Когда иранцы узнали о приближении Александра, то их беспокойство перешло в настоящую панику. Связи между царем и знатью стали распадаться. По мере отступления иранцев все дальше на восток, всплывало наружу то, что до сих пор зрело в глубине: недоверие, подозрительность, предательство. Все это привело к беспомощности и смятению. Придворные бежали от Дария и ждали Александра, чтобы сдаться ему. Всем было известно о великодушии Македонянина и его умении прощать. Набарзан примкнул к восточным сатрапам, вознамерившимся создать государство Восточного Ирана без персов и без Дария. Вновь вспыхнули старьте противоречия: неприязнь к чуждому Западу и Ахеменидам. Только Артабаз и греческие наемники еще сохраняли верность Великому царю. Когда Набарзан откровенно предложил царю передать бразды правления Бессу, Дарий, ставший в своей беспомощности еще более упрямым, решил применить к недовольному силу. Этим он положил начало открытой вражде. Артабаз тщетно уговаривал своего господина искать защиты у верных греков. Но в своем ослеплении Дарий отклонил и это предложение. Он хотел силой заставить иранцев подчиниться, принудить их к послушанию. Неизвестно, надеялся ли он еще раз сразиться со своим македонским противником и уничтожить стремительно приближавшегося во главе своих войск Александра или, возможно, лелеял тайную мысль сдаться Македонянину. Во всяком случае, мятежники уже не выпускали его из виду и, когда Дарий стал медлить с бегством, захватили его в плен. Цель этого поступка была не ясна и им самим. Не исключено, что они хотели добиться расположения Александра, выдав ему плененного Дария, и тем самым предотвратить дальнейшее продвижение македонского царя к Восточному Ирану. А может быть, они решили продолжать войну на Востоке и хотели просто помешать Александру использовать в качестве послушного орудия своего бывшего противника{145}.
Александр приближался с такой скоростью, с какой охотник преследует убегающую от него дичь. Он был полон решимости не дать Дарию ускользнуть. Пехота отстала, лошадей загнали, за одиннадцать дней прошли более 300 километров и уже дошли до Par (близ современного Тегерана). Здесь пришлось остановиться, чтобы дождаться отставших. Наступил июль. Днем царила страшная жара, и двигаться можно было только ночью. Уже прошли Каспийские ворота, когда перебежчики сообщили о пленении Великого царя. Теперь уже ничто не могло удержать Александра. Началась дикая спешка. Справа простиралась пустыня, слева — голые утесы. Жажда мучила людей. Но царь безостановочно шел вперед, и все меньше оставалось людей, которые могли следовать за ним. Еще одна ночь после краткого дневного отдыха, еще одна… Наконец цель достигнута. Врага уже не было. Мятежники смертельно ранили последнего Ахеменида, который мог теперь только повредить их делу.
Так окончил свои дни Дарий III — подлинный рыцарь и предусмотрительный царь. Эти качества он сохранял, пока не пришел к выводу, что его противник — настоящий демон. Какой ужас внушал людям этот титан, видно из того, что Кассандр до последних лет своей жизни вспоминал тот страх, который нагнал на него в молодости Александр. Испуганный Дарий так изменился, что не смог даже умереть, как подобает мужчине, хотя такая смерть была единственным, что ему оставалось. В отчаянии он потерял не только свое право на трон, но и право на власть всей династии.
Трудно даже представить, какой неслыханной удачей оказалось для Александра поведение Дария. В силу своей трусости и неудач Дарий сам разорвал связи с подданными. Иран, попавший в руки Македонянина, не был теперь связан какими-либо обязательствами с царским домом. Александру легко было стать преемником Дария. Его новая роль не вызывала недовольства даже у оставшихся в живых Ахеменидов, ибо они не могли не признать, что их притязаниям на трон пришел конец.
А само убийство? Хотя Александр и мстил за него впоследствии, оно было ему только выгодно. Оно дало право победителю наказать убийц, выступить защитником Дария и тем самым узаконить свое право на престол. Никогда еще победитель не наследовал побежденному при более благоприятных обстоятельствах.
Глава VIIIОСУЩЕСТВЛЕНИЕ ДЕРЖАВНОГО ЗАМЫСЛА
ЦАРСКИЙ ПЛАЩ
История великой Персидской державы была завершена ужасной сценой. Когда в памятное июльское утро 330 г. до н. э. Александр подоспел — уже не для того, чтобы схватить Дария как противника, а чтобы спасти его от насилия со стороны его же приближенных, — он застал царский лагерь полным смятения: брошенные упряжки с поклажей, которую теперь распродавали, растерянная свита царя, позабывшая свой долг, и стенающие женщины. Когда среди этих обломков, выброшенных волной всемирной истории, Александр стал разыскивать Великого царя и его палачей, убийцы уже исчезли. И подобно тому как бросают волкам что-нибудь из одежды, чтобы выиграть время, так и они оставили преследователю свою жертву. Смертельно раненного владыку обнаружили наконец в повозке, но он умер раньше, чем к нему подвели Александра.
