Александр Невский. Сборник — страница 62 из 111

Дмитрия Михайловича заковали точно так же, как и отца, надели на него и на Новосильского колодки, судили, и 15 сентября 1325 года те же самые Иванец и Романец, в сопровождении Чол-хана, вырвали на реке Кандраклее у них сердца.

А тело Юрия Даниловича велено было отвезти на Русь и похоронить его в Москве. Хоронил Юрия Даниловича сам преосвященный Пётр, митрополит киевский и всея Руси, и тогда же заложил он у двора, построенного ему Иваном Даниловичем, первую каменную церковь московскую: Успения Пресвятой Богородицы. Вскоре и сам Пётр скончался и был похоронен в Москве, куда перенёс престол митрополичий из Владимира.

Новый митрополит, поставленный для русской церкви в Цареграде, грек Феогност, поехал уже прямо в Москву к Ивану Даниловичу. Сам Иван Данилович (у которого в этом же году родился сын Иван, впоследствии великий князь и отец Дмитрия Донского) был тогда в Орде, где тягался с Александром Михайловичем за великое княжение всея Руси, — и было горько ему, что Чол-хан держит руку тверских. Очень не понравилось Ивану Даниловичу высокомерие и бойкость тверского его соперника — и понял он, что борьба с Тверью только кровью может кончиться.

А в Прасковьиной веже были плач и рыдание. Священник читал отходную умиравшей Маринке.

— Ласточка ты моя, касаточка, цветочек ты мой лазоревый! На кого ты меня, старую, оставляешь? На кого ты меня, сироту, покидаешь? Зачем твоя душенька от нас отлетает, старую меня забывает? — рыдала Прасковья.

Русалка тоже причитала, но делала это машинально, потому что обряд требовал. Со смертью Дмитрия и Баялыни она замкнулась в себе и всё воспринимала равнодушно. Она была возведена Узбеком в звание царевны, но и это её ничуть не обрадовало, и в конце концов старуха и девушка выпросили себе у Узбека как особую милость поселиться в вежах старика мурзы Чета — тот принимал христианство и ждал удобного времени, чтобы креститься и перебраться на Русь.

А Чобуган хмурился, кусал усы; ему было невыносимо тяжело. С каждым днём пропадала у него вера в Орду; он не мог равнодушно слышать христианского напева и в веже своей, под войлоками, стал держать крест с частицею животворящего дерева.

XI. УСПЕНЬЕВ ДЕНЬ 1327 ГОДА


Давным-давно замечено, что все великие события на свете происходят от малых причин: участь тверского княжества решилась в день Успения Пресвятой Богородицы, 14 августа 1327 года, по милости дьякона Дюдко и пьяной бабёнки Аринки, жившей в самой дрянной избушке, на самом дрянном конце стольного города Твери.

«Кто празднику рад, тот со свету пьян». Для Аринки каждый день был праздник, а Успенье и подавно; она уже с вечера выпила столько браги и мёду у разных покровителей, сильно развеселилась и плясала перед татарами, тоже подвыпившими, несмотря на мусульманство. Аринка плясала, пела и до самого утра не могла протрезвиться. Но тверичи в этот день были угрюмы. Каждый, кто шёл в церковь, особенно старательно запирал дворовую калитку, спустив предварительно собак с цепи, и у каждого под плащом были топор, меч или нож.

Целую неделю до горожан из боярской думы доходили вести нехорошие. Щелкан хвалился, что только его добродетелями и старанием возведён на великокняжеский престол всея Руси Александр Михайлович, что только им Тверь и держится, но что он вместе со своим дядей Узбеком не доверяет русским князьям, и потому в Орде решили управлять Русью татарами. Пусть только шевельнутся ваши князь, — говорил Щелкан боярам пусть только попробуют, мы всех их перебьём, а князьями на Руси сделаемся мы сами.

   — Да наши князья, — говорили Щелкану тверские бояре, — народ всем покорный.

   — Кабы покорный они были народ, — возражал желчный Щелкан, — давным бы давно в бусурманскую веру перешли.

   — Не трогай ты нашей веры, посол царский, — говорили ему великий князь, и бояре, и владыка тверской Варсонофий. — Мы в эту веру бусурманскую не пойдём.

Собирались бояре у великого князя, собирались у владыки, у тысяцкого собирались торговые сотни, между собой переговаривались, и никогда в Твери так ярко не горели свечи перед иконами, никогда пост так строго не соблюдался и никогда не сыпали так искрами оселки и напилки оттачивая ножи, мечи и топоры.

Всё мог стерпеть, всё мог вынести русский народ: поруганье жён, дочерей, сестёр, постоянное избиение русских князей в Орде, но насильного обращения в мусульманство он бы не вынес. Тысяцкий оповестил горожан, чтобы, не подавая виду и не затевая драки, были бы на всякий случай готовы к ярморочному дню; а между тем татары, более на словах грозившие мусульманством, чем серьёзно думавшие об обращении русских в веру Магометову, вели себя на Твери буйно и нахально.

Щелкан приехал в Тверь с огромной свитой. За их содержание и проезд должны были платить великие князья всея Руси. Это бы ещё ничего, но вечно грязные, вечно пьяные татары портили на улицах всё, что могли испортить, сшибали коньки с крыш, замки в воротах ломали, за скотом гонялись, собак били, прохожим давали подзатыльники. Тверичи всё терпели, потому что терпеть от татар вошло уже в привычку, покуда баба да дьякон не разрубили гордиев узел.

