Здесь пеллейца Филиппа безумный покоится отпрыск.
Тать счастливый, он все же судьбы не избегнул, за страны
Мстивший земные. Теперь в освященном гробу упокоен
Тот, чьи члены по лику земли разметать надлежало.
Манам его повезло, что царем он до смерти остался:
Было бы вовсе не так, воцарись в его царстве свобода —
То-то б над ним поглумились! И верно — негожий он подал
Будущим людям пример. Ведь не дело, чтоб властен над миром
Был лишь один человек. В Македонии сыну Филиппа
Тесно, и слава отцом покоренных Афин не прельщает.
Вот он, судьбою гоним, азиатские топчет народы,
Горы из тел громоздя, всё огню и мечу предавая!
Воды неведомых рек он смешал с человеческой кровью:
Кровью персидской Евфрат, индусской наполнилась Ганга.
Бич всех земель и краев, смертоносная молния эта
Равно народы разит: звездой роковою взошел он
На небосклоне племен. Уж флот подготовлен огромный,
Чтобы поплыть в Океан — ведь волны ему не преграда,
Пламя его не страшит, и ливийский песок не пугает.
Он и заката б достиг, по покатости мира спустившись,
И полюса б обошел, и испил бы из Нила истока.
Все же настигла безумца-царя роковая година:
Верно, природе вещей иначе б он и не поддался.
Той же алчбою томим, что мир ему весь покорила,
Власть он с собою забрал — наследника нет никакого;
Горе столицам его, раздираемым междоусобьем!
Он в Вавилоне скончался, Парфией всею почтённый.
Стыд и позор, что сариссы страшней показались Востоку,
Чем наши копья теперь! Пусть мы воцарились у Аркта,
Пусть и Зефир уже наш, и Нота мы попираем
Огненный край, уступить нам Восток пришлось государю
Из Арсакидов. Подумать — Парфия, пагуба Крассов,
Долго влачилась в цепях за повозкой крохотной Пеллы!
В этих мстительных стихах выдвигаются, по сути, три упрека: в жестокости, в неутолимом честолюбии и тиранстве. Имеется и объяснение: безумие, а точнее, — мания величия. Вино не выдвигается в качестве аргумента, как и в первых направленных против Александра памфлетах, принадлежавших аттическим ораторам или Эфиппу, зато говорится о пороке столь же зловещем, как и поразивший семью Калигулы, об эпилепсии, которую мы встречаем у Филиппа Арридея, сводного брата и законного наследника Александра. В ту же эпоху, что и Лукан, а именно в 63 году, философ Сенека, его дядя, поставил чуть ли не тот же самый соматический и моральный диагноз; прилагательное vesanus, «умалишенный, безумный», встречается в его диатрибах несколько раз.
«Это был человек, преданный славе всей душой, при том, что он не знал ни природы ее, ни меры. Он шел по следам Геркулеса и Либера (Диониса) и не останавливался даже там, где следы эти пропадали. Теперь же он перевел свой взгляд с тех, кто его почтил, на своего товарища по почету (Геркулеса, который, как и Александр, был удостоен коринфского гражданства), словно уже приобрел небо (о чем он помышлял своей суетной душой) лишь в силу того, что его сравняли с Геркулесом. Но что общего с Геркулесом имел безумный юноша (vesanus adulescens), y которого добродетель заменяло удачливое безрассудство?…Смлада разбойник и разоритель народов, столько же опасный для друзей, сколько для врагов, он почитал высшим благом внушать ужас всем смертным, позабыв о том, что страх внушают не только наиболее свирепые звери, но и самые гнусные из них, если располагают злокозненным ядом» («О благодеянии», I, 13, 1–3).
Тот же самый автор говорит в письме Луцилию: «Сколько дорог преодолел Александр, которого я только что упомянул, в скольких сражениях был, сколько выдержал бурь, одолев препятствия климата и рельефа. Сколько неведомых рек, сколько морей невредимым выпустили его из объятий! И этого-то человека прикончила неумеренность в винопитии и знаменитый Гераклов кубок» (83, 23). «Несчастного Александра гнало вперед и влекло в неизвестность безумное желание опустошать все чужое. Неужели ты полагаешь, что в здравом уме был начавший с резни во вскормившей его Греции? Который отбирал у всякого то, в чем он был особенно хорош? Ведь это он повелел Спарте холопствовать, а Афинам — молчать. Не довольствуясь избиением стольких народов, которых Филипп либо побеждал, либо подкупал, он начал ниспровергать новые, уже в другом месте, и прошел с мечом по всему миру. Схожий с лютыми зверями, которые откусывают больше, чем требует голод, он ни разу не дал передышки своей утомленной свирепости» (там же, 94, 62). Мы слышим, как к этому неистовому безумцу, к этому воистину одержимому (он «не то что желал идти, а не мог стоять, подобно сброшенному с обрыва предмету, который остановится не прежде, чем уляжется на дно» — там же, 63–64), из соображений морали и стоической мудрости обращают одни и те же упреки в гордыне, непомерном честолюбии и жестокости.
Цитат такого рода можно привести немало и из латинских классиков, от Цицерона (например, «О долге», I, 26, 90) до Ювенала (X, 168–173; XIV, 311–314). Образы сменяются образами. Самым поразительным и, быть может, самым справедливым остается образ грустного и погруженного в меланхолию человека, удрученного постигшей его в конечном итоге неудачей, столь же мало владеющего собой, сколь и Вселенной. Любопытное описание этого образа мы встречаем в трактате физиогномиста Антония Полемона (38—145), чей текст дошел до нас в арабском переводе. Сохранились изображения Александра со страдающим лицом, встречаются и лики обеспокоенные, тоскующие. «Влажный» взгляд, который, похоже, так хорошо удавалось воспроизвести Лисиппу, подчас истолковывают как отрицательную сторону характера. В нем желают видеть не мягкость и нежность, но дряблость, женственность (со всем тем, что предполагает это слово для человека античности), неспособность владеть собой и непостоянство. Кроме того, это — признак гомосексуализма.
