. Еще первого марта нет, а уже все вверх дном стоит…»[132]
Меж тем в Париже в течение нескольких часов четыре правительства уступили одно другому свое место. На улицах было множество вооруженных и пьяных людей, так как погреба Тюильри и Пале-Рояля подверглись разграблению, как и все остальные во дворцах. Улицы были еще загромождены баррикадами, и по ним нельзя было проехать в экипаже.
Все иностранцы готовились к отъезду.
Усталые и деморализованные войска поднимали ружейные приклады кверху и передавали свое оружие и амуницию народу. Герцог Монпасье, во главе 6000 человек и грозной артиллерии, отдал все свои артиллерийские ящики народу возле ворот Сан-Мартен, не сделавши ни единого выстрела, и постыдно бежал в сопровождении своих адъютантов.
Иным могло показаться, не в Палате депутатов, а на улицах, где тысячные толпы парижан распевали революционные песни, решается судьба Франции[133].
Впрочем, лишь немногие, умеющие анализировать события, понимали, если Наполеон I, чью всесокрушающую карьеру запустили иллюминаты в качестве орудия по разрушению Церкви и опрокидыванию установленного порядка по всей Европе, не оправдал в свое время их ожидания, то теперь ими делалась ставка на других лиц и с дальним прицелом.
Игумен Черменского монастыря Антоний (Бочков) писал в 1848 году оптинским старцам: «…Революция во Франции не есть частное зло, а только воспламенение тех подкопов, которые подведены под всю землю, особливо под европейскую, яко хранительницу просвещения и духовного и мирского.
Теперь страшен уже не раскол, а общее европейское безбожие. Времена язычников едва ли не оканчиваются. Все европейские ученые теперь празднуют освобождение мысли человеческой от уз страха и покорности заповедям Божиим. Посмотрим, что сделает этот род XIX века, сбрасывающий с себя оковы властей и начальников, приличий и обычаев! Посмотрим, каков будет этот новый Адам в 48 лет, который теперь возрождается из европейской благородной земли, какова будет эта зловещая птица, высиженная из гнезда парижского! Это яйцо уже давно положено: оно еще в 1790-х годах согревалось, и вылупившийся Наполеон, хотя и обжег себе крылья на пожаре московском, и, как будто, мы вместе с ним простились и с войной, и с общими потрясениями, но, видно, это был только один болтун, а настоящий высидок явится в наше преблагополучное время, во дни мира и утверждения. Если восторжествует „свободная“ Европа и сломит последний оплот — Россию, то чего нам ожидать, судите сами…»
Временное французское правительство, возглавляемое военным министром генералом Ковеньяком, было масонское, но о том никто в народе не знал. Из одиннадцати министров Временного правительства лишь двое — министр иностранных дел Ламартин и Арман Ларра не состояли в масонских ложах. Но и они, похоже, находились под чужим влиянием. Так, когда 10 марта 1848 года главный совет Шотландской системы явился поздравить временное правительство, Ламартин от имени последнего отвечал: «Те чувства, которые руководили великим взрывом 1789 года, и которые народ французский недавно снова проявил, (и я надеюсь, уже в последний раз), я знаю, исходят из ваших лож. Сначала во мраке, затем в полумраке, и, наконец, при полном свете…»