Нечасто случается, чтобы мировая история так ощутимо в короткий, но трагически значительный час резко изменила свое течение, как это произошло, когда Александр предстал перед обезображенным трупом своего противника. Горькая трагедия распада, низведенного до самого предела, вызывала теперь сочувствие победителя. Источники рассказывают о глубоком потрясении, которое охватило царя при этом зрелище.
Это чувство передалось не только участникам трагедии и современникам: даже тех, кто анализировал это событие позже, охватывала дрожь{146}. Естественно, что это чувство выразилось в стремлении приукрасить сцепу романтическими чертами. Начало подобной традиции было положено уже во времена Александра, а поздние авторы так неумеренно следовали ей, что нам подчас трудно отделить подлинные события от их буйной фантазии.
Поэтому можно вычеркнуть все, что сообщают о золотых цепях, о нищенской дорожной повозке, о том, как блуждала без поводыря эта упряжка и как нашел ее у безлюдного ручья воин, пожелавший напиться воды, о последних словах и рукопожатии умирающего. Истинность таких рассчитанных на чувства читателя картин остается весьма сомнительной.
И только один факт выделяется в этих зарослях досужей словоохотливости. Мы находим его у Плутарха, который всегда избирает наиболее достоверную начальную традицию{147}.
Так вот, но Плутарху, Александр снял свой плащ и, раскинув его над мертвым, укрыл его. Такое не могли сочинить риторы: здесь виден характер Александра со столь свойственным ему мастерством символических действий. Вспомним копье, которое он метнул при высадке на азиатский берег, или факел, которым он поджег дворец в Персеполе, — и станет ясно, что за вызовом на бой и свершением суда должно было последовать новое действо — примирение, упразднение вражды. Оно-то и выразилось в этом покрытии плащом. Притом все это никоим образом не было надумано. Царь действовал по естественному побуждению, следуя вдохновению минуты, или, лучше сказать, вдохновение руководило им. Так Александр придал этой и без того великолепной сцепе священный дух примирения.
Этот милосердный поступок имел громадное значение. Завершился некий всемирно-исторический раздел, и теперь наступил великий час: Александр поверил в возможность начать новую, мирную главу истории. Решительным образом остановить «перпетуум-мобиле» истории — вечную ненависть и вражду — такова была его воля. Царь был далек от гордыни многих триумфаторов: его не опьяняла идея беспредельного мщения, упоения бесправием побежденных. Впредь вообще не должно быть никаких победителей. В той мировой державе, которая виделась Александру, им не было места.
Именно здесь и раскрывается вся грандиозность задуманного царем предприятия. Покрытие плащом символизировало не более и не менее как попытку ликвидировать вечное противостояние Востока и Запада. До сих пор это были два мира, нередко удачно восполняющие друг друга в своих противоположностях, но чаще враждебные и, во всяком случае, чуждые друг другу. Мы, далекие потомки, знаем теперь, как трудно было преодолеть это противостояние, как впоследствии не справились с этой задачей ни Антоний, ни Траян; даже сам Цезарь не смог перебросить мост через эту пропасть; мы знаем, что за Ассирией, Вавилоном и Персией последовало и должно было последовать противостояние Парфии, Сасанидов и ислама.
Так что кто упрекнет Александра в том, что он дерзнул объединить несоединимое, не обладая еще тем опытом, который пришел позднее? Мы не станем сейчас ставить вопросы, было ли это предприятие бессмысленным в его время; насколько завоевания, необходимые для этого, пусть и совершаемые с лучшими намерениями, неизбежно вызывали сопротивление; сколько тяжких жертв этот план требовал со стороны уже сложившихся обществ. Все эти вопросы встанут перед нами впоследствии — в том же порядке, как они появлялись по воле или же против воли царя.
Но когда он преклонил колена перед телом своего противника и так бережно укрыл покойного плащом, не было еще никаких вопросов и никаких проблем, был создан только образ любви и добра в его всеохватывающей широте. А когда он поднялся, то был уже Великим царем, Ахеменидом, персом, который впредь щедро награждал за преданность Персии и мстил за ее поношение. Он ведь никогда не был вполне македонянином, так что вряд ли мог стать совершенным персом, да этого и не требовалось. Александр был в первую очередь Александром, собственная титаническая сила которого влекла его к тому, чтобы упразднить старые миры и создать новый. Для иранцев, пожалуй, он мог бы стать национальным царем по крайней мере настолько, насколько был к этому способен по своей сверхнациональной сущности, иначе говоря, в рамках мировой державы и ее интересов. Так повелевал ему не только холодный разум, но и сердце, движимое велением минуты. В этот час Александр, может быть, и на самом деле испытал почти самозабвенную любовь, и этот часто столь мрачный мировой демон предстает здесь перед нами как истинный образ света, как герой милосердия.