Неизвестно, откуда ученый Полемон, а за ним и врач Адамантий (изд. Foerster, v. I, p. 144 и v. II, p. 328) узнали, что у Александра были громадные и неспокойные, как бы бегающие глаза, блестящий и отдающий темно-фиолетовым взгляд (ad colorem hyacinthinum uergebat). Адамантий комментирует это следующим образом: «Такие глаза говорят об основательных и возвышенных понятиях, нацеленных на осуществление великих дел, об отважном и полном противоречий духе, неспособном, однако, контролировать ни собственный гнев, ни склонность к пьянству, суетном и легкомысленном, почти эпилептическом и более влюбленном в славу, чем это дозволено; именно таким и был Александр Македонский». В другом месте (I, 7) говорится: «Крупные и вздрагивающие глаза говорят о помешательстве, слабоумии, прожорливости, пьянстве и распутстве». Явно предвзятые суждения, поскольку увиденное в лице истолковывается как проявление того, что уже заранее известно о характере, уме и душе Александра. Однако это не мешает тому, чтобы целое направление в традиции, связанное с медиками и психологами, было привержено суждению, высказанному стоиками и римскими писателями, их учениками: Александр — пародия на подлинного героя, которым является мудрец, зовут ли его Диогеном, противником Александра, или стремившимся его превзойти Марком Аврелием. Александр — это антигерой, подобный тому Александру Малому, истолкователю бога-змея Гликона, лжежрецу, о черных делах которого рассказал Лукиан Самосатский около 180 года.
Памфлет, озаглавленный «Александр, или Лжепророк», в некоторых деталях совпадает с биографией Завоевателя79. Так, в нем фигурирует женщина критического возраста из Пеллы, отчасти похожая на Олимпиаду. В Пелле, столице Македонии, герои приобретают громадную змею, на которую будет возложена особая миссия. Устроив необходимое для своего дела лжепророчество в Халкедоне, Александр обосновывается на родине, в Абонотейхе в Пафлагонии, вблизи современного Синопа. Он выдает себя за потомка героев Персея и Подалирия, а змею при помощи хитроумных приспособлений использует в качестве источника оракулов, выдавая ее за новое воплощение бога медицины Асклепия. Он ловко пользуется легковерием греков и варваров. Слава об Александре распространяется по всей Малой Азии, а потом, благодаря гонцам и рекламным агентам, — и по всей Римской империи. И вот уже его окружает толпа фанатиков, готовых смести все мыслимые препятствия. Развратный и алчный, он умирает самым жалким образом — от зачервивленной язвы, поразившей ногу и постепенно дошедшей до самого паха. После смерти Александра объявлен конкурс на замещение его должности. Лакомое наследство оспаривают «главные из его сообщников и обманщиков», однако в конце концов оно не достается никому. Александр останется пророком и после смерти. Тот же самый Лукиан вкладывает в уста Ганнибала такие иронические слова: «Все это я совершил, не называя себя сыном Амона, не прикидываясь богом, не рассказывая сны своей матери» («Разговоры мертвых», XXV, 2). Еще в трех из этих же «Разговоров» (XII, XIII и XXV) грозный Вольтер древности заставляет Александра признать, что титулы Великого, Сына Амона и даже бога были им присвоены, а что на самом деле он — посредственный смертный, и уж во всяком случае в нем нет ничего героического. Если он считал себя Гераклом, то это была всего только маска, карикатура, призрак.
Грязь власти
Если то, как умирает человек, позволяет судить о его жизни, осуждению подлежит все поведение Александра. За то, что он был не в состоянии владеть собой, он умер, как жил, — от невоздержанности, забыв азы греческой мудрости, которые можно прочесть в Дельфах: никаких чрезмерностей; познай самого себя; не отвечай за другого, — короче, соблюдай меру и оставайся на своем, человеческом месте. Однако одержимый фракийским богом Дионисом, богом опьянения (и безумия, которое влечет за собой опьянение), так же не способен усвоить аполлонические[40], как и философские уроки.
Столь незавидной репутацией Александр обязан прежде всего философам. Философы всех школ и направлений не простили ему ареста и мученичества Каллисфена. Ведь Каллисфен сделал все, чтобы послужить славе молодого полководца, воздать хвалу его достоинствам, его сердцу и уму в «Повести о славных деяниях Александра». Каллисфен положил немало сил на то, чтобы сберечь в душе Александра те крупицы философии, которые заронил туда Аристотель, он воспитывал пажей, будущие армейские кадры и благородно развлекал виднейших военачальников во время пиров. Он же поддержал или даже утешил царя, когда тот так низко пал, что убил своего лучшего помощника Клита Черного. Воспользовавшись заговором нескольких пажей, который был единогласно осужден македонянами, Александр, возможно, подстрекаемый матерью и друзьями при дворе (а может быть, и по собственному почину), повелел заковать Каллисфена, племянника Аристотеля, в цепи и провести его перед строем, а затем бросить в самый гнусный застенок в Бактрах-Зариаспе. На протяжении семи месяцев, с осени 328-го по осень 327 года, он содержался там в такой глубокой тайне, что никто так и не узнает, когда и от чего он умер. Феофраст первый возмутился этим убийством в трактате, озаглавленном «Каллисфен, или О скорби», в котор