Я натянул на себя покрывало — от ветерка становилось холодновато — и вскоре тоже уснул. И должно быть, почти две недели излишеств утомили меня больше, чем я предполагал, ибо мне снились беспокойные сны и порой я ощущал тупую боль в висках. Утром я чувствовал себя бодрым, и в этот день мы решили показаться на людях. Она ехала рядом со мной как моя царица на своей красивой рыже-золотистой арабской кобыле, за нами следовала наша свита, и встречные приветствовали нас радостными криками. Мы заехали на базар, и там я купил ей большой рубин стоимостью в два таланта, горевший темным огнем: он мне показался подходящим подарком.
Следующие восемь дней мы вели себя поумеренней, и не потому, что в ней хоть сколько-нибудь поубавилось желания — это во мне нарастало утомление. В сумерках восьмого дня, то есть двадцатого с тех пор, как Парисатида впервые разделила со мной брачное ложе, я уловил прощальный блеск заходящей луны в последней стадии убывания — тоненького серпа, и подумал, что больше ее не увижу до нарождения новой луны.
Утром я проснулся спустя два часа после восхода солнца. Я лежал один, моя новобрачная ушла принимать ванну. Когда же она, наконец, появилась оттуда, походка ее была вялой, красивое тело скрывалось под халатом, и она энергично терла мокрые от слез глаза.
— Что случилось, Парисатида? — спросил я, глядя на это бледное и опечаленное лицо.
— У меня язык не поворачивается, чтобы сказать тебе, мой царь.
— Не нужно слов. Я могу догадаться. Ты не зачала.
Она повесила голову, постояла так немного, затем проговорила:
— Это правда, мой царь.
— Не переживай. Из-за легчайшего недомогания матка может отвергнуть семя, не принять его даже в те дни месяца, когда она больше всего предрасположена к этому. Не велика беда: еще много других лун прибудет и убудет.
Я говорил с непривычной легкостью, и по существу запутался в смешанных чувствах. Потакая ее сладострастию, я довел себя до измождения, однако у нее ничего не вышло. По какой-то неизвестной мне причине я был даже рад этому и в то же время испытывал легкое отвращение, смешанное с яростью. Возможно, во время наших оргий — а слова поприличней я не находил — она пила слишком много вина, хотя на каждую выпитую ею чашу я осушал две. В любом случае, она упала в моих глазах и потеряла некоторую долю моего расположения.
За завтраком я говорил о веселых вещах и пересказал Парисатиде грубоватую шутку, которая облетела наш лагерь, быстро, как дикий голубь. Эта, несомненно, чья-то выдумка относилась к брачной ночи стареющего Кратера с его новой женой. Затем я надел на себя полную военную форму, серебряные доспехи и оперенный шлем, с принужденной веселостью попрощался с Парисатидой и, оседлав великолепного арабского жеребца, в сопровождении охраны и свиты направился в лагерь, находящийся в получасе езды.
Но новостью, преподнесенной мне Парисатидой, удары судьбы сегодня не ограничивались.
Мы скакали проворной рысью по довольно пустынной улице и нагнали царский кортеж всадников — это было видно по их лошадям и одежде. Подъехав ближе, я увидел, что впереди ехала высокая молодая женщина, в которой, сильно вздрогнув от неожиданности, узнал я Статиру, мою последнюю, вышедшую за меня против своей воли, новобрачную. Я знаком приветствовал ее, она отвесила поклон, затем обратилась к начальнику моих телохранителей, который ехал сразу же за мной. Мне не составляло труда услышать то, что она сказала:
— Командир, не испросишь ли для меня разрешения царя Александра проехать с ним немного рядом и рассказать то, что ему очень нужно знать?
Я повернул голову и сказал:
— Я слышал твою просьбу, Статира, и готов ее удовлетворить без лишних церемоний.
— Могу я также попросить тебя, великий царь, чтобы твоя охрана немного отстала, ибо то, что я хочу тебе сообщить, предназначается только для твоих ушей.
— Это тоже разрешается, и все мы переходим на шаг.
Она пристроилась рядом со мной, и я заметил, что ее удивительно красивое лицо немного побледнело и выражает глубокую серьезность. Стража попридержала ненадолго своих коней, затем снова тронулась вслед за мной, но уже шагах в двадцати.
— Мой царь, ты должен знать, что не по своей воле я не пришла в брачную спальню в день нашей свадьбы, — понизив голос, сообщила она.
— Я вижу, что ты говоришь совершенно серьезно. И все же не могу представить, чья воля могла бы подавить твою, которая была также моей царской волей.
— Есть один человек, чья воля подавляет мою. Нарушить данное тебе обещание меня вынудили угрозы, которые я не осмелилась не принять во внимание. Я говорю о своей кузине Парисатиде, дочери Артаксеркса III.
— Что это за угрозы?
— Кинжал или отравленная чаша — для меня и очень любимого мной человека.
— Молодого солдата?
— Мой царь, в моей жизни нет никакого молодого солдата. Если тебе это рассказала она, то знай, что все это ее выдумки. У меня никогда не было никакого любовника. Дорогой мне человек, о котором я говорю и которого хотела уберечь от беды, это моя старенькая бабушка.