Народ шёл в церковь угрюмый, смирный, сторонился татар, не отвечал ни на пинки, ни на брань, ни на насмешки. Арина, чуть ли не единственная женщина на этой далёкой улице, просила у прихожан на выпивку, а татары, сидевшие у ворот и на заборах, смеялись над ней и что-то кричали по-своему. Арина улыбалась им, раскланивалась, а прохожие все шли к небольшой бедной церковке Покрова Пресвятой Богородицы, и вдруг в толпе раздался крик. Арина стояла бледная, выпучив глаза и с развалившимися жидкими косами.

Какой-то татарин, сидевший у ворот и державший хворостину, смеясь, ударил её по кике, — кика слетела, Арина закричала, прохожие остановились в ужасе.

   — Батюшки светы!.. — кричала она, схватившись руками за голову. — Христиане православные, опростоволосили меня, опростоволосили перед целым миром! Что же это будет? Пропала моя голова!

Она подняла с земли камень и запустила в татарина; татары, не знавшие, что сорвать с женщины головной убор — это значит, в глазах русских, смертельно оскорбить её, хохотали, а один из них бросил в лицо бабёнки ком грязи.

Арина взвизгнула и пустила в татарина ещё камнем; камень попал в плечо одному низенькому старому татарину — тот вскрикнул, одним прыжком очутился возле Арины и вцепился ей в волосы.

   — Батюшки светы, народ православный! Режут мучители!

Толпа стояла молча... Вдруг из неё выдвинулся молчаливый Суета и, сказав: «Беспутница!» — снял шапку, перекрестился на крест церкви, видневшейся в конце улицы, ровным шагом подошёл к Арине и таскавшему её за волосы татарину, поднял кулак, опустил его на шею татарина — и тот как сноп повалился на землю, закативши глаза.

В толпе татар раздался дикий вопль — и несколько человек выскочило на улицу. Только размахнулся один высокий рыжий татарин на Аринина защитника, как тот пырнул его ножом в брюхо, поддал коленкой, и татарин свалился, Арина бросилась к татарину, выхватила у него саблю и треснула по плечу другого.

Вновь раздался крик татар, ворота их двора растворились, и несколько длинных стрел прожужжало мимо русских. Русские топоры поднялись — и навстречу им замелькали длинные татарские копья с крюками.

Какой-то старик с топором в руках крикнул: «За мною, христиане православные!»— и бросился к воротам татарского двора. Человек двадцать кинулось за стариком. Тяжёлые русские мечи и топоры рубили татарские копья и оттесняли татар от ворот. Татар было человек двадцать, русских до двухсот, но в таком узком переулке силы их были равны. Не прошло и пяти минут схватки, как передовая стена русских сменилась другой, уже вооружённой щитами, в шлемах и панцирях. Везде распахивались ворота, отовсюду бежали вооружённые люди, а ничего не ожидавшие татары отступали со своими копьями и саблями. С заборов и крыш сыпались на них стрелы и камни.

— За дом Святого Спаса! — кричали русские. — За веру христианскую, за народ православный! Вот вам собаки-бусурманы!

В маленькой церкви Покрова Пресвятой Богородицы зазвучал набат, ему вторил набат в соседней церкви Святителя Николая, и так пошло по всему городу, — и отовсюду, из всех ворот, из всех закоулков, сыпались вооружённые русские, становясь на перекрёстках, делая завалы и засеки.

В это же время, на другом конце города, на самом берегу Волги, из ворот очень красивого двора выходил отец дьякон соборной церкви Спаса Преображения Дюдко и вёл за собою на водопой кобылу.

Дюдко ростом был с знаменитого измайловского тамбурмажора, в плечах косая сажень. Когда хотели узнать, крепко ли что сделано, выдержит ли лук и не порвётся ли тетива, не сломится ли древко боевого топора, — звали Дюдко; крепко ли сваи вбиты — спрашивали его: он был единственным авторитетом. Ко всему тому он был человек очень смирный, кроткий и тихий. В силу ярлыка, данного митрополиту Петру, двор Дюдко был свободен от татарского постоя. Это не нравилось Щелкану и его приближённым, потому что дворы соборного духовенства были из лучших в городе.

Но кроме того, что двор Дюдко, поставленный в лучшей части города, близ великокняжеских хором, вечевой площади, боярских дворов и каменного дома тысяцкого, возбуждал зависть татар, ещё пуще их задорила историческая Дьяконова кобыла.

За небольшие деньги купил Дюдко эту кобылу ещё жеребёнком у одного ливонского рыцаря. Кобыла эта была из породы нормандских лошадей, тяжёлых на ходу, копытом закрывающих тарелку и возивших железных рыцарей на войну. Дюдко вырастил её и строил на её счёт множество планов.

По жеребёнку от неё думал он дать в приданое своим дочерям, и в случае войны с басурманами сам на неё сесть, для чего и заказал себе огромный боевой топор, пуда в три весом.

Каждый день выходили татары смотреть, как дьякон водит кобылу на водопой. Давно уж задумали они подтибрить эту кобылу — и, как на грех, именно в Успеньев день, 15 августа, решили это сделать.