— Чтобы развеять сомнения насчет того, что ты мне сейчас сказала, я должен задать тебе всего лишь один вопрос. Она знала, что ты назвала мне любимую тобой трагедию Еврипида. Любимую потому, что, по ее словам, там говорится о твоей собственной истории — истории отчаянной любви к молодому солдату. Каким образом могла бы она узнать о том, что ты мне сказала, если только не предположить, что ты разговаривала с ней, пока я мылся в ванной, готовясь к твоему приходу?
— Величественный царь, Парисатида умна и хитра, как… демон. Она постоянно следит за мной, когда я нахожусь в ее компании, и подмечает и запоминает все, что я делаю или говорю. Она знает, что я люблю «Крессу» и всегда говорю о ней, если речь заходит о Еврипиде. Она, как и весь город, знала, что в первый день празднества покажут «Андромеду» Еврипида. Она, как всегда, оказалась прозорливой и догадалась.
— Я верю тебе, Статира. Парисатида крепко обидела тебя, и я был к тебе несправедлив, поверив в наговор.
— Царь Александр, у меня стало гораздо легче на сердце. Но умоляю, не говори Парисатиде о том, что я открыла тебе правду: я опасаюсь ее мести. Она имеет влиятельное положение как последняя дочь по линии рода Ксеркса. Она уже раз совершила убийство — ради своего преуспеяния и ненасытной похоти.
— А что, если я возьму и предам ее мечу?
— Нет, прошу тебя, царь Александр. Мне снова сердце не позволяет. Ведь бабушка обожает ее и не захочет признать в ней ничего дурного.
— Тогда я воздержусь. У меня еще только один вопрос. Ты все еще не против, или, скажем так, есть ли у тебя еще желание, чтобы наш брачный союз завершился на ложе?
— Нет, Александр, больше у меня нет такого желания. Хочешь — приставь ко мне своих шпионов, и ты убедишься, что нет никакого молодого солдата, что я так же девственна, как новорожденная. Когда меня искушали, я помнила, что являюсь старшей дочерью великого Дария, и это помогало мне не поддаваться искушению. Теперь же, когда в твоих объятиях побывала Парисатида, мне уже никогда не быть счастливой в качестве твоей жены, и тебя мне тоже не сделать счастливым. Поэтому вот моя последняя к тебе просьба: выбери подходящее время и отстрани меня по какой-нибудь причине, не задевающей моей чести. И я поищу счастья в пределах своих возможностей: быть может, это будет брак с человеком из нашего рода, добрым и верным, который никогда не стремился жениться на мне из-за моего слишком высокого положения.
— Хорошо, твою просьбу я исполню. Не повезло мне в отношении бракосочетания Европы и Азии, но, верно, это воля богов.
— Осмелюсь попросить тебя еще вот о чем, царь: ни словом, ни делом не позволяй Парисатиде догадаться, что я тебе открыла правду. С земным поклоном и сердечной благодарностью я подожду, с твоего разрешения, на обочине дороги, пока ты со своей охраной не проедешь мимо.
— Да, разрешаю, царица, можешь ехать своей дорогой.
В одном отношении большой смотр «эпигонов» под началом Селевка имел поразительный успех. Тридцать тысяч рослых молодых персов промаршировали или проехали верхом на лошадях безукоризненно ровным строем и в такт; они проделали трудные маневры; проходя мимо меня, они повернули головы точно под одним и тем же углом; их оружие было надраено до блеска; они безукоризненно четко отдавали мне честь. Не оставалось ни малейшего сомнения, что они могут стать оплотом моей армии. Мои же ветераны-македонцы собрались на противоположной стороне учебного поля и громко выкрикивали грубые и презрительные насмешки.
Их возмущало образование этого корпуса — пятой гиппархии. Когда я зачислил в конницу гетайров персов, выдававшихся знатностью, храбростью, красотой и верностью мне, ветеранов это не только огорчило, но и оскорбило. Мне, что совершенно очевидно, требовалось принять меры против мятежа — примирительные и вместе с тем суровые — и предстояло заниматься ими несколько дней и ночей. Я решил, что лучше всего провести это время в моем штабе в близком контакте с моими военачальниками и специалистами, а не во дворце у Парисатиды в расслабляющих пирушках, и не в царском дворце, где отсутствие одной молодой женщины заставляло все эти роскошные залы и палаты источать холод одиночества, несмотря на несколько сотен слуг, поваров, музыкантов, чистильщиц ковров и тому подобных его обитателей.
Поэтому я тут же продиктовал короткое письмо, объясняя Парисатиде, что на меня вдруг свалилось много работы и я не смогу вернуться к ней в течение неопределенного периода времени, который, надеюсь, будет коротким; и с письмом я послал ей ожерелье из зеленого нефрита, привезенное мне через Согдиану от монарха Иссебонии, неизвестного путешественникам обширного царства на северо-востоке.
Что-то меня толкнуло послать за моим лучшим шпионом, Клодием, который сейчас находился в лагере после разведывательной работы в Северной Мидии. Частично своим успехом он был обязан своей непримечательной внешности. В сущности, я никогда не мог припомнить его лица — так оно было похоже на мириады лиц. Он обладал острым умом и безошибочной памятью, редко доверял языку, а больше глазам и ушам; смертельно ненавидя Персию, он знал больше о ее дворцовых тайнах, чем хозяйки царского дворца в Вавилоне. Я встретился с ним в атмосфере полной секретности, в присутствии лишь Абрута, которого Таис называла моей тенью.